А, нет, я вспомнил. Все не так было. Я зачем-то после сказал, что никакой миссии нет и не будет, искусство никого ничему не учит и даже ничего не сохраняет, и она, вспыхнув, закрыла передо мной дверь машины, больно задев дверцей носок ботинка, я пошатнулся и чуть не упал в грязь, а она резво надавила на газ и умчалась от метро «Университет» в сторону проспекта Вернадского. Потом я ее видел на литературных вечерах, но она лишь кивала мне издали и никогда не подходила близко.
И вот:
– Павлик, – вскричала Лиана, – ты еще пишешь стихи?
– Ли, – бросил я панибратски, – я уже тринадцать лет не пишу, служу в банке.
– Ах, я тоже сижу в офисе. Проклятый, проклятый офис, я тоже перестала писать стихи. Никогда не ходи в офис!
– Да нет, – улыбнулся я, – чтобы хорошо писать, надо ходить в офис, надо знать своего читателя в лицо.
Но Лиана в этот момент, как в тот раз вспыхнула и убежала.
А в это время сквозь бетонную арку в центр зала входил молодой статный тридцатилетний поэт в окружении сладких восемнадцатилетних соперниц.
Ширма
Папа родился в блокаду, не в самую жуть, а уже ближе к концу, но есть было нечего, и его выкармливали овсом, который тут же во дворе сажали и сторожили все лето. Папе часто говорят, что он пропитан Левитаном и Седьмой симфонией Шостаковича, но это не так, потому что он набит под завязку овсом.
После войны все жили у бабушки Софы, рядом с площадью Льва Толстого, десять человек в десятиметровой комнате в коммуналке. Три человека спали на столе, три человека под столом, бабушка и две сестры на кровати, Сема на сундуке, а дедушка в шкафу у швейной машинки. Он ею на жизнь зарабатывал. Посередине комнаты стояла огромная железная ширма, литая, очень тяжелая, громоздкая и неповоротливая, отделявшая женщин от мужчин.
Ее потом, когда переезжали, с трудом тащило на себе все взрослое население нашей семьи, буквально сто пятьдесят метров из коммуналки в двухкомнатную квартиру. Папа вообще не понимал, зачем в двухкомнатной квартире железная гендерная ширма, если есть две отдельные комнаты, но дедушка Яков сказал: «Тащите», – и все, скрипя, тащили ширму, отворачивали лица в сторону и молча сплевывали сквозь зубы на землю. Ширму с трудом подняли на пятый этаж и только с третьей попытки внесли в прихожую, где прислонили к стене. При этом от стены отлетел кусок штукатурки, и бабушка Софа закричала, чтобы ширму отправили на чердак.
А потом папа лежал среди одуванчиков на лужайке рядом с площадью Льва Толстого, напротив бывшего Дома культуры кооперации, курил в кулак, думал, что никто не увидит, но бабушка Софа заметила и открутила ему ухо. Там потом памятник Попову поставили за то, что он изобрел радио.
Кофе
Самый лучший кофе (хотя сейчас можно уже писать «самое лучшее кофе») делают в автомате в левом углу второго этажа Курского вокзала. Только надо выбирать не капучино и не горячий шоколад, а именно двойной эспрессо. Автомат задумчиво запросит шестьдесят рублей, поворчит и погремит, потом на жидкокристаллическом дисплее появится бегущая полоса, которая будет набирать деления по мере выполнения операции. В конце концов внизу, в зажиме появится синий пластиковый стаканчик, куда железная машина одним резким движением выплюнет коричневую ядрено пахнущую жидкость толщиной не более одного пальца.
Знаете, я пил кофе и в «Пушкине», и в «Винтаже», и в «Старбаксе», и в «Макдональдсе». Мне делали кофе в горячем песке в Стамбуле и наливали в Париже на Монмартре, но ничего более прекрасного, аппетитного, пахучего, бодрящего и обжигающего, чем из автомата на Курском вокзале, я не пил.
Даже соседка тетя Сима, иногда приглашающая меня выпить кофе, когда ее семейство собирается вокруг круглого белого стола, покрытого зачем-то хозяйственной плиткой, не может достичь уровня автомата № 645781. Я хорошо запомнил регистрационный номер.
В тот день я ждал поезд с Любой из Одессы и выпил шесть (!) пальчиковых стаканчиков кофе эспрессо и отвлекся от табло, даже, наверное, перестал различать время. Поэтому, когда пришел поезд, я быстро побежал на перрон, а нестись было долго по подземным переходам и дурацким платформам Курского вокзала. Когда я вылетел наверх, все уже разошлись, а Люба стояла одна и оглядывалась в разные стороны.
Люба спросила меня:
– Ты где был?
– Пил кофе.
– Господи, он пил кофе, – повторила Люба и поцеловала меня.
Я взял чемодан и сумку, и мы пошли. Когда вышли на площадь Курского вокзала, сели на стоянке в машину.
Люба повернула зеркало заднего вида и стала красной помадой красить губы. Потом она промокнула губами помаду, пошевелила ими и улыбнулась:
– Из твоего автомата?
– Да, из моего автомата.
– Ну и как?
– Тебя не было месяц, я соскучился.
Люба осторожно поцеловала меня в губы. Я тыльной стороной ладони вытер красный отпечаток, поправил за Любой зеркало и медленно снял машину с ручника.
