[159]. В этом месте рассуждения Ястребцов вновь виртуозно препарировал целую серию «сильных» чаадаевских утверждений:
Прошедшая жизнь народа имеет, не оспоримо, великое влияние на настоящую и будущую жизнь оного. Влияние сие заключается особенно в преданиях, т. е. в отголосках и памятниках тех великих происшествий, страстей, чувствований и мнений, которые сильно действовали на умы предков. Сии отголоски и памятники прошедшего делаются в душе народа истинными предубеждениями… Они налагают на все предприятия, на все поступки печать свою. Народ, заключенный в сфере их, не может освободиться от их влияния даже и тогда, когда чувствует вредность этого влияния, и хотел бы избегнуть оного. ‹…› Сие предубеждения входят, так сказать, в кровь, пускают корни во все существо человека. Таким образом до сих пор, как думает одна особа, (*: П. Я. Ч.) которой мы обязаны основными мыслями, теперь излагаемыми, не погибла еще в европейском мире власть языческих преданий. ‹…› Россия свободна от предубеждений; живых преданий для нее почти нет, а мертвые предания бессильны. Россию потому и называем юною, что прошедшее как бы не существует для нее[160].
В устах Чаадаева (в первом «Философическом письме») идентичные высказывания звучали убийственно: он предрекал России исторический тупик. Ястребцов, напротив, рассматривал перечисленные свойства как залог грядущего цивилизационного триумфа, в чем полностью сходился с Уваровым[161].
Наконец, едва ли не самое важное – ни в одном фрагменте своего труда педагог не утверждал, что православие служило источником исторических бед России, а католицизм, напротив, был бы способен ее спасти[162]. И, разумеется, Ястребцов не противопоставлял русского царя русскому народу. Чаадаев заблуждался, ссылаясь на «О системе наук…» как на доказательство благонамеренности собственных писаний. Проблема заключалась не в формальном наличии или отсутствии в тексте Ястребцова тех или иных высказываний, а в их рамочной интерпретации[163], которая в случае «О системе наук…» и первого «Философического письма» оказывалась диаметрально противоположной. В то же время содержательное и языковое упражнение, выполненное Ястребцовым, позволяет заметить любопытную особенность чаадаевского стиля: неожиданно выясняется, что французские формулировки салонного философа в переводе Ястребцова прекрасно сочетались с дискурсом имперского национализма.
Проверка гипотезы о соответствии риторики первого «Философического письма» языку уваровской идеологии требует дополнительного обоснования на материале текста, опубликованного в «Телескопе». Многие современники, в их числе А. С. Хомяков и Е. А. Баратынский, по прочтении перевода чаадаевского сочинения бросились писать его опровержение, однако вскоре оставили это занятие из-за цензурного запрета на печатное обсуждение статьи. Единственным человеком, которому удалось обойти ограничения, оказался молодой, но уже успешный журналист и чиновник А. А. Краевский, поместивший в «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду» свое программное сочинение «Мысли о России»[164], направленное против Чаадаева. Имя опального автора в работе, конечно, не упоминалось, но, как мы покажем, текст Краевского был устроен таким образом, что, без сомнения, прочитывался как полемический жест, призванный развенчать чаадаевскую концепцию истории России[165]. Первая версия статьи, возможно, сложилась еще до осени 1836 г.: на это, в частности, указывают совпадения между отдельными положениями «Мыслей о России» и письмом Краевского к Э. П. Мещерскому от 24 ноября (6 декабря) 1834 г.[166] Впрочем, обилие цитат из русского перевода первого «Философического письма» в тексте свидетельствует, что его окончательная редакция была закончена после 3 октября 1836 г., когда 15-й номер «Телескопа» стал продаваться в московских книжных лавках[167].
Краевский добился расположения петербургских оппонентов: с одной стороны, будущий издатель «Отечественных записок» состоял на хорошем счету в Министерстве народного просвещения и активно сотрудничал в его ведомственном журнале, с другой – пользовался покровительством чиновников III Отделения. В результате Краевский не только не был наказан за нарушение цензурного запрета, но и заслужил всеобщую похвалу. По свидетельству автора, его «Мысли о России» читал в рукописи и одобрил к публикации начальник штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельт[168]. Уже после выхода материала служивший в III Отделении В. А. Владиславлев писал А. Я. Стороженко: «Ваш лестный отзыв о статье Краевского порадовал его благородную, теплую душу; в этом случае и Петербург отдал ему должную справедливость»[169].
