Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России — страница 17 из 54

[220]), делал обширные экскурсы во всемирную историю, призванные представить божественный план не в общих, синтезирующих философических формулах, но в детализированном виде, когда за возникавшей сложностью постепенно начинал угадываться замысел Творца. Наконец язык «Афоризмов» был ориентирован не на религиозно-философский, а на историографический лексикон.

Самые большие содержательные расхождения между чаадаевским и погодинским трудами касались двух ключевых вопросов: Реформации и славянского мира. Чаадаев, напомним, существование славян вообще не принимал во внимание, а протестантизм, как и православие, подвергал жесткой критике, поскольку считал эти церкви раскольничьими, разрушившими единство христианского мира. Между тем столь почитаемый Чаадаевым католицизм интересовал Погодина прежде всего с точки зрения роли, отведенной этой христианской конфессии во всемирном развитии человечества. Историк не скрывал своего скептицизма в отношении современного положения папы и спрашивал своих читателей: «так ли он уважается»[221], как прежде? Напротив, интерес историка к Реформации в этот период несомненен: и в «Исторических афоризмах», и в других его сочинениях протестантизм наделялся рядом позитивных и негативных черт. Реформация, с одной стороны, «содействовала к увеличению власти Государей» и «приблизила Духовенство к народам», но, с другой, породила «дух нетерпимости» и «дух противоречия»[222]. Отрицательные следствия лютеровской реформы, впрочем, нивелировались колоссальной ролью протестантизма в европейской истории Нового времени.

Исследование причин стремительного роста протестантского влияния, по мнению историка, позволяло «почуять Бога»[223], т. е. определить законы, согласно которым Провидение устроило исторический процесс. Погодин интерпретировал протестантизм как источник импульса к народному развитию, имевший аналогом в отечественной истории царствование Петра I. Этот тезис приводил его к экуменической по сути мысли о едином характере христианского вероучения, сохранявшего смысловое ядро вне зависимости от конфессиональных различий, которые отходили на второй план при разговоре о национальном контексте: «Напрасно говорят: Религия Лютеранская, Католическая, Епископальная. Гораздо правильнее: Религия Христианская Немецкая, Италианская, Английская»[224]. В отличие от Чаадаева историк не выносил эксплицитных суждений о том, какая деноминация лучше (за очевидным для него превосходством православной церкви над другими христианскими церквями), а стремился бесстрастно описывать и толковать ключевые события европейской истории, усматривая за ними действие Божественного Промысла.

Кроме того, уже в 1830-х гг. Погодин намечал контуры влиятельной идеи о ключевом значении славян для истории Европы и России, получившей свое развитие в следующее десятилетие. В одном из примечаний к «Очерку Европейской истории в Средние века. По Гизо» (1834) он упрекал французского историка, что, рассуждая о европейской цивилизации, тот не учел присутствия в ней «Славянских Государств»[225]. Вслед за Гердером Погодин утверждал, что славяне, в числе прочих народов, живущих за пределами Европы, «стоят теперь на нижних ступенях, но со временем, поднимаясь вверх, они может быть достигнут тех, на которых ныне стоят Европейцы»[226]. В «Исторических афоризмах» Погодин констатировал, что Европа всегда делилась на две несоединимые части – западную и восточную. Немцы и славяне, Рим и Константинополь, папа и патриарх, две римские империи, на развалинах которых возникли новые государства, составляли особенные миры, основанные на полярных принципах[227]. Славянский мир интересовал Погодина как с научной, так и с геополитической точки зрения – как возможный проводник внешнеполитического влияния Российской империи среди славянского населения других стран, своего естественного союзника.

Если, по Погодину, славяне только готовились выйти на историческую сцену, то Россия уже достигла цивилизационных успехов. К изданию «Исторических афоризмов» в 1836 г. Погодин добавил текст своей лекции «О всеобщей истории», произнесенной при вступлении в должность ординарного профессора Московского университета в 1834 г. и тогда же опубликованной в «Журнале Министерства народного просвещения». Здесь он без колебаний заявлял, что Российская империя составляла отдельное историко-культурное и политическое образование, которое «высится своею славою… над всеми»[228]. Еще ранее, в сентябре 1832 г. Погодин прочел в Московском университете лекцию «Взгляд на российскую историю», на которой присутствовал Уваров и которая была посвящена важности занятий прошлым в современной России. С одной стороны, текст содержал откровенно профетические утверждения вроде:

