Политические события, последовавшие за Великой французской революцией, показали, сколь эффективным в идеологическом отношении способно оказаться гибридное антикварно-философское знание. «Философская история», обогащенная опытом «любителей древности», стала фундаментальным элементом нового влиятельного мировоззрения. На рубеже XVIII и XIX столетий в Старом Свете сформировалась доктрина национализма, сделавшая возможной интерпретацию европейской политики как соперничества равных народов, каждый из которых имел собственный путь развития. Гердер в «Идеях к философии истории человечества» (1780-е) обосновал точку зрения, согласно которой не существует по определению «отсталых» и «прогрессивных» народов. Нации, подобно биологическим организмам, развиваются с разной скоростью. Если один народ сегодня находится на низкой ступени развития, то такое положение не является приговором: в будущем отстающую нацию может ожидать расцвет. Соответственно, народам, достигшим более высокой стадии, суждены «старость», «смерть» и «гниение». Судьбы наций больше не определялись текущим положением дел, их прошлое, настоящее и будущее следовало оценивать в более глобальной, эсхатологической перспективе. Всякий народ обладал особой миссией, предначертанной Богом и ведущей нацию к спасению. Важнейшим критерием успеха в реализации провиденциальной миссии стало не сиюминутное превосходство одного народа над другими, но соответствие текущего состояния культуры и политики базовым чертам национального характера, которые определил Творец, а человек был способен лишь угадать и описать[200].
В сочинениях немецких и французских политических теоретиков (в частности, Ж.-Ж. Руссо) история играла ключевую роль: она служила вместилищем народного духа и источником сведений о национальной идентичности. Доктрина национализма востребовала обе составляющие нового исторического метода: внимание к антикварным деталям и способность создавать монументальные политико-философские конструкции. Народный характер не являлся самим собой разумеющимся набором качеств, его надлежало воссоздать индуктивно, поднимаясь от частного к общему. Таким образом возник феномен, хорошо известный и по истории русской культуры: по бытовым деталям – например, по одежде, отсутствию или наличию бороды или по манере речи – можно было отличить носителя одного мировоззрения от другого: «архаиста» от «новатора» или «консерватора» от «либерала» (при всей условности этой терминологии)[201]. История выполняла не только чисто академическую функцию, но стала пространством политической борьбы и ожесточенной идеологической дискуссии.
Национализм утвердился в Европе благодаря Наполеоновским войнам. Два крупных государства – Австрия и Пруссия – пострадали в столкновении с амбициозной постреволюционной Францией. В 1806 г. прекратила свое тысячелетнее существование Священная Римская империя германской нации, Пруссия пережила невиданное прежде унижение на переговорах европейских монархов в Тильзите (1807). Масштабные потрясения потребовали оригинальных объяснительных схем, способных амортизировать удар. Немецкие идеологи постарались «изобрести» нацию, судьба которой не зависела бы от превратностей актуальной политики. В этом контексте предложенная Гердером и развитая другими философами (например, Фихте и затем Гегелем) концепция народа оказалась особенно востребована. Исключительность немцев следовало обосновывать через германский дух, культуру и ученость, которые было невозможно уничтожить мечом.
В России разработка «национального» историко-философского нарратива началась еще прежде событий 1812 г., в то время, когда война с Францией велась еще на территории Европы, но грядущее масштабное столкновение с Наполеоном казалось представителям русского общества неизбежным. В этой ситуации авторы охранительного направления (А. С. Шишков, Ф. В. Ростопчин, С. Н. Глинка и др.) постарались задать оригинальный канон национальной истории, почитание которого принесло бы успех в ожидавшейся войне. Ключевые идеологемы будущей уваровской доктрины в то время уже были в ходу: интеллектуалы рассуждали о национальной идентичности в терминах самодержавия, православия и народного духа. До войны 1812 г. обсуждение истории как основы политического порядка шло практически без участия представителей верховной власти. Александр I обратил внимание на труды отечественных публицистов лишь в тот момент, когда ему потребовалось мобилизовать население империи в борьбе с Францией. Однако после победы над Бонапартом ситуация изменилась: воодушевленный перспективами нового политико-религиозного проекта Священного союза, император начал интересоваться политикой в сфере просвещения и либеральным «духом времени»[202].
