Чай со слониками — страница 34 из 42

Лизе было уже тридцать три, и она трудилась клерком в банке. По утрам, едва выпив кофе, она бежала в отделение на Курском вокзале и просиживала там до девяти вечера, работая двое через двое. Банк прекращал обслуживание в семь, но сотрудники всегда оставались дополнительно на два-три часа, пока не закроют операционный день и не сдадут отчеты в центральный офис.

Лизе я читал финансовую математику на тренинге, и она после окончания курсов подошла и спросила о Коляде, но я даже не знал, кто это такой, думал, математик или финансист, и поэтому очень сконфузился, Лиза же позвала меня в театр.

Не скажу, чтобы Лиза была красива, может поэтому она и подошла ко мне, постаревшему, погрузневшему, измученному и, честно говоря, потерянному. Потерянность ореолом висит над человеком. Лик святого наоборот. Мне давно уже было на всех наплевать, даже на науку, даже на студентов, даже на бывшую жену, да и, возможно, на дочь. В таком состоянии самое сложное просыпаться, потому что всегда знаешь точно, что тебя ждет, но именно это гнетущее постоянство ты и не можешь исправить из-за полного истощения духовных сил.

Кроме Коляды Лиза еще о чем-то говорила со мной, мы посидели в кафе, выпили чаю. Она оставила мне свой телефон. Я не собирался по нему звонить, но однажды в субботу посмотрел в зеркало и увидел небритое, страшное отражение с узенькими порезами глаз, и мне захотелось хоть какого-то человеческого тепла. Я с трудом нашел Лизину визитку и связался с ней. Лиза очень обрадовалась. Договорились сходить на какую-то постановку.

Спектакль был скучен, скучен легковесной развеселостью, которая так нравилась Лизе и так раздражала меня. В антракте мне захотелось уйти домой, но я заметил на шее Лизы маленькую черненькую родинку, и эта точечка меня задержала, даже не знаю почему, захотелось к ней прикоснуться.

После окончания постановки мы прошлись по бульвару. Дул неприятный, колючий, гнетущий осенний ветер. Желто-коричневая листва шуршала под ногами. Быстро замерзли и поехали в общагу. Там я нарезал колбасы и сыра, включил чайник, но Лиза, не дождавшись, когда закипит вода, потащила меня в постель. Я даже не поцеловал ее в родинку.

Потом мы сидели на широком гранитном подоконнике и курили прямо в комнате. Я посмотрел в синие светящиеся глаза Лизы, медленно и счастливо поцеловал ее мягкие алые губы, запустил потную дрожащую ладонь в ее светлые густые волосы и спросил:

– Ты хоть когда-нибудь предохраняешься?

– Никогда.

– Почему?

– Потому что.

На этом наш разговор заглох, я не стал подробно расспрашивать Лизу, да она бы мне и не ответила. Наверное, Лиза была бесплодна и тяжело страдала от этого, но, несмотря на мою бестактность, мы еще не раз и не два встречались.

Перед свиданием я смотрел в зеркало на свое отражение, а потом звонил и после каждой встречи с Лизой чувствовал себя безусым мальчишкой. Я вдруг понял, что не все еще потеряно, что я еще на что-то годен и лик страдальца и мученика мне больше не нужен. Я даже залез на антресоли, достал докторскую диссертацию и целую неделю над ней работал.

Я хорошо помню этот день. Одиннадцатое сентября. Лиза позвонила сама, что меня встревожило.

– Я беременна.

– Я счастлив.

– Один случай на миллион.

– Я счастлив.

– Не звони и не эсэмэсь мне больше.

– Почему?

– Потому что.

Я пытался связаться с Лизой много раз, но она не брала трубку и нажимала отбой. Возможно, она хотела только ребенка, и я не был ей нужен, но это неважно, потому что я был счастлив. Я летал, я парил, я пел.

Мечта

Вся проблема в том, что я учился в консерватории и ходил в музыкальную школу, а он даже на гитаре еле бренчал, всего-то знал три аккорда. И стихов не писал, а я с детства сочиняю, где-то лет с двенадцати. Помню, в Артеке, в КВНе сорок шесть лет назад экспромт выдал на скорость, первое место присудили, – а он даже стихов не кропал.

Я после Артека занялся своим творчеством: гитару купил, в студии ходил, в ЛИТО при Дворце молодежи, вокал изучал, в консерваторию поступил, не закончил правда. А он пошел в МИСИ на строителя.

Вообще странно, мы с ним два брата-акробата, близнецы, и вот один пошел на строителя, а второй с гитарой возится.

Меня это творчество захватило, я ездил по фестивалям и смотрам, на Грушинке выступал, Визбора видел, Окуджава мне колокольчик подарил, Высоцкого хоронил, однажды в одном концерте с Городницким пел, мотался по стране из конца в конец, агитбригады чертовы.

Если честно, он мне всегда помогал. У него как-то после института все сложилось, сходил в армию, в стройбат, после фирму открыл, делает дома и дачи, женился, детей у него двое. Мальчик и девочка. А я с первой прожил полгода, со второй после полутора лет разбежались, третья мне сына родила, но разошлись уже давно, уехала во Францию, не пишет и не звонит. А он меня всегда поддерживал.