Ночной звонок
В три часа ночи резко и требовательно зазвонила радиотрубка, и Света, перелезая через меня, сняла ее, но долго, наверное, спросонья не могла нажать нужную кнопку. Я, устав держать на своем животе ее тело, взял у нее трубку и стал тыкать толстыми пальцами куда ни попадя. Наконец, мне удалось попасть в нужную кнопку, и на той стороне раздался заплаканный голос Алины. Алина дружила со Светой, а ее муж Андрей – со мной. Они наши общие знакомые.
Андрей и Алина живут в счастливом браке уже пятнадцать лет, и ни разу за это время никто из них не повысил на вторую половину голос. У них не было ни одной ссоры. Никто не выкидывал из окна вещи на улицу, никто не бил посуду, никто не выливал под ноги свежеприготовленный борщ и не давал подзатыльники детям.
Я помню свой первый день после свадьбы. Я неудачно похмелился и послал по матери родителей Светы, а потом заперся в темной ванной и не отвечал ни на какие крики и вопросы родственников, включив стиральную машину, посудомоечную машину и открыв горячую воду.
Тесть, теща и Света решили, что я режу вены (зачем?), и с помощью гвоздодера вскрыли дверь. Я мирно лежал на полу, на коврике и спал.
За десять лет мы ссорились не раз. Я уходил из дома, кольцо обручальное в мусоропровод выбрасывал, Света один раз подожгла диван, но в принципе наш брак счастливый, а тут звонок Алины.
Я передал трубку жене.
– Он наорал на меня, – всхлипнула Алина и заплакала. Так как мы лежали со Светой бедро к бедру, то я слышал весь разговор.
– Наорал при Алешке и Оленьке, – еще больше зарыдала Алина.
– За что? – сладко зевнула Света.
– Я выкинула бычки.
– Какие бычки?
– Которые остались после дня рождения. Он вышел утром кривой, потянулся к пачке, там пусто, встряхнул пачку – ничего, тогда подошел к пепельнице, а я ее только что вымыла, – и вдруг как заорет: «Где мои жирные бычки, где мои жирные бычки?!» Я села и заревела, и дети туда же.
– Ну и что. Бывает.
– Нет, я уехала с детьми к маме.
«Господи, какая идиотка», – подумал я и закрыл глаза. Света нежно провела ладонью по моей щеке, по щетине, потом отвернулась спиной и буквально в течение десяти секунд заснула.
Бьет
Как же она его била! Вроде бы сама бизнес-школу окончила, в банке работает, мама директор музея Льва Толстого, папа биатлонист, а вот тебе – и по ребрам, и под дых, и по щекам, и в глаз, и в бровь, и с левой, и с правой. Или возьмет вазу с водой, в которой цветы стоят, выльет ему на голову, а потом еще и кинет в него. Вроде красивая женщина: высокая, кудри рыжие, завитые, ножки тонюсенькие, губки алые, а вот посмотри-ка.
Он часто с нею вместе битым на людях появлялся. То глаз зарихтован, то щека подмазана, то на скуле фингал, то пятна синие на руках, будто их выкручивали.
Как-то раз я у него спросил:
– За что она тебя бьет? Пьешь?
Он испуганно вжал голову в плечи, покосился на меня опасливо, помолчал немного и, поправив воротник белоснежной глаженой рубашки, произнес:
– Не знаю. – Потом подумал и добавил: – Нет, честно, не помню. Придет с работы, посмотрит внимательно и бах по голове пластиковой бутылкой или под ребра пальцем, больно.
– А отвечать пытался?
– Да если ей отвечать, то она в депрессию впадает, я вообще женщин не бью и не защищаюсь.
Мы сели на кухне напротив ЖК-телевизора и стали смотреть хоккей. Овечкин Тампе гол забил и прыгал по льду. Я потирал подбородок, покачивал ногой, тапок размеренно качался в такт.
Потом он подмигнул и, криво улыбаясь, выдавил:
– А знаешь, какая она ночью горячая? У-у-у-у-у.
Спокойствие
С первой женой я ничего не чувствовал. Она буквально через два месяца уехала по гранту в Германию, а я один остался в Москве. Ждал ее, ждал, она прилетала раз в три месяца, мы все быстро и суетливо делали, когда сокомнатники уходили на кухню курить, а потом она опять подавалась в Гамбург. Через два года она прислала письмо, что надо развестись, потому что ей встретился немец, а это лучше для карьеры и для будущих детей.
Мы разбежались во Фрунзенском ЗАГСе, и я ничего не помню, ни любви, ни ненависти.
Со второй женой я познакомился на вечеринке. Привел меня друг, а она танцевала одна в центре гостиной. Я взял ее за руку и увез к себе домой. Мы прожили радостно шестнадцать лет, и если первые три годы были счастливыми, то оставшиеся тринадцать скорее нет. Хотя это сейчас, с высоты своего сегодняшнего положения я могу сказать, что счастья не было, но тогда мне казалось, что это и есть счастье и радость, что я должен всегда вытянуть левую руку чуть вверх, а правую немного опустить вниз, и все произойдет ровно за четыреста пятьдесят одну секунду. В то же время я был полностью уверен, что так у всех, и не понимал ненужного интереса к противоположному полу. Мне казалось, что так и должно быть: работа, дети, жена и более ничего. Мне никогда не приходило в голову откровенно разглядывать незнакомую женщину в метро или чуть дотронуться до бедра чужой женщины в толпе.