Прием Краевского сводился, с одной стороны, к развенчанию, а с другой – к ироническому обыгрыванию основных аргументов Чаадаева. Желание вести дискуссию именно таким образом привело автора «Мыслей о России» к необходимости часто цитировать первое «Философическое письмо», и, сразу скажем, сделал он это крайне искусно. Краевский инкорпорировал наиболее эффектные формулировки русского перевода чаадаевской статьи в свое повествование для того, чтобы немедленно их оспорить. Примеры подобной нарративной стратегии многочисленны. Уже в самом начале «Мыслей о России» Краевский констатировал, что в современной ему России с небывалой прежде интенсивностью обсуждается русская народность. Далее он спрашивал себя и своих читателей о причинах подобного внимания:
Имело ли это источником безотчетное последование тем немногим избранным, коим первым суждено было постигнуть высокую мысль Русской народности; или было следствием недавних событий Европы, которые доселе еще колеблют ее своим бурным дыханием и которые для чистого, мирного, благонравного сердца Русского имеют в себе что-то отталкивающее; или наконец это есть отрадная заря ближайшего знакомства с самим собою, к которому приготовили нас и мудрые распоряжения правительства и произведения самородных Русских талантов, и великолепный памятник отечественной истории, воздвигнутый гением Карамзина, обративший нас к изучению темной старины нашей, а литературе Русской давший решительно народное направление…[170]
Первая половина рассуждения строилась на сознательной отсылке к чаадаевским высказываниям: именно из первого «Философического письма» появляются в тексте Краевского «немногие избранные» и «бурное» «дыхание» европейской политики.
Обосновав необходимость высказаться на злободневную тему, Краевский продолжил открытую полемику с Чаадаевым. Он привел точку зрения собственных оппонентов, сторонников «европеизма», на соотношение русской национальной идентичности и западной культуры:
Мы не европейцы – говорят нам с горестию поклонники европеизма: мы не принадлежим к тому великому семейству человечества, которое обитает на западе Европы, не имеем его преданий, не разделяли с ним ни бранных, ни мирных его подвигов, не дышали с ним одним воздухом, и потому чужды ему, и потому то, что у западных народов давно уже вошло в жизнь, для нас еще только теория, и пр. и пр…[171]
Приведенный фрагмент представляет собой достаточно точный парафраз отдельных утверждений первого «Философического письма»:
И это оттого, что мы никогда не шли вместе с другими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого[172];
То, что у других народов давно вошло в жизнь, для нас до сих пор есть только умствование, теория[173].
Краевский привел слова Чаадаева, дабы затем полемически истолковать их: расстояние, разделявшее русскую и европейскую историю, есть не недостаток, но огромное преимущество. Автор использовал свойственные официальной риторике обороты – ссылки на «Провидение» и апелляцию к представлениям об исторической исключительности России: «Неисповедимыми путями благое Провидение вело Русский народ к возвышенным целям, вдалеке от тех бурь и треволнений, которые облили Европу кровию и создали нынешнюю ее физиономию, не имеющую себе ничего подобного ни в веках минувших, ни в настоящее время в других частях света»[174]. В совершенно благонамеренной фразе вновь возникал чаадаевский термин – «физиономия» Европы, отсылавший к соответствующему пассажу из первого «Философического письма».
Краевский рассуждал о важности первых веков русской истории для позднейшего государственного строительства – в постоянном диалоге с первым «Философическим письмом». Так, «Германо-Латинская Европа» «привила» «к идеям, принесенным с дикого севера», «богатое наследие образованного и развращенного Рима»[175]. Образ «развращенного Рима» противопоставлялся тезису Чаадаева о «растленной» Византии. Краевский писал о ранней истории Руси: «в безвестном рубеже Европейского мира с Азиатским, на чистом пространстве степей, где ни одно образованное поколение не оставило следов своих, начинался народ совершенно новый, не имевший никаких „поэтических“ воспоминаний, не получивший никакого нравственного или политического наследия, долженствовавший создавать все сам собою: и общественные учреждения, и гражданскую жизнь, и нравы, и государство»