Он устроился в плетеном кресле с трубкой и газетой месячной давности (других в этой глухомани было не сыскать). Радхика — пожилая индианка, служившая еще дяде Джорджу, — принесла кофе, и Эмерсон пил, курил и любовался поверх газеты женой, наносившей краску на холст быстрыми, отрывистыми мазками. Она стояла к Эмерсону лицом, повернув мольберт к себе, и он не видел, что именно она рисует, зато видел напряженную складку, пролегшую между ее бровями, и сосредоточенно поджатые губы. Мэри никогда не выглядела счастливой, когда рисовала, но Эмерсон знал, что это лишь оттого, как глубоко ее захватывает работа. Отчасти за это — за способность столь полно отдавать себя любимому делу — он ее когда-то и полюбил.
— Взгляни, — сказала она часа полтора спустя, отступая от холста.
Солнце уже село, Радхика недавно принесла свечу — всего одну, и Эмерсон собирался отчитать ее за это. Если дядя Джордж любил сидеть вечерами в потемках, это не значит, что так теперь будет вечно. Эмерсон обошел мольберт, обнял Мэри сзади за талию — и посмотрел.
Она нарисовала Говарда. Человека с механическими протезами.
— Я весь день думаю о нем, — сказала Мэри после минуты напряженного молчания. — Это дурно?
— Нет. Думаю, что нет. Он действительно… впечатляет, — проговорил Эмерсон. Портрет получился довольно условным, но в то же время очень точным. От картины, сделанной наспех, исходило то же ощущение, что и от ее прототипа: ощущение непонятной силы и… инаковости. Да, пожалуй, именно инаковости.
— У него такие странные глаза, — сказал Эмерсон, и Мэри встрепенулась.
— Правда? Мне тоже они запомнились больше всего. Боюсь, у меня не получилось передать как следует.
— У тебя очень хорошо получилось, — признал Эмерсон, но почему-то это не прозвучало как похвала.
Мэри почувствовала это — они очень хорошо понимали настроения друг друга, до сих пор понимали, несмотря на все случившееся. Она живо обернулась, обхватила Эмерсона за шею руками. Пристально, почти требовательно всмотрелась в его лицо.
— Если не хочешь, я не буду больше его рисовать, — решительно сказала она.
«А ты собиралась еще? Одного портрета разве мало?» — едва не вырвалось у Эмерсона. Но вместо этого он сказал:
— Нет. Если это вдохновляет тебя, рисуй. Что угодно, лишь бы тебе было хорошо.
Он сказал это, немного покривив душой, потому что Мэри не было хорошо. Она смотрела на него ясно и прямо, ее губы подрагивали от возбуждения, а в глазах появился блеск, но… это был не вполне здоровый, почти лихорадочный блеск. И Эмерсон не сомневался, что ей не хорошо.
Но она ожила. Слава богу, она ожила, в первый раз за полтора года. Как он мог ей отказать?
Он жарко поцеловал ее, и она ответил на поцелуй.
На мельнице — хотя вернее назвать это помещение зернообрабатывающим цехом — было темно и еще более душно, чем снаружи. Воздух полнился специфическим запахом свежемолотой амарантовой муки и неровным гулом, который издавали несколько установленных внутри машин. Они составляли единую систему и работали слаженно, но стучали, ухали и трещали вразнобой, что создавало неприятную какофонию, режущую слух. Дженкинс подробно объяснил Эмерсону принцип действия каждой из машин, особо подчеркивая их высочайшую точность, впечатляющую производительность и почти полную автономию от человека. В самом деле, сейчас в цеху, кроме них, находился лишь один рабочий-индус, чья задача состояла в том, чтобы вовремя сменять мешки, в которые сыпалась из большого медного раструба первосортнейшая мука.
— Все же мне непонятно, на каком топливе они работают, — крикнул Эмерсон, заглушая стрекот машин.
— Никакого топлива, сэр! В том-то и дело! Одновременно с повышением производительности и снижением издержек на ручной труд мы получаем еще и полное отсутствие сырьевых затрат, что, в свою очередь…
И он опять залился соловьем. Эмерсон слушал его какое-то время, а потом, не утруждая более голосовые связки, кивнул на выход.
Они вышли из цеха, и Эмерсон закурил. Предложил Дженкинсу, но тот вежливо отказался, хотя Эмерсон не сомневался, что он смолит что есть мочи. В Ост-Индии курят все, это хоть немного отвлекает от изнуряющей жары и вездесущих москитов.
— Дженкинс, расскажите мне о поселенцах. Откуда они взялись?
— Это сложно объяснить, сэр. Они не туземцы, это я могу утверждать определенно. Более того, в их жилах течет европейская кровь. Они появились здесь задолго до Британии и долгое время существовали сами по себе.
— А как они производят свои машины? У них есть завод или что-то вроде того?
— Не знаю, сэр. Видите ли, я никогда не бывал в самом Поселении. И никто из местных не бывал.
— Вы не находите странным, что они достигли таких впечатляющих результатов в развитии технологий, находясь в полном отрыве от цивилизации? Ведь то, что о них не слышал никто в континентальной Европе, своего рода нонсенс. В наше время газетчики кидаются на любую сенсацию, точно свора собак на падаль. А это — истинная сенсация, Дженкинс.
— О, бесспорно, сэр. Но здесь не любят газетчиков. Думаю, дело в этом, — сказал Дженкинс так, словно это все объясняло.
