Чай со слониками — страница 26 из 42

Казалось, весь мир для мальчика превратился в звук. И Любаша, и видеокамера, и преподавательница – все это были звуки, которые он своими детскими, но уже умелыми руками осторожно вытаскивал из глухих черно-белых клавиш. Васюта раскачивался на стуле, полузакрыв глаза, с блаженной улыбкой на лице.

В том месте, где Васюта сбивался, преподавательница помогала ему, громко и нараспев пропевая неверные ноты: «Ки-сю-ня», – и мальчик начинал снова, стараясь больше не допустить ошибки и не сбиться.

Иногда казалось, что для мальчика не существует ничего кроме музыки: и Любаша – это музыка, и птицы за окном – это ноты, и яркий весенний свет – это плохо уловимые волновые вибрации, которые мы не можем никак различить, а он, такой нескладный и фарфоровый, легко переводит в чарующую мелодию.

P.S.

При монтаже фильма работники наложили другую звуковую дорожку, и все эти кисюни пропали, но Любаша ходила по дому и шептала вслух:

– Ки-сю-ня.

– Господи, что ты там шепчешь, – спрашивал ее муж, но Люба только обнимала его со спины, упиралась острым подбородком в его уже начавшую лысеть голову и пела:

– Ки-сю-ня.

Серьги

Огромные слезы-серьги, длинные, серебряные, с черным налетом висюльки, болтались на ее нежных ушах. В самом центре сверкал голубоватый фианит, и грош цена была этой бижутерии, но Света любила серьги, а я ненавидел, потому что они достались от бывшего мужа.

Я много раз незаметно прятал серьги. То бросал в дальний угол бежевой вместительной прикроватной тумбочки, то засовывал под свою аляповатую смятую подушку, то порывался выбросить их в окно, но не решался этого сделать. Даже не из-за скупости, а потому что Света искренне их любила, то ли не замечая моих мучений, то ли, наоборот, специально вызывая их. Ведь ей казалось, что ревность – это важное чувство, подкидывающее время от времени дровишки в наш то и дело затухающий семейный костерок.

Я никогда не понимал Свету. Купил ей и золотые сережки с россыпью мелких пупырчатых бриллиантов, и серебряные тайские с зеленоватым малахитом стрелы, и даже приобрел в Израиле у какого-то араба за неплохую цену еврейские сережки со звездой Давида посередине, но она все равно в повседневной жизни носила серьги, подаренные бывшим мужем.

Как-то раз я схватил ее за руку, резко развернул к себе лицом и спросил:

– Зачем ты это делаешь?

Но она тихо засмеялась и протянула мне в зажатом кулачке сломанную злополучную бижутерию. Серебряный вытянутый листик, украшенный рунами, отломился от кругляша-основы, и тихая безоблачная радость очумело вплыла в мое измученное сердце.

– Ты же починишь их, – тихо прошептала она.

– Починю, – улыбнулся я.

Залез на антресоли. Достал слесарный набор, которым пользовался лишь однажды, когда надо было подпилить замочек на старой проржавелой оконной решетке. Вынул миниатюрные узкобедрые круглогубцы. Нашел острый швейцарский ножичек, подаренный мне покойным Н. Включил побольше света в вообще-то мрачной и темной кухоньке и выложил все это богатство на обеденном столе.

И вот когда я оттягивал тонкий и ненадежный крючочек, то неожиданно понял, что ничто не мешает мне немного дернуть рукой и уже никто, никто не сможет восстановить эту злополучную серьгу, но я почему-то не дернул, хотя мог. Легко мог, запросто, но не дернул. Починил и вернул серьги Свете. Она их теперь так и носит, словно это абсолютно нормально, словно она и не понимает, насколько я бываю раздражен, видя ее в этих сережках.

Прогульщица

От старого, обрюзгшего учителя музыки с маслеными волосами несло крепким, вонючим, дешевым табаком и тройным одеколоном. На синих отечных щеках с жирной кожей и поперечными складками виднелась дневная седая щетина.

Парта у меня была первая, когда Семен Федорович наклонялся над ней и глядел на меня сквозь толстые линзы роговых очков, то кусочки белой рассыпчатой пыльцы-перхоти слетали на мою каштановую школьную форму.

Он наклонялся близко, к самому подбородку, шевелил пухлыми губами и спрашивал: «Люба, ты слушала дома “Петю и волка”?» – а я с трудом сдерживала тошноту и заливалась краской. Нервно отворачивалась в сторону. Даже если что-то и помнила, то все равно молчала, а Семен Федорович думал, что я не выучила домашнее задание.

Однажды я просто не пошла к нему на урок, ходила по длинным гулким коридорам, пряталась в исписанном непристойностями полутемном туалете, сидела в пустой рекреации на холодном каменном подоконнике и играла сама с собой в фантики. Мы их вынимали из заграничных цветастых японских жевательных резинок. Я сидела и играла сама с собой, когда бойкая и ответственная комсомолка Ирочка Пехтерева из девятого «Б» отловила меня, схватив крючковатой рукой за плечо так, что остались фиолетовые подтеки на коже.

– Кто ты, из какого класса? – спросила она, по-московски квакая, вызывающе звонко, как Царевна-лягушка.

Я молчала.