Отразив победоносно такое нападение, освободив Европу от такого врага, низложив его с такой высоты, обладая такими средствами, не нуждаясь ни в ком и нужная всем, может ли чего-нибудь опасаться Россия? Кто осмелится оспаривать ее первенство, кто помешает ей решать судьбу Европы и судьбу всего человечества, если только она сего пожелает?[229]

С другой – Погодин стремился обосновать тезис о высокой общественной значимости истории: «Российская История может сделаться охранительницею и блюстительницею общественного спокойствия, самою верною и надежною»[230]. Изучение прошлого позволяло научно «доказать» историософский тезис об особом благоволении Провидения к России – на это указывали чудесные факты из прошлого, обширный список которых приводил в своей лекции Погодин. Как следствие, даже столь кабинетное занятие, как работа над публикацией летописей, становилось идеологически полезным делом.

Пример Погодина показывает, что в середине 1830-х гг. правила идеологической игры допускали некоторые вольности. Во-первых, небольшую долю экуменизма, не ставившего, впрочем, под сомнение главенство православной церкви. Во-вторых, акцент на необходимости исследовать славянские древности. Разработка обеих линий в текстах Погодина сопровождалась открытым противопоставлением Европы и России и прямыми утверждениями о беспримерности исторической судьбы последней. Не менее существенно, что Погодин обосновывал свою политико-философскую программу, не выходя за круг предметов, находившихся в ведении профессора истории. В своих публичных выступлениях автору было проще оставаться в институциональных рамках имперской идеологии, если он писал как антиквар, обладавший амбициями историософа, но укрывавший их под покровом академического стиля. Отстраненный взгляд специалиста позволял Погодину, с одной стороны, выстраивать собственную философию истории, а с другой – избегать прямых политических аналогий, оставаясь в пространстве университетской науки.

IV

В середине 1830-х гг. академическую карьеру начали ученые, чьи научные интересы были непосредственно связаны с историей и культурой Восточной Европы. Так, в самый разгар чаадаевского скандала, 24 октября 1836 г., в первом Отделении философского факультета Московского университета состоялось собрание, на котором молодой О. М. Бодянский, один из самых известных в будущем русских специалистов по славянским древностям, прошел испытание на степень магистра. Один из двух вопросов, заданных ему на экзамене, формулировался так: «Важность Москвы в истории России»[231]. Ответ предусматривал двойную оптику: антикварную и философскую, поскольку от кандидата требовалось не только знание фактов, но и умение поместить их в правильную концептуальную рамку.

Рассказ Бодянского об исторической миссии московского единодержавия строился по карамзинской матрице и соответствовал доктрине официального национализма. Бодянский замечал: «До самого усиления В‹еликих› К‹нязей› Московских, Россия представляет собою жалкое зрелище»[232] из-за междоусобиц и постоянных внутренних раздоров, позволивших монголам с легкостью завоевать Русь. Только «В‹еликие› Князья Московские первые поняли, в чем заключается истинное бытие и сила какого бы то ни было государства»[233]: они устранили систему уделов, усыпили бдительность ханов и воспитали «в народе Русском ненависть к иноземному владычеству, которую много также поддерживала и Религия»[234]. Умело воспользовавшись внутренними смутами в Орде, они достигли своей цели: «Москва сделалась сердцем России, палладиумом ее силы и величия, центром народной независимости… Она краеугольный камень, на коем заложено и зиждется великое Царство Русское»[235]. Завершался ответ Бодянского признанием: «Без нее (Москвы. – М. В.), без мудрых ее Государей, не думаю, чтобы наше отечество скоро заняло то видное место в ‹нрзб› Европейских Государств, которое теперь с такою энергией, с такою славой за собой удерживает»[236].

Однако, отдав должное ритуальным формулам официального национализма, будущий магистр развернул рассказ в ином, уже не вполне уваровском направлении. Москве, писал Бодянский, «мы обязаны тем, что народ Русский в нынешнее время служит единственным представителем Славян пред прочими племенами Европы, представителем, к коему и остальные однородцы наши обращают свои жадные взоры и полагают в нем свои лучшие надежды»