Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России — страница 44 из 54

По ходу дела в Следственной комиссии Орлова нельзя было выпутать, и Алексей Федорович ожидал спасения брата единственно от монаршей милости, и для этого он выбрал минуту, когда государь шел приобщаться святых тайн. Сначала государь ему отказал, сказав: «Алексей Федорович, ты знаешь, как я тебя люблю, но просишь у меня невозможного… Подумай, ежели я прощу твоего брата, то должен буду простить много других, и этому не будет конца». Но Орлов настаивал, просил, умолял и за прощение брата обещал посвятить всю жизнь свою государю, и государь простил[693].

Николай был убежден, что снисхождение к одному подсудимому приведет к необходимости помиловать остальных. Как мы знаем, этого не случилось, и А. Ф. Орлов формально был прав. При всем том благополучным исходом дела М. Ф. Орлов оказался в большей степени обязан сакральному моменту приобщения монарха святым тайнам, торжественность которого напоминала христианину о необходимости прощать своих врагов, нежели обязательству брата «посвятить всю жизнь» службе императору, на что Николай мог рассчитывать в любом случае. Оказанная братьям Орловым милость прекрасно сочеталась с придворно-бюрократическим характером николаевского царствования, который Лореру откровенно не нравился[694]. Впрочем, именно благодаря владению навыком придворной коммуникации племяннице декабриста А. О. Смирновой-Россет, одной из любимых царем фрейлин императрицы Александры Федоровны, удалось добиться переселения самого Лорера из Мертвого Култука в Тобольскую губернию[695]. Подданные Николая как бы жили в двух связанных друг с другом мирах: в первом из них действовали рациональные предписания, во втором – иррациональная воля «милостивого» монарха. Одно удачно сказанное слово могло спасти провинившегося от тяжелого (и следовавшего формально) наказания[696]. Впрочем, такова специфика любой неопатримониальной власти. Особенность николаевского управленческого стиля заключалась в его приверженности моделям монархического поведения, резко контрастировавшим между собой.

III

Регулярность служебных отношений Николай I прежде всего понимал согласно военному образцу. Павел I и его сыновья были фанатичными поклонниками фрунта, любили командовать парадами и считали армию и гвардию ключевыми элементами имперского могущества[697]. Николай по воспитанию и привычкам был профессиональным военным[698], прекрасно знакомым не только с особенностями русской службы, но и отчетливо представлявшим себе устройство западных армий. В культивировании военных ценностей Романовы еще с середины XVIII в. следовали по пути прусских королей. Николай был женат на дочери Фридриха-Вильгельма III, до вступления на престол месяцами жил в Берлине и участвовал в смотрах прусской армии. По точному замечанию одного из современных исследователей, Николай «оставался совершенным немцем по своему поведению, темпераменту и манере одеваться, и не скрывал своего восхищения Фридрихом Великим и прусской монархией»[699], где «начала божественного происхождения верховной власти, монархического порядка и законности»[700] сочетались с милитаризмом.

В XVIII – первой половине XIX в. управленческая элита в России прежде всего рекрутировалась из представителей высшей прослойки гвардейских и армейских чинов[701]. Их отличал опыт административной активности в экстремальных условиях, – империя практически все время воевала. Кроме того, служебное поведение бюрократов с военным прошлым обладало несколькими чертами, особенно ценившимися Николаем Павловичем, – умением подчиняться приказам и отдавать их, способностью строго наказывать, пониманием субординации и стремлением распространить принятые в армии практики в гражданской сфере[702]. Функции личных агентов-ревизоров, с помощью которых предпочитал управлять Николай, совпадали с задачами адъютантов при военачальнике[703]. Милитаризированная система управления, кроме прочих преимуществ, давала возможность монарху опираться на собственную харизму, которая строилась по военным образцам, обладавшим (в особенности после кампаний 1812–1814 гг.) колоссальным престижем в обществе. Образ высокого, статного и физически сильного царя, своим видом внушавшего трепет, стал одним из ключевых элементов императорского сценария власти[704], и оценить его мог, конечно, прежде всего тот, кто разделял представления о высшей ценности офицерской службы.

Одновременно пространством проявления государевой милости, превосходившей по значению закон и воинский порядок, служил двор. Петербургская придворная жизнь второй четверти XIX в. отличалась особенным блеском и служила «олицетворением нации»[705]. Она не только сводилась к череде торжеств и увеселений, публичных и частных, но имела куда более широкий радиус действия: события в придворной сфере определяли базовые механизмы системы государственного управления. Элита империи состояла из представителей гвардейской аристократии, хорошо знакомых с нормами светского поведения. Придворная культура ориентировалась на игровое начало, которого милитаристская сфера была полностью лишена[706]. По свидетельству мемуаристов, Николай I, наряду со смотрами, страстно любил театр и маскарады, порой лично занимаясь их организацией[707]. Хозяйка одного из великосветских петербургских салонов Д. Ф. Фикельмон, описывая один из маскарадов 1830 г., отметила в дневнике характерную двойственность столичной придворной культуры: «Во всем контрасты, столь фраппирующие, что, право, трудно понять, сон это или явь. Наряду с этикетом и чопорностью иной раз наблюдается фривольность, столь чрезмерная и целиком и полностью спровоцированная мгновением, что невозможно ничего предвидеть»[708].

IV

О страсти Николая к театрализации придворно-бюрократического поведения, выраженной в его публичном сценарии власти, подданные хорошо знали. В 1836 г. на петербургской сцене была впервые поставлена одна из лучших русских комедий XIX в., автор которой, отчасти действуя в разоблачительном «чаадаевском» ключе, тем не менее демонстрировал замечательное понимание механики николаевского порядка и способность тонко воплотить свое знание в сюжете. Ознакомившись с содержанием гоголевского «Ревизора», Чаадаев с недоумением констатировал в «Апологии безумного»: «Никогда ни один народ не был так бичуем, никогда ни одну страну не волочили так в грязи, никогда не бросали в лицо публике столько грубой брани, и однако, никогда не достигалось более полного успеха»[709]. Одним из составляющих триумфа стал финал пьесы: жандарм, чья функция заключалась в объявлении ошарашенным чиновникам о прибытии настоящего ревизора, репрезентировал официальный Петербург, который один только и был способен положить конец мздоимству и небрежению законом в подведомственном Сквознику-Дмухановскому городе. Другой находкой Гоголя стала знаменитая сцена с диалогом Добчинского, Бобчинского и Хлестакова в VII явлении четвертого действия комедии. Одолжив денег Хлестакову, герои переходят к просьбам. Добчинский хочет, чтобы его сын, рожденный до брака, носил его фамилию. У Бобчинского никакой специальной нужды до столичной власти нет, между тем он ни в чем не хочет уступать своему другу-двойнику. И тогда Бобчинский делает предметом прошения факт собственного физического существования:

Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, Ваше Сиятельство или Превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: Петр Иванович Бобчинский. ‹…› Да если этак и Государю придется, то скажите и Государю, что вот, мол, Ваше Императорское Величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский[710].

Сцена имела огромный перформативный потенциал. Ответ на вопрос, будет ли носить добрачный сын Добчинского его фамилию, предавался на волю зрительского или читательского воображения, между тем как сведения о физическом бытии Бобчинского в буквальном смысле достигли императора и его вельмож. На первом представлении «Ревизора» 19 апреля 1836 г. в Александринском театре монарх сидел в своей ложе и действительно узнал о «существовании» литературного персонажа (как и присутствовавшие на постановке П. Д. Киселев, А. М. Горчаков, М. Д. Горчаков, В. Ф. Адлерберг и К. В. Нессельроде). Николай становился частью театрального действа в качестве уникального, единственного в своем роде зрителя. Гоголь не вывел на сцену подлинного ревизора, идеально интерпретировав саму модель николаевской системы, – только сам император как высший арбитр мог разрешить конфликт и спасти Россию от нравственной катастрофы. Как отмечали мемуаристы, Николаю пьеса понравилась. Он «от души смеялся» или даже «хохотал» во время представления, а также якобы произнес знаменитую фразу: «Всем досталось, а мне – более всех»[711]. Вместе с императрицей, наследником и великими князьями царь посмотрел пьесу еще раз, посетив ее третье представление