Чëрная звезда — страница 55 из 301

[29], установленный в орлином штандарте, передавал картинки с фронта по проволоке в ставку: песок; сеча; еще песок; надвигается бронированная катафракта — между прочим, она легко дышит через маски, пока римские легионеры хватаются за горло, кашляют и валятся наземь.

— Мы еще не проиграли! — заверял Красс советников.

Тут в линзе окулюса возникло лицо, характерно увенчанное парфянским чубом и хохочущее. Лицо это обратилось к ним, глумливо и на ломаной латыни:

— Полководец, прячущийся за собственным войском, — уж точно не отец бравого Публия, которого мы только что сбили. Нет здесь отца этого храброго юноши, а то бы он вышел и сразился с нами!

Передав это оскорбление, парфяне пристрелили двоих из проводоносцев — шеренги мальчиков, которая, растянувшись через пустыню, высоко держала проволоку для окулюса на раздвоенных шестах, чтобы устройство могло беспрепятственно передавать изображение. Провод оборвался, и линза перед Крассом погасла. Очевидно, парфяне захватили священную римскую аквилу.

Говорят, что в этот миг — утратив не только родного сына, но и золотой орлиный штандарт, символ неодолимой военной мощи Рима, — Красс совсем пал духом.

Плутарх[30], в частности, замечает, что когда один из центурионов сообщил, говоря об окулюсе: «Линия перерезана», — Красс словно бы в трансе ответил: «Да, ножницами Атропос»[31], — подразумевая под этим саму судьбу, способную в одночасье оборвать смертную жизнь и изъять каждого из нас, одного за другим, из ткани бытия.

Вот в таком мрачном настроении находился в тот миг Красс. Очевидным образом побежденный, он скомандовал отступление.

Римляне бежали с поля под прикрытием немногих оставшихся дирижаблей. Парфяне ликовали. Несколько тысяч человек устремились назад, в Зевгму, разбитые, едва живые, страдая от мучительной жажды; многие падали на песок, чтобы никогда больше не подняться. И много прошло часов, прежде чем остатки римской армии достигли стен города.

А ночью эти самые стены окружили парфяне. Их легкая авиация кружила над Зевгмой, готовая сбросить зажигательные бомбы. Вестник, приладив длинный мегафон к своей противопылевой маске, передал в ставку командования: «У вас есть одна ночь, чтобы оплакать сына». Все легионеры и оксилиарии[32], сгрудившись среди пожитков, оставленных в лагере их погибшими друзьями и соратниками, слышали это и сетовали, что никому, видать, не суждено встретить закат следующего дня.

Красс не стал тратить время на ободрение и увещевание своих главных советников. Гнев захлестнул его с такой неотвратимостью, что полководца едва хватило на несколько рассеянных слов («Крепитесь, Рим смотрит на вас!» — вроде бы бросил им Красс), после чего он повелел своим ликторам безотлагательно взять штурмом кастрюлю с оракулом и представить пред очи его всех Минервиных девственников, которых он намеревался самолично допросить, оскопить и прирезать.

Девственников (с лицами весьма перепуганными и смиренными) вскоре привели. Их бросили на пол и приставили им к горлу острые концы гладиев[33], и в таком положении Красс их с пристрастием допросил. Отроки поклялись, что никоим образом не влияли на вычисления машины и что более того, на них никоим образом и нельзя повлиять, раз уж злосчастную монету благополучно извлекли из механизма.

Тогда Красс, уже почти синий от горя и ярости, сказал им:

— Вы утверждаете, что машина работала безупречно. И тем не менее от двенадцати когорт остался ровным счетом пшик — так, несколько дезертиров на весь лагерь. Священное знамя нашего народа, аквила, — в руках неприятеля. Слава республики поругана. Если грядущие поколения и вправду будут помнить мое имя, так только запятнанное стыдом позорного разгрома, не менее ужасного, чем при Каннах или в Кавдинском ущелье[34]. Так поведайте же мне, инженеры, с какого адского перепугу я должен считать сие пророчество безупречным? Или это мстительная тень убиенного Фурия вернулась вставлять мне шпильки в колеса?

Минервины девственники сбились перед ним в стадо, обмениваясь паническими взглядами и не решаясь заговорить, однако острия гладиев настойчиво побуждали их к самовыражению, и главный среди них сумел взять себя в руки. Вот что он сказал (и по ходу речи лица обступивших его солдат мрачнели все больше от понимания того, какая судьба их всех ожидает):

— Господа… консул… и вы, ваши сиятельства! Если вы всех нас поубиваете, гибель наша будет безвинной и напрасной, ибо мы производили все вычисления как положено. Обратите внимание, что и мы не избегнем общей участи. Если окажется, что положительный ответ машины завел нас в ловушку, нас тоже ждут меч парфянский и дрот.