Ирочка почему-то не повела меня в учительскую и не сдала одутловатой одноглазой директрисе с жутким бриллиантовым шариком вместо глаза. Стала водить по свежевымытым кабинетам с запахом хлорки и половых тряпок, и уже во втором сидели мои одноклассники и ужасный жеваный Семен Федорович взял мою руку в свою потную теплую ладонь и прогремел:

– Люба, почему ты не ходишь ко мне на уроки?

Страшно смутившись, кусая губы, с трудом выдавливая слова, не смотря ему в лицо, я выпалила:

– Вы мне не нравитесь.

И заметно сникший и побледневший учитель музыки спокойно, как-то даже с нежностью, произнес:

– Что ж, имеешь право, имеешь право, иди садись на место.

А потом он уселся за пианино и заиграл что-то легкое, мучительное и живое одновременно, а я смотрела в огромное глазастое окно с видом на пустынный холодный двор и иссиня-черную наглую ворону, перепрыгивающую с ветки на ветку красноокой и тонкостволой рябины, и мне хотелось плакать, так красиво играл Семен Федорович.

Змеи

На даче завелись змеи. Они копошились в компостной яме, шипели из зарослей высокого бурого ковыля, медленно и степенно, как хозяева, переползали по лужайке.

Однажды одна вылезла погреться на камешки у колодца и напугала женщин. Выскочил сосед Николай, вместо того чтобы взять тяпку или штыковую лопату, схватил палку и кинулся на змею, но та не испугалась, а, выбросившись на два метра, укусила его в лодыжку.

Нога распухла, у дяди Николая парализовало половину туловища, и хорошо, что больница была рядом, в пятнадцати минутах езды на машине. Соседи отвезли Николая в реанимацию, где он на три дня впал в кому.

Весь дачный поселок ходил в страхе. По утрам старухи собирались толпой и судачили, что же делать, но сторож Евгений Петрович, бывший полковник, хотя полковники не бывают бывшими, сказал, что надо опоить ежей.

Еж очень быстро привыкает к алкоголю. К пиву или, например, к вину, очень любит глинтвейн. Если ежа пристрастить к горячительным напиткам, то характер его портится, еж приходит в озлобление и приступает к уничтожению всего живого. В первую очередь мышей и гадюк. Он ходит кругами в высокой траве, сопит и пыхтит, загоняя несчастных змей в центр, а потом набрасывается на гадюк и перегрызает им горло, так что спасти змею уже невозможно.

Мы купили в ларьке у тетки Варвары вино «Кубанские зори». Вырезали из пластиковых бутылок гибкие прозрачные плошки и налили в них для ежей горячительный напиток. Сначала ежи приходили и просто нюхали, но потом, после того как какой-то смельчак распробовал вино, они, пихаясь и толкаясь, набросились на красную кровавую жидкость так рьяно, что оттащить их было невозможно. Ежи приходили и приходили, а мы наливали и наливали.

В конце концов, пьяные ежи разбрелись по участку и из травы, из сараюшки, из компостной кучи раздался печальный свист гадюк, на которых напали пьяные озлобленные ежи. Через час свист стих.

Все население нашего дачного поселка наблюдало, как скорбная процессия змей медленно и грустно уползала в сторону Верхоянского болота под неунывающий хохот ежей.

А дядя Николай из комы вышел, вышел. Вышел и купил радиочастотные излучатели, чтобы распугивать гадюк. Установил их по всему периметру, но мы думаем зря он это сделал, потому что нет ничего надежнее пьяного ежа в деле борьбы с обнаглевшими змеями.

Моршанский залив

Боже, как красив наш дачный поселок, расположенный на берегу теплого Моршанского залива. Милые сердцу советские домики стандартной планировки, яблоневые сады, по осени полные спелых и увесистых плодов различных сортов, соловьи, разрывающиеся и голосящие по весне из каждого тенистого дерева, лодочки вдоль изрезанного берега, торчащие острыми носами из пышных камышей, рыбаки изумленно застывшие возле пластиковых складных удилищ и резвящиеся на мелководье дети.

Когда-то берег был пустынен, только осока и песочек, но кто-то из приезжих, неместный, построивший возле воды красный кирпичный особняк, решил сделать свой собственный пирс и положил широкие доски прямо на железные сваи, вбитые небрежно, но основательно темнокожими таджиками. Получился персональный спуск к воде, и можно было не раз наблюдать, как плотный загорелый мужчина в бейсболке «Майами Хитс» сидит на нем, болтая в воде ногами, и разглядывает синюю гладь залива, упирающегося где-то вдалеке, на уровне горизонта в противоположный берег, такой далекий и сладкий, как зарплата менеджера среднего звена. Легкая улыбка озаряет его лицо, и кажется, что он шагнул сюда с ярких обложек таблоидов и его жизнь, безусловно, удалась.

Однажды, видимо из зависти, кто-то поджег его деревянный настил, и едкий и вонючий дым под характерное потрескивание сухого смолистого дерева еще долго стелился над водой под терпкий и могучий матерок хозяина, но Степан Антонович привез груду щебня и самосвал бетона и создал уже пирс бетонный, чтобы никому неповадно было спалить его. Эти кто-то, видимо уже от бессилия, исписали сооружение Степана Антоновича гадкими словами, которые он закрасил. Слова стали появляться снова и снова на новых местах или даже на старых местах, прямо по крашеному.