То денег подкинет до получки (хотя какая у меня получка, так, в сезон по Волге ездишь на кораблике, песни поешь или в кабаках «Гори, гори моя звезда», «Я люблю тебя, Дима»), то поездку на фестиваль профинансирует, то просто выслушает и выпьет со мной водки, чтобы не тосковал.

Мечта была написать песню, чтобы из всех щелей играло, чтобы не только по радио, но даже из утюга и торшера.

Он же однажды с нами на сейшен увязался, ну там шашлык пожарить, рыбку половить, искупаться, и вот уже вечером возле костра что-то там набренчал на свои три аккорда и набормотал, и все подхватили:


Летят журавли, летят журавли.

Далеко летят, далеко летят.


И подхватили так, что буквально через месяц эту дребедень вся страна пела. И ладно бы полгода попели и забыли, так двадцать лет уже прошло, а они все поют и поют. На каждом слете, на каждом фестивале, на каждом смотре, артисты какие-то знаменитые по телевизору исполняют к праздникам, недавно перевод слышал польский, поляки запели.

А он тогда набренчал и ушел спать в палатку, утром просыпается и будит:

– Алеша, пойдем на рыбалку, – и лыбится, светится весь, тормошит за плечо.

– Иди в жопу, – говорю, – иди в жопу, – закрыл глаза и перевернулся на другой бок.

Он даже не обиделся, взял снасти и медленно пошел к воде, к лодке, спина – во, плечи – во, и насвистывает какой-то тупой мотивчик.

Сегодня его дочка Лариска приходила. У меня же пенсия маленькая. Принесла того-сего – колбаски, сыра, рыбки, молочка, хотя знает, что мне молока нельзя, но зачем-то притащила. Оставила пятихатку. Всегда подсовывает незаметно в кошелек, чтобы не обидеть, думает, я не знаю или считать не умею.

А я сижу в кресле, на гитаре струны перебираю, фламенко звучит, у ног кот Бакстер свернулся, а из радио:


Летят журавли, летят журавли.

Далеко летят, далеко летят.

Ежик

Папа ходил и пыхтел. Молчал и пыхтел, как ежик, который нашел какой-то оранжевобокий гриб или розовоокое яблоко и теперь тащит его домой по нехоженым тропам.

Папа вообще мне звонит в день восемь раз и кричит в трубку: «Как дела?! Что делаешь?! Почему ничего не делаешь?!» – а я не знаю, что ему ответить, потому что сижу дома и жду, когда с работы вернется муж.

Муж приходит вечером, усталый и нескладный, толстый, потный и злой, долго моет руки в ванной, ворчит на детей и кота, ищет тапочки в прихожей, садится за стол, молча ест, молча читает газету, молча глазеет в телевизор, молча чистит зубы, молча ложится спать и молча занимается сексом. Получается, я день жду мужа, а он приходит с работы и молчит, как великий немой.

А папа мой звонит весь день и спрашивает, почему я ничего не делаю, а я делаю: стираю, варю, глажу, кормлю, но по специальности не работаю и кажется, что ничего не делаю.

Папа может звонить каждые десять минут и мучить меня: «Ты посмотрела “Левиафана”, как ты не смотрела “Левиафана”, это очень замечательное кино, оно возьмет первый приз в Каннах», – а мне трудно его смотреть, потому что все кругом кричат об этом кино, поэтому глядеть его нету сил.

А папа может через полчаса перезвонить и спросить: «Ну, что сделала за это время?» – а я ничего не сделала, потому что сидела у окна и наблюдала, как дворник метет улицу. Метла шуршит по асфальту, желтые листья разлетаются во все стороны и никак не хотят собираться в кучу.

А папа спрашивает: «А ты на Матиссе была? У вас в Пушкинском сейчас Матисс, его из запасников достали», – я кидаю трубку, а папа звонит и звонит, и я в конце концов не выдерживаю и отвечаю на звонок, чтобы услышать его: «Что делаешь?»

Папа сидит на пенсии, у него большой тенистый сад и огромный бревенчатый дом, пятнадцать соток ухоженной плодородной земли. Он встает ранним утром и начинает обход – все ли работает, как надо.

А сегодня он подумал, что положил трубку, а на самом деле забыл нажать кнопку. У него старая кнопочная «Нокиа». Я сидела и слушала, как он делает свои дела и сопит как ежик.

Проверяет, как работает водяной насос, забивает гвозди, смотрит, не отвалилась ли где-нибудь плитка в туалете или ванной, идет на источник набрать ледяной ключевой воды, едет за продуктами в магазин, расплачивается в кассе и что-то мурлычет кассирше, поливает цветы из жестяной носатой лейки, дергает душистую зелень для салата, рвет настырные сорняки, подстригает газонокосилкой траву.

И это молчание или даже сопение было мне так дорого, что я еще долго не клала трубку, и все это время мне казалось, что я маленькая девочка, сижу во дворе, играю с куклами, а папа, молодой и огромный, готов схватить меня в охапку и подбросить в небо. Мне этого очень хочется, но он почему-то не делает, а только лыбится своей желтозубой улыбкой, пыхтит беломориной, елозит рубанком по янтарной сосновой доске, и белая аппетитная стружка разлетается во все стороны, как едкая снежная пыль.

На Сось!

Когда мы выходили утром на рыбалку, то на сосновой лавочке, крашенной в оранжевый цвет, сидел сосед Петя, смотрел на нас внимательно, трогательно и, прищуриваясь, спрашивал: