Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России — страница 18 из 54

[237]. Таким образом, историческая миссия самодержавия раскрывалась в перспективе грядущего политического соединения всего славянского мира под эгидой России.

Заключительная фраза экзаменационного ответа служила прологом к диссертации Бодянского, которому после успешно сданного экзамена комиссия предложила следующую тему: «О народной поэзии славянских племен»[238]. 7 мая 1837 г. цензор М. Т. Каченовский, к тому моменту ставший ректором Московского университета, дал разрешение на напечатание первого крупного научного труда Бодянского[239]. Автор вновь строил повествование по принципу китайской шкатулки: тезис об актуальности славянских сюжетов для русской науки и политики был аккуратно помещен внутрь историко-философских рассуждений, близких имперскому национализму. Бодянский отталкивался от утверждения о всеобщем стремлении народов, в особенности европейских, к «самобытности»[240]. «Родное» всегда имело приоритет над «чужим», что, впрочем, не отменяло возможности заимствования, главным условием которого выступало соответствие импортируемого культурного продукта внутренним потребностям народа. Бодянский, вполне в духе Уварова, отвергал саму мысль о следовании по иному пути: «Прошла уже пора соблазнительных идей космополитизма; народы Европы перестали рабски копировать один другого или перекраивать себя по какому-нибудь образцу… прошла уже пора обезьянства»[241]. Обретение нациями собственной судьбы он аргументировал устройством мироздания, в котором Провидение предопределило каждому народу собственный маршрут[242].

Основная проблема заключалась в том, чтобы определить – по какому же, собственно, пути следует идти России? Где истоки ее «коренной жизни», которую русский человек может «чувствовать своим сердцем» и «желать своей волей»[243]? Самобытность, согласно Бодянскому, определялась оригинальной словесностью, «отражением стихий, составляющих бытие народа»[244]. Ученый словно реагировал на слова Чаадаева об отсутствии в России «поэтических воспоминаний прошлого»:

Но род человеческий слагается из народов, из коих всякой имеет свою Поэзию, потому что Поэзия прирождена народа; народ, какого бы он племени ни был, вовсе без Поэзии быть не может. …такой безпоэтичный народ – несбыточное дело: это не нуждается ни в каких пояснениях. Отсюда у каждого народа есть ему одному только свойственная Поэзия, как плод внутреннего его творчества, его поэтической способности[245].

Тезис о национальном духе, заключенном в литературе, скорее в простонародной, чем в высокой, был в то время конвенциональным, восходя к немецким теориям словесности начала XIX в. Пуанта Бодянского заключалась в другом: задача его труда состояла во включении славянской поэзии в круг сюжетов, связанных с обсуждением истоков русской идентичности. В диссертационном исследовании он идеализировал славянский мир и обосновывал мысль о необходимости его пристального изучения не как абстрактного предмета научных штудий, а как актуальной части отечественной культуры и национального характера. Тем самым Бодянский выступал не только в роли ученого, но и в функции политического мыслителя.

О развитии славянского элемента – в научном и идеологическом смысле – тогда же размышлял и М. А. Максимович, профессор русской словесности Киевского университета Св. Владимира, один из первых в России ученых-украинистов. В начале 1837 г. он выпустил книгу «Откуда идет Русская Земля», где вослед Ломоносову доказывал происхождение варягов от славян и тем самым вводил последних в сердцевину исторической легитимации русского самодержавия. Этот ход позволил Максимовичу связать древнюю историю с современностью:

Новая жизнь Русской Земли, с пришествием Руссов; началось Русское Православие; составилась Словенская грамота, книжный Словенский язык и преложение на оные Священных и Церковных Книг, на коих основалось и утвердилось Русское Просвещение в Киеве. ‹…› В нынешнее историческое Царствование возродилось общее стремление к самобытному и своеобразному раскрытию Русского духа во всех отраслях жизни, по собственной мысли и в своем виде[246].

Послесловие к труду Максимовича датировано 8 ноября 1836 г. Его отдельные выводы звучали как полемика с компаративным взглядом Чаадаева, отдававшего предпочтение Западу перед Россией:

И если несомненна «польза изучения Русской Истории в связи со Всеобщею», то это изучение должно-бы привести не к отрицанию нашей Древней Истории, а к открытию 1) того общего соответствия и подобия исторических явлений, с какими человеческая жизнь раскрывалась на нашем Востоке и Европейском Западе, 2) тех особенностей, с какими – в тех-же соответственных и однозначительных явлениях своих – человеческая жизнь здесь и там выражалась своим собственным, отличным образом[247].