С 1818 г. начала печататься «История государства Российского» Н. М. Карамзина, образцовое сочинение, созданное в жанре антикварно-философского исследования. С одной стороны, она открыла современникам огромный объем прежде неизвестных сведений об отечественном прошлом, полученных в результате критического анализа источников. С другой – Карамзин, пользуясь историческими фактами, стремился обосновать нарочито анахронистический политико-философский тезис о ключевой роли самодержавия в русской истории. Он интерпретировал неограниченную монархическую власть не как одну из возможных форм правления, а как уникальную «национальную» черту русской системы администрирования, имевшую сакральный характер. Карамзинская «История» задала сетку идеологических координат, внутри которой происходило обсуждение логики исторического процесса и его значимости для современного положения дел (с учетом изменчивой политики Александра I конца 1810-х – начала 1820-х гг.)[203].
Перелом в исторической политике пришелся в России на первую половину николаевского царствования. После кризисного и драматичного начала правления, последовавших за ним попыток реформ и подавлением Польского восстания Николай I, вопреки собственным желаниям, отказался от мысли быстро изменить ситуацию в стране и занялся укреплением государственной идеологии. Инструментами стабилизации выступали, с одной стороны, жесткий контроль за публичной сферой, осуществляемый сразу несколькими ведомствами, с другой – политико-культурная унификация. В 1832 г. в Министерство народного просвещения пришел С. С. Уваров, которому предстояло разработать и ввести новую программу – православия, самодержавия и народности. Политическое использование образов прошлого стало предметом особенного попечения чиновника, поскольку, с точки зрения доктрины национализма, именно история в наилучшей степени репрезентировала народный дух. Деятельность министра затронула сразу несколько сфер – академическую науку, систему образования, прессу, книжный рынок, публичные церемонии и торжества. В каждой из областей постепенно устанавливалась государственная монополия на историко-философское знание.
В середине 1830-х гг. русские общество и власть оказались в новой для них ситуации – прежде правительство никогда не пыталось столь последовательно заботиться о создании единой концепции прошлого и настоящего России. Законы идеологической политики в тот момент не были еще четко определены: уваровская триада оставалась подвижной конструкцией, цензура точно не знала, какие произведения следовало запрещать, а какие разрешать к печати[204], авторы сомневались в границах допустимого публичного высказывания об исторических и политико-философских предметах и стремились испытать их на прочность, непредсказуемой оставалась и реакция монарха на идеологические конфликты. Чаадаевская история случилась в тот момент, когда практика масштабного идеологического контроля за публичными высказываниями только складывалась, а правила игры требовали дополнительного уточнения.
Вслед за ведущим теоретиком неоинституционализма Дугласом Нортом мы предлагаем рассматривать правила игры, т. е. «созданные человеком ограничительные рамки, которые организуют взаимоотношения между людьми»[205], как основной элемент институционального строительства, в том числе и в сфере идеологии. Правила могут быть формальными и неформальными, возникать единовременно по инициативе конкретных индивидов и складываться на протяжении долгого времени в результате коллективной деятельности членов социума. Нарушение норм предусматривает наказание, строгость которого способна варьироваться в зависимости от ситуации. Исходя из знания правил и представлений об угрозах за их невыполнение, игроки рассчитывают свою стратегию, которая, соответственно, строится как на следовании норме, так и на ее игнорировании. Впрочем, существенно, что правила отделены от игроков и функционируют в качестве институциональной рамки, задающей критерии и параметры успеха отдельных лиц и «организаций», т. е. «групп людей, объединенных стремлением сообща достичь какой-либо цели»[206] (партии, фирмы, клуба, университета и т. д.). Таким образом, чтобы оценить, как работает тот или иной институт, необходимо реконструировать необходимые для его функционирования правила игры.
При анализе правил игры, которые находятся в стадии становления или трансформации (когда они либо только устанавливаются, либо стремительно меняются), ключевую роль играют прецеденты – отдельные случаи соблюдения норм или нарушения запретов, благодаря которым устанавливается новая институциональная рамка. Разметка границ допустимого (в иных случаях – весьма подвижных) дает возможность игрокам частично рационализировать собственную деятельность и выстроить относительно предсказуемую стратегию поведения. Мы предлагаем рассматривать чаадаевскую историю в контексте формирования уникального для России института официальной идеологии. Попытку Чаадаева и Надеждина предложить власти и публике оригинальную историко-философскую программу можно считать действием, расширявшим и при этом тестировавшим на прочность рубежи гласной политической дискуссии. Репрессивные действия властей в адрес людей, причастных к появлению первого «Философического письма» в «Телескопе», сигнализировали о наказании за нарушение идеологических запретов, одновременно формировавшем новое правило игры.