Carus, или Тот, кто дорог своим друзьям — страница 25 из 45

Латинское слово «scrupulus», — отвечал Рекруа, — означает и угрызение совести, и мелкий каменный осколок, то есть нечто, словно засевшее у человека в мозгу и мешающее ему жить беззаботно. Временами он чувствует, как у него в голове с треском лопаются маленькие опухоли, причиняя боль.

Они взглянули на меня. Я не нашел что сказать. Тогда А. заговорил снова:

— В самом деле, это унизительная подчиненность. Иногда мы просто физически чувствуем, что висим на тонкой нити…

— Бревно у меня в глазу, — сентенциозно заявил Р., — в этом сложнейшем, безжалостном органе, позволяющем мне видеть, тем не менее невидимо: в мире нет такого средства, которое помогло бы мне увидеть его — увидеть собственными глазами.


Четверг, 3 мая.

С. всегда одевалась нескончаемо долго. Всегда была убеждена, что «недостаточно презентабельна». Ее мучил какой-то странный стыд при мысли, что на нее будут смотреть. Может быть, идея скрывать себя под покрывалом родилась от самих женщин, от их странных отношений с собственным телом. По крайней мере, именно это всегда приходило мне в голову, когда я видел на ее лице выражение тоскливого страха.

«Я сложена как тюлень!» или же: «как колода!». Она произносила эти слова пронзительным голосом, с наигранной злостью, когда я приходил за ней, чтобы повести ее куда-нибудь ужинать.


Пятница, 4 мая.

Звонил Т., по-прежнему расстроенный: он все еще не нашел работу. Но мне не захотелось его видеть.

С. является постоянно. И мне никак не удается отогнать, стереть это воспоминание.


Суббота, 5 мая. День святой Юдифи.

Это случилось весной.

С. стояла передо мной. Она начала расстегивать платье и одновременно заговорила. В ее взгляде проглядывала хитрость и зарождающееся бесстыдство, которое мне претило. Она полностью разделась, не прекращая говорить, подошла ко мне и вдруг, непонятно почему, повернулась спиной. Она была красива; солнечный луч, просочившийся сквозь щели ставен, закрытых по случаю сильной жары, играл на ее ягодицах. Я смотрел на ее ягодицы, а она все говорила и говорила. Но я не слышал ее, и она внушала мне отвращение. Этот поток слов, эта языческая нагота, это слияние речи и наготы… как же это было неприлично!


Воскресенье, 6 мая.

За мной зашли Йерр и Рекруа. «Ты совсем нас забыл!» — пожаловались они. И тут позвонил Коэн. Сказал, что едет в Баварию до 14-го. Потом мы отправились на улицу Бак.

В прихожей — две ветки сирени, безобразной, фиолетовой, с одуряющим запахом.

— Какая душистая! — сказал Р., входя в прихожую.

— Нет, пахучая! — поправил Йерр.

— Ужасное слово! — воинственно заявила Элизабет.

— Заверяю вас, что слово «душистый» уместно лишь в отношении того, что источает приятный запах, — ответил Йерр, — но при условии, что он благоприобретен.

Элизабет пожала плечами.

— Ну разве можно назвать таковым запах сирени? — настаивал Йерр.

Элизабет не ответила, она пошла сообщить А. о нашем приходе.

В гостиной Йерр завел разговор о Флоранс. Затем расширил тему, распространив ее на Глэдис, Сюзанну, Веронику. Даже Элизабет — которой не было в комнате — стала предметом его нападок.

Рекруа начал утверждать, что радость вернется. Упомянул о таинственном эффекте возвращения.

Я вдруг поймал себя на мысли: что я тут делаю среди них?

Вышел, поцеловал Э. и Д. И отправился к себе домой.


Понедельник, 7 мая.

Обсуждать со страстно влюбленной женщиной свое прохладное отношение к ее телу — значит понапрасну оскорблять ее.

Так ли это? Не знаю…


Вторник, 8 мая.

Столкнулся нос к носу с Божем и Йерром в лифте Дома радио. Есть такие места, где вас с порога одолевает непонятная печаль. Мы заговорили о политике. Потом об А.

— Он изменился, — сказал Бож.

— Он претерпел изменение, — поправил Йерр.

Бож пустился в прогнозы, связанные со знаком Сатурна, и помянул старинную теорию неистовств[67]. Йерр заговорил о меланхолии по Литтре[68] и о его переводе текстов Гиппократа. Они полагали, что нам следовало бы приобрести морозник[69], способный исцелить А. от его болезненных страхов. Йерр заявил, что, если уж быть точным, нужно говорить не «исцелить», а «очистить». Б. подробнейшим образом описал античный рецепт приготовления морозника, и я даже не заметил, как разговор перешел на Бартона. Меня тошнило от их разговоров, да и от самого этого кошмарного, серого, убогого места. Я не переносил их шуточки, эту бесцельную словесную дуэль эрудитов, дурацкую забаву бывших профессоров. И мысленно взмолился, чтобы А. вернулся к прежнему состоянию сам, а не на таких костылях. Не с помощью этих жалких педантов, вообразивших, что слова — обезболивают. Я сбежал от них — внезапно, не прощаясь.


Среда, 9 мая.

Глэдис родила девочку. Она выглядела счастливой. Младенец — крошечный, лиловый, безобразный — крепко сжимал кулачки.