Любопытно, что Уварову книга Максимовича не понравилась. В письме от 3 июня 1837 г. министр писал ее автору: «Я не думаю, что гипотеза о происхождении Руси, которую вы защищаете, могла бы согласиться с настоящими видами отечественной Истории»[248]. Уваров рассуждал как государственный чиновник: признание славянского генезиса русской власти вело к необходимости «собирания славянских земель» и пересмотру внешней политики России, ориентированной на соблюдение незыблемости европейских границ. Кроме того, официальная идеология подразумевала, что все успехи отечественной литературы обязаны своим происхождением мудрому попечению Романовых, подлинная история которых начиналась с правления первого императора – Петра Великого. Уваров замечал Максимовичу, что «трудно, кажется, между прочим, доказать, чтобы период от конца XIII до XVIII века был беспримерно-богатым проявлением Русской народности в нашей поэзии»[249].

Тем не менее правила игры не запрещали апологию славянских исследований в границах академической науки. В 1839 г. в «Отчете» о собственном ученом путешествии в Европу уже упоминавшийся Погодин представил Уварову масштабную панславистскую концепцию, предусматривавшую активную роль русской монархии в объединении славян, живших в разных восточноевропейских государствах. Политические амбиции историка оказались в итоге не удовлетворены, однако он продолжал активно заниматься славянскими древностями. В 1840-х гг. Бодянский стал одним из самых известных и востребованных специалистов по восточноевропейским языкам, фольклору и культуре. Он учился за границей, а затем, будучи уже профессором Московского университета, читал курсы, посвященные славянской истории. Максимович, несмотря на вынужденную отставку в 1841 г. по состоянию здоровья, продолжал плодотворно заниматься малороссийскими исследованиями – фольклором, древней словесностью и историей. Адепты панславистской идеи действовали по одной и той же схеме: они стремились приспособить интересовавшие их материи к ключевым формулам уваровской доктрины и тем самым добиться их авторизации согласно правилам идеологической игры. Благодаря этому ходу и несмотря на прохладное, а часто и откровенно враждебное отношение властей к идее объединения славянского мира, им удалось сделать восточноевропейскую культуру легитимным объектом научной рефлексии, обладавшим определенными геополитическими смыслами. Не случайно уже после смерти Николая I панславизм обрел популярность за пределами академической науки, став одной из самых влиятельных имперских идеологий второй половины XIX в.

V

Первое «Философическое письмо» начиналось с тезиса о невозможности светской женщине, жившей в Москве, придерживаться церковных ритуалов и следовать религиозным предписаниям в быту. Дальнейшие рассуждения о непреодолимой дистанции, отделявшей Россию от католического Запада, были призваны истолковать утверждение, высказанное в зачине. Чаадаева интересовали условия исповедания христианского культа в повседневной жизни русского аристократа, однако предложенное им негативное решение расходилось с правилами игры официальной идеологии, с точки зрения которой роль православия в жизни подданных была безоговорочно высокой. Уваров мыслил православие как «национальную религию», благодаря которой крестьяне и дворяне становились одним целым, объединенным идеей служения монарху[250]. Между тем представители социальной элиты больше привыкли к французскому языку и культуре вплоть до того, что Священное Писание они часто читали на иностранном языке[251]. Задачу более глубокого знакомства дворянства с историей и практиками православия в 1830-х гг. решало несколько светских публицистов, самым успешным из которых был А. Н. Муравьев.

2 сентября 1836 г., в тот момент, когда Надеждин готовил к печати 15-й номер «Телескопа», киевский архимандрит Иеремия дал цензурное разрешение на публикацию книги Муравьева «Историческое обозрение богослужебных книг греко-российской церкви». К тому моменту автор уже получил известность как духовный писатель и историк. В 1835 г. вышли его «Письма о богослужении восточной церкви», много раз затем переиздававшиеся и ставшие интеллектуальным светско-богословским бестселлером середины XIX в. В начале 1836 г. Муравьев напечатал в типографии III Отделения исторический обзор «Путешествие по Святым местам русским» (Троицкая Лавра, Ростов, Новый Иерусалим, Валаам), встретивший положительный прием в критике. Как следствие, в феврале 1837 г. автора избрали действительным членом Российской академии за «заслуги в области российской словесности». Популярность Муравьева объяснялась двумя характеристиками его писательской манеры: во-первых, он стремился к «„утверждению православия“ во всей его полноте современной жизни», во-вторых, его стиль сочетал «летописную манеру» Карамзина с «сентиментальной настроенностью» Шатобриана