В этом девственном неведении и бесчувственности я прожил, как я уже говорил выше, тринадцать лет и так бы и состарился, и умер, и меня бы положили в гроб и закопали на Люблинском кладбище, если бы случайно не познакомился на болгарском курорте с Любой, и нельзя сказать, что что-то сильно во мне изменилось после этого, или там стало не четыреста пятьдесят одна секунда, а четыреста пятьдесят две, или я стал подсматривать за женщинами в бинокль с пятого этажа своего семнадцатиэтажного дома, но эта была любовь, хотя чувство своеобразное. Я должен был кроме нее никого больше не видеть, а получалось наоборот. Как будто сняли с моих глаз темные очки, развязали галстук, скинули тесный черный костюм. Я вдруг увидел красоту и прелесть всех-всех женщин, которые меня окружают, стал улавливать мельчайшие чувственные вибрации и ощущать малейшее дыхание любой девушки. Я мог обернуться на улице и громко сказать: «О, красотка!»
А самое главное, что Люба мне в этом нисколько не препятствовала, иногда только давала подзатыльник или отвешивала легкий пинок.
Теперь я стал понимать разницу между чувством и бесчувствием и вряд ли променяю свою нынешнюю дерганую жизнь на прошлое могильное спокойствие.
Месть
Когда Таня уходила от меня, я решил бороться за нее, но не знал как. Сам я человек щуплого телосложения, с пугливым и даже боязливым характером, некрупный, без бицепсов и трицепсов, с болезненным самолюбием и тщеславием, а уходила Таня к какому-то накачанному мачо, хорошо известному в спортивных кругах инструктору самбо, в чем-то даже прославленному. То есть я не мог к нему ввалиться в дом и хлестануть по щеке, потому что получил бы адекватный отпор. И Тане я тоже ничего не мог болезненного сделать, по той же самой причине. Я понимаю, что это звучит подло и низко, но мысли, конечно, были совершить над ней насилие, а сдерживали меня не какие-то моральные или добродетельные причины, а всего лишь страх возмездия.
Никакими особыми талантами я не обладал. Я не был богачом, хотя у меня была своя квартира, я не обладал ни художественным даром, ни писательским, ни, на худой конец, дизайнерским. Я не пел, как Хворостовский. Не танцевал в балете, не был летчиком или нефтяником.
У меня даже не было пороков, за которые может полюбить женщина: я не пил, не курил, не играл, не совращал малолетних и за все годы брака не бегал за другими бабами. Во всем мире я любил только Таню и книги.
И когда я понял, что кроме книг у меня больше ничего не осталось, а Таня все еще вступала со мной в переписку по электронной почте, то придумал хитроумный план.
Я же регулярно перечитываю все толстые журналы и даже более того: слежу за иностранной беллетристикой. Зная интерес Тани к хорошей литературе, я стал высылать ей нашумевшие романы или просто новинки, но на этом не остановился и начал сопровождать их критическими заметками якобы собственного сочинения. Для этого я брал чужие статьи из тех же толстых журналов и выдавал их содержание за свои мысли.
За короткий период в три месяца я воспользовался текстами Немзера, Костырко, Анкудинова, Топорова, Качалкиной, Пустовой, Погорелой и многих других.
Сначала Таня слабо реагировала и почти не отвечала мне, но постепенно я взрастил в ней интерес, в ней даже возникло плохо скрываемое нетерпение в предвкушении «моих» заметок. Если вначале она молчала, то под конец стала вступать со мной в дискуссии. А однажды даже написала, что жалеет о нашем расставании и не думала и не гадала, какой я умный, глубокий и духовный человек.
28 декабря 2012 года я сидел дома, как обычно, один и читал новый роман Коэльо. Но тут в дверь позвонили. На лестничной площадке стояла Таня с каким-то виноватым видом. На улице была оттепель, с ее ног натекла лужа воды. Я не без удивления и злорадства впустил ее в квартиру и даже помог снять пальто и сапоги. Мы прошли на кухню и стали пить чай. Таня долго, горячо и восторженно говорила мне, какой я, оказывается, тонкий человек, и, честно говоря, она в тот вечер от меня не ушла, а провела яркую ночь со мной, такую же, как в первые дни нашего пропащего брака.
Утром Таня исчезла, и больше я ее не видел. Она не отвечала на письма и не принимала звонки. Мне сказали, что через неделю у нее была свадьба с самбистом.
Греча
Мы орали друг на друга, не переставая, уже три часа. Я уже не помню, с чего все началось. Как обычно, пришел с работы, снял пальто и повесил его на вешалку, потом скинул ботинки, переоделся в спальне и прошел на кухню, сел за стол и стал ждать, когда Лена мне положит поесть, но она, кажется, попросила помыть руки.
Я сказал:
– Они не грязные.
– Ты же с улицы, – удивилась Лена.
– Если их не марать, то руки будут чистые даже на улице, – ответил я и отвернулся к окну.
Лена налила в глубокую тарелку супа, дождалась, когда он разогреется в микроволновке, достала его, подняла тарелку на метр над столом и отпустила. Горячие брызги полетели мне на руки и на колени, тарелка запрыгала по полу и задребезжала, кусок мяса вывалился и закатился под стол, огромная красная лужа образовалась на ламинате. От нее шел аппетитный парок.