Отец нарек дочь Анриеттой. Глэдис согласилась.


Четверг, 10 мая.

Накануне Глэдис рожала в клинике, и Йерр позвонил мне, страшно взволнованный, со словами: «Это ей уже не по возрасту!» Я поехал туда.

Мы ждали вдвоем, когда Глэдис привезут из родильной палаты. В комнате стоял смешанный тошнотворный запах молока, пота, эфира, крови. Во время ожидания Йерр — нервничая сам и нервируя меня — давал мне урок языка. Что об овце нужно говорить «объягнилась», а о собаке — «ощенилась». Что кошка котится, свинья поросится, а корова телится.

— Однако, — добавил он, приводя в доказательство своей правоты кучу всяких объяснений, — к беременной самке человека неприменимы слова «носить, рожать, опростаться, разрешиться от бремени»: нужно говорить «произвела на свет ребенка». Я заверил его, что все это слишком уместно, чтобы быть сносным.


Пятница, 11 мая.

Мне пришлось зайти к Карлу вместе с Зезоном. Мы поработали; потом, часам к семи, К. прервал нас, сказав, что ему нужно полить свои цветы — свои барометры, как он выразился. Я не понял, что он имеет в виду.

Погода стояла пасмурная, душная. Он вывел меня на балкон и показал свои карликовые елочки: перед дождем их шишки плотно прижимались одна к другой. Сообщил мне, что цветы кровохлёбки и чертополоха в такую погоду закрываются. Что одуванчик перед грозой прячет головку под листья. Что в предвестии жары посевная чернушка клонит головку вниз, а мак, наоборот, гордо возносит свой цветок.

Я был очарован. Как ребенок, которого постигла неожиданная радость.

— Городские жители! Несчастные! — возопил он со смехом и повелительно указал на дверь. — Вон отсюда!

Мы ушли. Я поужинал с Зезоном на улице Монтань-Сент-Женевьев.


Суббота. Позвонил Элизабет. А. чувствовал себя хорошо, все чаще говорил о том, что пора снова браться за работу. Я сообщил ей, что уезжаю на неделю. Что сегодня вечером сажусь в самолет.

— Малышка просто очаровательна! — сказала Э. Она только что вернулась из клиники, от Глэдис.

Суббота, 19 мая. Рекруа приехал в аэропорт, чтобы встретить меня. Мы поужинали вдвоем. Заговорили о Коэне.

— Скажите, что вы делали девятнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать восьмого года? — спросил он меня, смеясь.

— То же самое, что вы делали двадцать третьего ноября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого.

На обратном пути, проходя по улице Мазарини, мы встретили Йерра, возвращавшегося с какой-то вечеринки в совершенно новом плаще, который явно был ему велик.

— Как там малышка? — спросил я.

— Маленькая Генриетта — это и впрямь чудесное имя для дочери хранителя древностей, — довольно глупо добавил Р.

— Вам следовало бы знать, дорогой друг, что, в отличие от Генриетты, Анриетта начинается с «А», — ответил Йерр[70].

— Уж не для того ли вы ее так назвали, чтобы давать нам уроки языка? — съязвил Рекруа.


Воскресенье, 20 мая.

Обедал на улице Бак. В прихожей — маки на длинных стеблях, но давно уже распустившиеся, почти опадающие.

Погода была душная, предгрозовая. Заходил Йерр. А. пожаловался, что ему нечем заняться.

Тогда вспомните о цивилизации Индии, — сказал Йерр. — Самое чистое ничему не служит. А в случае высшей, идеальной чистоты уже и не жертвует ничем. Находится в состоянии бесполезной святости!

Что же в этом удивительного? — ответила ему Элизабет. — Он трудится над отсутствием труда… Весь день, всю неделю считает галок…

— Считает ворон, — поправил Йерр.

В тихом омуте черти водятся, — сказала Элизабет. — Это будет опаснее ослиных копыт…

— Я разучился владеть своими десятью пальцами, — жалобно заметил А.

Где десять пальцев, там и десять ногтей. Да здравствует бесплодие! — напыщенно воскликнул Йерр. — Благословенно чрево, не родившее ребенка! Благословенны груди, не вскормившие его молоком своим! Я горжусь тем, что, умерев, не оставлю после себя ни малейшего отброса!

— Бедная Глэдис! Бедная малышка Анриетта! — со смехом сказала Э.

— Величайшее в мире бесплодное существо — вот кто я такой, — вздохнул А.

— Скорее уж величайшее в мире бесплодное плодовитое существо! — сказала Элизабет, заходясь от смеха.

— О нет! — вскричал Йерр. — Осмелюсь сказать, что это второе выражение — вопиющая неточность… Послушайте, а не пойти ли нам в зоопарк? — вдруг предложил он, протянув это слово как-то особенно ласково: зо-оо-парк.

Д. подпрыгнул от радости.

Мы прошли по Неверской улице. Я нес малышку Анриетту.

В Венсенне Йерр, с крайне встревоженным, даже трагическим видом, отвел меня в сторонку:

— Малыш Д. ужасно воспитан, — шепнул он. — Боюсь, это плохо кончится!

— Да что случилось? В чем дело? — спросил я.

— Ты разве не слышал?

Я притворился непонимающим.

— Сначала он назвал олененка «олеником», а олениху «оленюхой». Хуже того, «джунгли» он произносит как «джангли»!