Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России — страница 45 из 54

[712].

В маскарадах и театре Николая I привлекала возможность перевоплощения, дробления собственной идентичности, превращения в другого человека[713]. Он не просто оценил литературные и идеологические достоинства «Ревизора», но и сам разыграл его сюжет всего через три месяца после первой постановки комедии – во время вынужденного пребывания в Чембаре в конце августа 1836 г. Один из мемуаристов привел услышанный им в 1859 г. рассказ стряпчего по фамилии Львов, ставшего свидетелем театральной сцены, устроенной местным чиновникам Николаем. По словам Львова, относительно длительное и совершенно непредвиденное пребывание монарха и его свиты в небольшом провинциальном городе привело их в трепет: «Царь стал лечиться в Чембаре, а для чиновников… наступили черные дни: все они были в большом страхе и ожидали, что вот-вот стрясется над ними беда: узнает как-нибудь царь про их грешки, и потащат их, рабов божиих, на цугундер»[714]. Во время приема, устроенного императору чембарским начальством, чиновников, по свидетельству Львова, охватил настоящий ужас, который еще более усилился после самой встречи. На приеме Николай признался, что прекрасно знаком со всеми представленными ему людьми: «Государь пристально осмотрел всех нас, улыбнулся и сказал, обращаясь к предводителю: „Я их знаю“… А затем, прибавил несколько слов по-французски. Мы все удивились, откуда и как мог знать нас император»[715].

Спектакль, разыгранный царем, имел сложную структуру. Если верить рассказчику, Николай разбил свое высказывание на две части. Сентенция «Я их знаю» предназначалась предводителю дворянства, однако сказана она была таким образом, чтобы ее услышали все присутствовавшие при разговоре. Так чиновники узнали нечто, что адресовалось не им, но их напрямую касалось. Местные служащие могли объяснить смысл николаевской фразы лишь единственным образом: Николаю все известно об их должностных преступлениях. Источник его информации лежал в области сверхъестественного, поскольку чиновники прекрасно осознавали, что император видел их впервые в жизни. Атмосфера таинственности усилилась после французских слов, произнесенных Николаем: подавляющая часть чембарских бюрократов на этом языке не говорила. В их глазах сцена выглядела зловеще – вероятно, император объяснил предводителю, каким образом он выяснил все о чиновниках, однако сами объекты высочайшего внимания ничего не поняли и могли только догадываться о его способности проникать в жизнь заштатного провинциального городка.

Впрочем, дело быстро разъяснилось: «Когда мы все вышли уже за ворота, то судья, понимавший по-французски, остановил нас и разъяснил загадку, почему именно государь сказал, что „знает“ нас. Оказалось, что он припомнил, что видел всех нас на сцене, в театре, во время представления комедии Гоголя „Ревизор“»[716]. Не читавшим к тому времени «Ревизора» чембарцам подобное истолкование, возможно, могло показаться странным, однако оно вполне вписывалось в логику придворного зрелища. Собственно, Николай и стал тем ревизором, ожидание которого повергло в ужас изображенных Гоголем чиновников. Император перенес театральную коллизию в жизнь, использовав ее мифогенный потенциал. Не приходится сомневаться, что перед нами именно спектакль: царь стремился исключительно к репрезентации собственной власти и не желал затевать в Чембаре масштабное разбирательство по делам о коррумпированности местной бюрократии. Охвативший чиновников страх свидетельствовал об успехе николаевской затеи. Мемуарист отметил: «Вся аудиенция продолжалась не более пятнадцати минут. Государь, по-видимому, был в очень хорошем расположении духа, хотя рука его все еще была на перевязке»[717]. Театрализованное поведение императора плохо соотносилось с другой его излюбленной ролью – военачальника. Однако конфликт двух августейших амплуа объяснится, если мы примем во внимание неопатримониальный характер власти Николая, основанный на постоянном чередовании противоположных типов монархического поведения, устрашавшем его обескураженных подданных.

V

Основой управленческой модели Николая служила не только типичная для неопатримониальной системы придворно-бюрократическая конкуренция, но и специфическая непредсказуемость его административного стиля. Высшие бюрократы не всегда могли предсказать, как монарх оценит их поступки – в рамках дисциплинирующих правил военного типа, предполагавших подчинение служебному алгоритму, или в придворном контексте, оставлявшем императору возможность прибегнуть к милости, обойти предписанные законом правила и репрезентировать свою власть в процессе театрального перевоплощения[718]. Варьирование моделей оказывалось эффективным, поскольку позволяло Николаю принять удобное ему решение и при этом не ослабить своей харизматической власти: он апеллировал к типам монархического поведения, в равной степени авторитетным в аристократическом обществе, – военному и придворному. Благодаря использованию императором разных стратегий управления угадать волю монарха было особенно трудно[719].

