О том, что является предосудительным с точки зрения Уварова, свидетельствовали уже события 1834 г., когда за публикацию критической рецензии на историческую драму Н. В. Кукольника «Рука Всевышнего Отечество спасла» был закрыт журнал братьев Полевых «Московский телеграф». Патриотическая пьеса Кукольника, написанная на сюжет из Смутного времени, понравилась Николаю I, одарившему сочинителя перстнем. «Рука Всевышнего…» имела большой успех как произведение, хотя и лишенное особых литературных достоинств, но декларативно утверждавшее основополагающие принципы уваровской триады – в контексте идеологического противостояния с Западом и на примере ключевого события отечественного прошлого, в котором без труда прочитывался (в соответствии с названием драмы) универсальный сценарий русской истории. Ругать подобного рода тексты было опасно. Разумеется, речь не шла о том, что любое порицание в адрес произведений патриотически ориентированной словесности неминуемо ведет к санкциям, – успехи публицистов зависели от их встроенности в патронажные сети, когда высокий покровитель мог смягчить последствия нарушения запрета. Однако риск получить взыскание за публичную критику идеологически востребованного текста был в 1830-х гг. весьма высок.
Императорская цензура жестко преследовала «философскую историю», альтернативную официальной концепции имперского национализма: достаточно вспомнить о запрещенных в 1830-е гг. московских журналах – «Европейце» И. В. Киреевского, «Московском телеграфе» братьев Полевых и «Телескопе» Надеждина, чьи издатели имели свои политико-философские убеждения и стремились открыто их выразить[207]. О каких идеологических табу сигнализировали санкции в адрес автора и издателя первого «Философического письма»? Прежде всего, было невозможно критиковать фундаментальную роль православия в русской истории и современности, в том числе с промонархических позиций. Кроме того, неприемлемым являлся тезис о ничтожестве русского народа, пусть даже основанный на идее его грядущего расцвета и торжества. Предосудительной считалась констатация разрыва между инициативами русских царей и действиями их подданных: с точки зрения николаевской идеологии император и нация составляли одно целое, разделять их, как делал Чаадаев, было нельзя. Сомнительным выглядел тезис Чаадаева об отсутствии в России преданий и богатого исторического наследия – особенно на фоне обширной программы публикации источников по русской истории, развернутой Уваровым в середине 1830-х гг. Обескураживающе звучали и инвективы Чаадаева в адрес русской семейственности, служившей основой имперской мифологии Романовых:
Посмотрите вокруг себя. Все как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ни у кого сферы определенного существования, нет ни на что добрых обычаев, не только правил, нет даже семейного средоточия. ‹…› Дóма мы будто на постое, в семействах как чужие…[208]
Помимо очевидного несоответствия этих слов расхожим представлениям о национальных семейных добродетелях, они звучали полемически в отношении недавно вышедшей и быстро ставшей популярной первой части «Сказаний русского народа о семейной жизни своих предков» И. П. Сахарова[209]. В программном введении к тексту под названием «Слово к русским людям» Сахаров писал о важности «Руси семейной»:
Ни один чужеземец не поймет восторгов нашей семейной жизни: они не разогреют его воображения, они не пробудят таких воспоминаний, каким наполняется Русская грудь, когда ее быт совершается воочию. В родных напевах, которые так сладко говорят Русской душе о родине и предках; в наших сельских думах…; в наших сказках…; в наших играх…; в наших свадьбах…; в суеверных повериях нашего народа… вмещается вся семейная Русская жизнь[210].
Сахаров открывал неизведанную область русской древности – фольклор, на который не обращали внимания исследователи летописных документов. Если древний мир, представленный в письменных памятниках, был навсегда утрачен, то песни и поверья сохранились в крестьянской среде великорусских губерний, где их и собирал Сахаров[211]. Этот ход позволил соотнести прошлое с настоящим, показать связь, скреплявшую прежние обычаи и современные добродетели, интерпретированные в духе уваровской триады[212]. В этой перспективе чаадаевские ламентации выглядели как отрицание философского потенциала зарождавшейся науки, отвечавшей идеологическим задачам текущего царствования.