Несколько часов, что прошли с тех пор, как мы впервые услыхали о вашем… я скажу — не разгроме, но неудаче… мы потратили на отчаянные попытки ревизии искусственного разума, приданного нами машине, и ее ответов. И мы не нашли иного объяснения произошедшему, уважаемые господа, кроме этого…

Марк Фурий Медуллин долгими неделями рассказывал машине о битвах и не менее долгими — о трагических судьбах и роке. Он начинял ее историями о том, как убийством платят за убийство, как поколения вырезают целые поколения, как боги потешаются над теми, кого безжалостно уничтожили. Машина была вскормлена местью и вспоена, не побоюсь этого слова, трагической иронией.

Марку Фурию не было нужды портить машину, чтобы она сокрушила тебя, консул; на самом деле, если бы обнаруженная нами монетка осталась внутри, механизм дал бы сбой и предостерег тебя от битвы с парфянами. Мы все остались бы в безопасности. Но создатель оракула знал, что ты убьешь его. И что найдешь монету — тоже. Он был уверен, что ты изымешь ее из машины, чтобы добиться точных предсказаний. И он знал, что машина, воспитанная на бесконечных циклах возмездия, внесет в вычисления еще одну переменную — саму себя как орудие неотвратимого, катастрофического фатума, мотивируемого не чем иным, как иронией. В уравнения судеб она вставит в качестве важнейшего фактора свои собственные пророчества — и, о да, если бы она этого не сделала, то доказала бы свою нерадивость, некомпетентность и частичную слепоту. Машина сработала идеально, в полном соответствии с тем, чему ее учили, и организовала достойную мировой истории катастрофу.

Твой инженер, Марк Фурий Медуллин, сделал нас всех — и машину, и людей — орудием своего возмездия.

Выслушав это, ликторы, советники и отроки, даже сам Красс — все простерлись в изнеможении на полу. Обозревая безнадежное положение, в котором оказались, они понимали, что мальчик прав. Механический оракул оценил ресурсы, определил инструменты и состряпал первосортную трагедию. Все они были шпильками в его безмолвных махинациях, а пустыня — разграфленной табличкой. Стройные порядки легионеров — гастаты, принципы, триарии — скользили, как бусинки абака в пазах, послушно ворожа пока еще не сбывшуюся немыслимую беду. О, машина работала быстро, и не пройдет и нескольких дней, как плоды ее трудов докатятся — на чисто механической передаче — до самого Рима.

Пророчество сбудется до последней детали, глумливо перекувырнувшись с ног на голову и тем не менее оставшись верным собственной букве! Все, что им теперь оставалось, — ждать, когда ее величество ирония сделает последний ход.

Окончание истории хорошо известно и отражено с достаточной полнотой и у Плутарха, и у Кассия Диона[35].

Наутро парфянский полководец Сурен проплыл над Зевгмой в колеснице, украшенной перьями и нарисованными на бортах глазами, и объявил сгрудившимся внизу солдатам, что он готов принять капитуляцию Римской армии и предлагает им право свободного прохода по его землям назад, к дому, если они публично смирятся с поражением.

Красс попытался толкнуть центурионам некую речь, в которой упоминались непобедимый римский дух, сила, которая всем нам сейчас так нужна, и желание умереть славной смертью. Однако солдаты уже знали историю стохастикона от стражников, которым вчера случилось внимать плачевным откровениям счетного отрока, и никакого желания с честью сгинуть, служа взбесившейся машине, они не испытывали. Когда они пригрозили восстать, Красс сдался и вместе со своим ликторами и горсткой офицеров вышел из ворот на переговоры с Суреном.

Все мы слышали, как Красс пешком встретился с парящим на летательной машине парфянским военачальником и как последний не преминул хорошенько пройтись по тому факту, что сам Рим сейчас стоит перед ним, униженный и в пыли. Сурен велел Крассу подняться на борт левитация, чтобы оба они могли отправиться в Ктесифон для переговоров.

Слышали мы и о том, как Красс занес ногу на подножку летательного аппарата, чтобы подняться на борт, а Сурен взял да и дернул на пару дюймов вперед, так что римлянин шлепнулся наземь. Нет, Сурен тут же изысканно извинился, но когда Красс снова встал на подножку, Сурен снова отпустил зажигание, и Красс снова упал. Нам рассказывали, как римские воины повыхватывали мечи, чтобы отомстить за столь наглое оскорбление, нанесенное их командиру, и какая свалка за этим последовала, и как маленькая, но гордая римская армия — вернее, то, что от нее осталось, — была в одночасье вся перерезана. И как Красс лежал среди трупов лицом вниз и рыдал.

История не сохранила данных о том, был ли он убит парфянином или это один из его же ликторов прикончил своего полководца, дабы избавить его от унизительной смерти под варварским клинком. Как бы там ни было, а один из богатейших людей, каких только знал мир, расстался с жизнью.

Тело его погрузили в колесницу, и Сурен в сопровождении своего воздушного конвоя отбыл в Ктесифон. И воистину к полудню того дня Красс, как и было указано в пророчестве, вступил в стольный град Парфянского царства.