Готовность Уварова, Строганова и Бенкендорфа вступать в межведомственные и личные конфликты мотивировалась их расчетом на практические возможности, открывавшиеся благодаря придворному характеру управления империей и варьированию типов монархического поведения. История с первым «Философическим письмом» была использована бюрократами в своих целях: скандал такого рода позволял изначально более слабым игрокам поставить под сомнение сложившуюся иерархию в одном из сегментов ближнего окружения монарха, а более сильным – дополнительно укрепить собственный авторитет. Чаадаевское дело не столько сплотило представителей высшей власти в борьбе против инакомыслия, сколько дало повод к обострению придворно-бюрократического соперничества за внимание императора.

Взаимное недоверие чиновников, ставшее причиной споров вокруг решения о наказании фигурантов чаадаевского процесса, подпитывалось не только личной идиосинкразией, но и различными представлениями о сути придворно-бюрократической службы. Бенкендорф, «придворный par excellence», с детства связанный с императорской семьей, репрезентировал тип бюрократа николаевской эпохи, в совершенстве владевшего как искусством светского обращения, так и важной для императора способностью «по-военному» выполнять приказы. Знание бюрократической рутины требовалось Бенкендорфу в гораздо меньшей степени, чем чисто придворные навыки – суметь угадать настроение царя и правильно его интерпретировать. Родовитый Уваров, интеллектуал, достигший значительных успехов в науке и на административной службе, тем не менее оставался «придворным аутсайдером». Он страстно желал сблизиться с монархом и занять высокое место в придворной иерархии. После назначения министром Уваров получил возможность стать одним из императорских приближенных и всячески старался угодить Николаю. Строганов мыслил свою профессиональную идентичность иначе. Просвещенный аристократ, он принадлежал к числу военных людей, выполнявших функцию гражданских администраторов, но понимавших важность меритократического принципа в управлении империей. Службу в Москве Строганов, «придворный вне двора», воспринимал как возможность отдалиться от светского Петербурга и «интриг куртизанов», выступавшую, по его мнению, гарантией подлинной заботы об общественном благе на службе у монарха[720].

При всем том Николай оставался заложником системы неопатримониального господства. Авторитет царя зависел от его способности сохранять баланс сил в собственном окружении и от правильного распределения материальных и символических благ между подданными. Монарх не мог оказывать явного предпочтения только одному из бюрократов или одной из придворных групп. Обратное могло привести к значимым репутационным потерям, как это случилось с Александром I, когда он излишне приблизил к себе М. М. Сперанского. Николай был мастером придворно-бюрократической игры, что позволяло ему эффективно контролировать подчиненных после восстания 14 декабря 1825 г.[721] Однако оборотной стороной амбивалентной манеры управления стала невозможность реализации крупных государственных реформ, которая неизбежно привела бы к усилению отдельных чиновников, ответственных за экономические или социальные трансформации. В определенной степени Николай сделал ставку на идеологию и Уварова. Министр народного просвещения раздражал многих высокопоставленных сослуживцев[722], однако он удержался на своем посту очень долго, возможно, еще и потому, что вокруг его фигуры постоянно аккумулировались конфликты (в частности, в связи с чаадаевским делом), разрешая которые монарх управлял правительственным аппаратом. В короткой перспективе выбор в пользу принципа «разделяй и властвуй» сработал: при жизни Николай держал в повиновении аристократическую и гвардейскую элиту. Однако решение отложить реформы до лучших времен привело императора и страну к поражению в Крымской войне, одному из самых болезненных и тяжелых в русской истории XIX в.

Глава 11. Post scriptumПолитика и частная жизнь: первое «Философическое письмо» и матримониальная стратегия Надеждина

I

Ключевой для нашего сюжета вопрос – о том, как Надеждину могло прийти в голову напечатать откровенно неподцензурную и опасную статью Чаадаева, – все еще остается без истолкования. Политические жесты не всегда предопределяются исключительно логикой идеологического соперничества, структурой публичного поля или столкновением философских аргументов. Политические теоретики – это не условные индивиды, живущие в пространственно-временном вакууме и говорящие один на один с вечностью. Это люди, подверженные страстям и включенные в цепочки самых разных социальных взаимодействий. Как мы постараемся показать, готовность Надеждина испытать на прочность идеологические конвенции николаевской эпохи, пойдя на беспрецедентный риск, могла быть связана с проблематикой, не имевшей прямого отношения к политике. Обстоятельства частной жизни журналиста поставили его в чрезвычайно сложное положение, выход из которого он напряженно искал на протяжении месяцев, предшествовавших «телескопическому» скандалу. Мы убеждены, что личная коллизия Надеждина служит пусть и неожиданным, но значимым контекстом, внутри которого разворачивалась история появления первого «Философического письма» на страницах «Телескопа».