Однако реконструкция правил игры с опорой исключительно на репрессивные прецеденты и на появление формальных и неформальных запретов будет заведомо неполной. Не менее важны и публикации первой половины 1830-х гг., свидетельствовавшие о том, какие высказывания считались допустимыми в публичном пространстве. Так, в этот период была напечатана целая серия текстов, тиражировавших официальные идеологемы. Прежде всего речь идет о низовой публицистике – статьях в единственной частной (и потому очень влиятельной) политической газете «Северная пчела» Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча, сочинениях авторов второго ряда (В. Олин, А. Зиновьев, М. Максимов, В. Лебедев и др.), порой весьма прямолинейных исторических драмах, подобных уже упоминавшемуся творению Кукольника «Рука Всевышнего Отечество спасла»[213], а также возникшей в 1830-х гг. популярной исторической романистике[214]. Сочинители этих текстов не претендовали на оригинальность и безжалостно эксплуатировали расхожие представления о божественном характере самодержавной власти, богоизбранности русского народа, патерналистской модели государства и общества, православия как национальной религии и пр.
Ярким примером политической публицистики такого рода может служить патриотическое сочинение В. Лебедева «Правда русского гражданина», цензурное разрешение на которое было выдано 27 августа 1836 г., т. е. почти за месяц до выхода первого «Философического письма». В программном введении к «Правде…» ее автор прославлял благоденствие России, достигнутое в правление Николая I[215]. Источниками успеха Лебедев называл «беспримерную твердость народного духа, исполненного патриотических чувств», особую заботу о России Провидения, прекрасный климат и природное богатство, «неусыпное отеческое попечение мудрого Монарха», совокупный труд всех сословий на благо государства, редкую «приверженность к религии», а также патриархальные нравственные качества и гражданские добродетели русских («любовь к родителям, повиновение, преданность, почтение к старшим»)[216]. Автор приходил к закономерному выводу: «Россия светла православием, величественна Царственным Домом, знаменита и славна гражданами, сильна войском, обильна трудолюбием – и представляет впереди неисчерпаемые источники богатств»[217].
В то же время более образованные мыслители не довольствовались простым воспроизведением ходульных идеологических формул. Они стремились философски или исторически интерпретировать элементы возникавшей официальной доктрины и дать их оригинальное истолкование, способное повысить статус игрока в публичной сфере. Эта группа сочинителей также участвовала в разработке теории имперского национализма, что требовало от них определенной ловкости и способности пойти на компромисс. Границы подобного компромисса и будут интересовать нас в настоящей главе. Громкий скандал вокруг публикации первого «Философического письма» не должен заслонять того обстоятельства, что в 1836-м – начале 1837 г. появилось несколько сочинений, написанных в жанре антикварно-философской истории и расширявших содержательный репертуар уваровской доктрины: «Исторические афоризмы» М. П. Погодина, «О народной поэзии славянских времен» О. М. Бодянского, «Откуда идет Русская Земля» М. А. Максимовича, «Историческое обозрение богослужебных книг греко-российской церкви» А. Н. Муравьева и «Царь Борис Федорович Годунов» А. А. Краевского. Анализ этих не столь известных сегодня текстов, на наш взгляд, позволит более точно очертить пространство дозволенной историко-философской дискуссии в период возникновения институциональной рамки имперской идеологии.
За несколько месяцев до закрытия «Телескопа» московский историк и университетский профессор М. П. Погодин опубликовал едва ли не самый важный для него текст в 1830-е гг. – «Исторические афоризмы», книгу, состоявшую из кратких фрагментов, посвященных интерпретации хода мировой истории[218]. «Афоризмы» отчасти напоминали сочинения Чаадаева – эклектизмом собранной из разных элементов нарративной конструкции и целым рядом отдельных тезисов, заимствованных из общего источника – сочинений немецких и французских мыслителей: о провиденциальном характере истории, об аналогии между нравственным и природным мирами, о нациях как агентах, имеющих особую миссию в перспективе христианского спасения, об эстафетности исторического прогресса, о вытекающей из этого значимости прошлого для понимания настоящего и будущего, о значении интеллектуалов для публичного обсуждения национальности («историк по преимуществу есть венец народа»[219]). Тем не менее между «Историческими афоризмами» и «Философическими письмами» имелось и немало различий, продиктованных профессиональными убеждениями Погодина. В частности, автор «Афоризмов» писал о значимости эмпирических исследований с особым акцентом на, как мы бы сейчас сказали, истории повседневности («жилищ», «пищи», «мореплавания», «ремесел»