Мы молча посмотрели друг на друга и разом заорали. Я даже не помню, о чем мы орали. Лена вопила, что от меня постоянно воняет потом, что я так храплю и ворочаюсь во сне, что невозможно спать, что забываю выносить по вечерам ведро, что по выходным вечно пропадаю в пивной с друзьями, что на улице мороз двадцать градусов, а у нас не заклеены окна, что я еще месяц назад обещал перевесить телевизор, а он так и торчит над столом, что я никогда не звоню родителям и моя мама по часу с ней беседует, что я ничего не читаю и смотрю только футбол, что уже месяц выкладываю плиткой туалет, отчего в прихожке скопилась груда мусора.
Я орал, что в доме невозможно найти целого носка, что при входе на трюмо постоянно находится гора помады и кремов, что я уже три месяца прошу пожарить мне мясо, а не потушить, что ей бы следовало купить свой станок, а не пользоваться моим, что она зависает на телефоне по два часа, что в ванной на эмали после мытья ею головы остаются длинные черные волосы, что она не умеет гладить мужские брюки – никогда нет стрелок, что наш дом – проходной двор для ее родственников, что она может часами не снимать трубку своего мобильного телефона.
Неожиданно Света остановилась, пошла в ванную, принесла квадратный пластмассовый тазик, достала из верхнего ящика два килограмма гречки, высыпала в тазик, села на табуретку, набрала гречку в ладонь и стала ее рассматривать.
– Что ты делаешь? – спросил я.
– Перебираю гречу. В детстве, когда мы с братьями ссорились, мама заставляла нас перебирать гречу.
– Сейчас гречка продается чистая, ее перебирать не надо, – пробормотал я.
Но Лена все равно сидела на табурете и перебирала гречку.
Тогда я постоял, постоял и тоже взял табуретку, сел рядом с Леной и стал перебирать гречку.
Мы перебирали гречку до двух часов ночи, а потом приняли душ и пошли спать.
Пустая история
…вот она, пухлая Ниночка, и ходила по двору, румяная, дебелая, надутая, с двумя жиденькими угольными косичками из-за огромных ушей, с розовыми просвечивающими длинными лентами, трепещущими на ласковом весеннем кубанском ветру, в съезжающих, растянутых колготках, в вязаной тяжелой шерстяной кофте, то ли синей, то ли зеленой.
Все дети ее боялись, и взрослые ее боялись, потому что была она любимым ребенком директора комбината и истязала не только кошек и собак, но и младших детей. Кидала в них камни и палки, сквернословила в меру своего маленького детского ума, ябедничала отцу, а самое страшное было то, что она, обладая необъяснимым и непредсказуемым воображением, сама выдумывала пороки для знакомых ей детей и взрослых и сообщала о них родителю, на что тот, суровый и беспощадный, как вестник апокалипсиса и представитель власти, вершил акты возмездия, так как у него на комбинате работали все. Да, все или почти все. Только Таисия Павловна не работала, потому что давно, с Гражданской войны еще, жила на пенсию и пасла в глухой кубанской степи бестолковых курчавых коз.
И я, честно говоря, всегда мечтал отомстить Нине. Однажды она сидела по ту сторону глубоченной бурой лужи, разлившейся вширь по нашему двору, и булькала ивовым прутиком, а я, в шортах и в белой панамке, подошел с другой стороны лужи, поднял правой рукой камень и прицелился, представляя, как сейчас в тухлом и пустынном дворе, пока родители на работе, а старшие дети в школе, раздастся визгливый Нинин плач, а я побегу за трухлявые сараи и стану наблюдать, как мечутся ее тетки и бабки в поисках злодея. И я бы, честно, совершил этот поступок, если бы меня со спины за руку не схватил папа, возвращавшийся домой на обед. Я повернулся, а папа смотрел на меня расширенными от ужаса глазами и качал около моего носа мозолистым, рабочим, пахнущим бензином и солярой указательным пальцем. Нина же, рассмотрев нас издалека, пока мы молча глядели друг на друга, подошла, протянула руку и разжала ладошку. В центре, на линии жизни, лежал красно-бурый бутылочный осколок. Она сощурилась и спросила:
– Что за камушек?
На что папа, не задумываясь и не отрывая от меня колючего взгляда, ответил:
– Менструлин, Ниночка, редкий самоцвет. Беги к папе.
Похоже, по дороге домой Ниночка еще многим станичникам предлагала «менструлин», потому что утром эту историю на комбинате обсуждали на каждом углу: и в котельной, и в бойлерной, и у ткачих, и в курилках административного здания. Я тогда не догадывался, откуда могло взяться это слово. Но, как ни странно, папе ничего за него не было. То ли происшествие не дошло до ушей директора, то ли Андрей Федорович, будучи человеком простого крестьянского происхождения, по достоинству оценил шутку и спустил дело на тормозах, – хотя странно, я слышал, как этим словом Ниночку дразнили чуть ли не в семнадцать лет.
Я же во всем разобрался, когда в последнем классе влюбился в Любу, носил ей степные цветы, пытался петь на гитаре, но она уехала в Краснодар поступать в медицинское училище, куда ее приняли только с третьего раза. В станицу она не вернулась, а осталась жить в городе. Вот от Любы я и узнал, откуда возникло это слово.