Они помолчали. Эмерсон наблюдал за Говардом и еще одним человеком, тоже поселенцем. Они возились у задней части диковинной самоходной машины, которая привезла их сюда, катясь так бойко, точно была запряжена четверкой лошадей. Сейчас они сгружали в нее тюки с амарантом. Дженкинс объяснил Эмерсону, что поселенцы не признают никакой валюты, и между ними и владельцем поместья налажен натуральный обмен: поселенцы дают машины и обеспечивают их работоспособность, а взамен забирают половину урожая.
— Половину? Не многовато ли?
— Нет, сэр, в самый раз. В этих краях амарант поспевает рано, а благодаря механизмам поселенцев мы обрабатываем почву и засеиваем ее значительно быстрее, чем какое-либо фермерство Ост-Индии. То же касается сбора и обработки зерна. На выходе мы производим вчетверо больше чистого продукта, чем любой фермер мог бы получить с такой посевной площади, и первыми поставляем его на рынок. Наша мука считается лучшей, ее поставляют на личную кухню самого господина губернатора. Доходы достаточно велики, заказы от поставщиков расписаны на три месяца вперед, а наша репутация безупречна.
— Вы, я вижу, очень гордитесь успехами дядюшкиной фермы.
— О да, сэр. Весьма. Только теперь это ваша ферма.
Эмерсон не ответил. Он смотрел на второго поселенца, который со спины казался вполне обычным человеком — и руки, и ноги у него были на месте. Вот только стоило ему повернуться, и становилась видна чудовищная жестяная маска, закрывающая большую часть лица и часть темени. Вместо левого глаза торчал окуляр с выпуклой линзой, непрерывно вращавшейся в металлической глазнице.
— Они все такие? — негромко спросил Эмерсон. — Я имею в виду их протезы.
— Насколько мне известно, да, сэр. Я мало кого из них видел вблизи.
— Это несколько… необычно и даже пугающе.
— Совершенно с вами согласен.
Эмерсон докурил трубку как раз к тому времени, когда Говард со своим спутником закончили погружать мешки, сели верхом на своего странного железного коня и исчезли в джунглях.
Эмерсон вернулся в дом в муторном, почти что скверном настроении. Казалось бы, все складывалось как нельзя лучше: ему достался в наследство не просто кусок запущенной земли, но процветающее хозяйство, оборудованное по последнему слову техники. И Мэри наконец оживилась, теперь ее не узнать. Она не стала прежней, но это было уже и не то бледное, вялое создание, которое Эмерсон одновременно любил, жалел и которым втайне начинал тяготиться. Теперь в Мэри снова бурлила жизнь. Каждое утро и каждый вечер она брала мольберт, корзинку с едой и в сопровождении старой Радхики шла в джунгли. Не слишком далеко, разумеется, но Мэри утверждала, что там, среди неподвижных пальм и низко нависающих лиан, ей работается лучше. Она больше не показывала Эмерсону свои рисунки, но он предполагал, какого они могут быть содержания, и это его тревожило. Вот и сейчас — он пообщался с рабочими, осмотрел мельницу и уже вернулся, а она по-прежнему где-то бродит. Эмерсон вздохнул и со скуки уселся за расходные книги, которые представил ему Дженкинс в первый же день и до которых у него никак не доходили руки.
Изложенная в цифрах история дядюшкиной фермы, еще десять лет назад еле сводившей концы с концами, а теперь превратившейся в сверхдоходное предприятие, оказалась неожиданно увлекательной. Изучая отчеты, Эмерсон потерял счет времени и опомнился, лишь когда за окном начало смеркаться. В джунглях темнеет рано, и все же он бросил озабоченный взгляд на настенные часы. Половина восьмого! О Господи. Где же Мэри?
Снедаемый дурным предчувствием, Эмерсон вышел во двор. Немногочисленные рабочие уже разошлись, плантация стояла пустой и тихой, и лежащая без дела гигантская гусеница-жатка казалась дремлющим чудовищем. Эмерсон сбежал с крыльца, готовый кинуться в джунгли на поиски жены, и тут увидел Радхику, неторопливо идущую по дороге к дому.
Идущую в одиночестве.
Эмерсон мгновение стоял неподвижно, а потом бросился вперед. Через миг он схватил пожилую индианку за плечи и встряхнул, точно тряпичную куклу.
— Где Мэри? Почему ты одна?!
— Простите, сэ-эр, — протянула Радхика на ломаном английском. — Уж так оно вышло, сэ-эр.
— Как вышло? Господи, что ты несешь?! Где моя жена?
— Там, — сказала индианка совершенно невозмутимо и указала рукой на лес.
Эмерсон мгновение смотрел на нее, точно безумный. Чувство, что его жена попала в большую беду, стало огромным, как морской вал, и захлестнуло его с головой. Он не стал тратить больше время на расспросы женщины, хоть она и вела себя совершенно дико. Вместо этого Эмерсон сорвался с места и кинулся туда, где, как он знал, обычно коротала за мольбертом дни его жена.
Он нашел то место довольно быстро — следуя его просьбам, Мэри не отходила слишком далеко и держалась широкой тропы, проложенной в этой части джунглей. Ее мольберт, зонтик и шляпка валялись на смятой траве, рядом с рассыпавшимися булочками, которые Мэри взяла с собой, чтобы подкрепиться. Листы бумаги белели в изумрудной траве, усеянной ядовито-желтыми цветами. Эмерсон упал на колени в траву и сгреб руками эти листы.