Яков Борисович не узнал квартиру. Он молча осмотрел прихожую, заклеенную тонкими картонными панелями МДФ под карельскую березу. Если выключить свет и в полумраке впустить хмельных гостей в дом, то они, потеряв ориентацию и позабыв смысл жизни, признают панели за цельные куски дорогого и редкого дерева и назавтра растрезвонят в интернете, как я богато и разухабисто живу, как завидна моя жизнь и судьба.
Но дядя Яша на карельскую березу не обратил внимания, хотя при нем и при маме панелей не было. По-хозяйски, сняв китайские кожаные сандалии и бросив их на пол, он прошел на кухню и открыл дребезжащий холодильник ЗИЛ, до которого у меня никак не доходили руки. Дядя Яша достал четыре сосиски «Останкинские», полбатона белого хлеба и пакет липецкого кефира.
Медленно и торжественно белая тягучая жидкая змея вползла в прозрачную толстостенную кружку. Дядя Яша облизнулся. Сдобный хлеб, мягкий и рассыпчатый, нырнул в горло, куда за ним неспешно последовал кефир. Редкие брызги падали на ламинат, образуя слезинки. За окном дети пинали мяч и кричали: «“Зенит” – чемпион!» Где-то у Люблинского пруда пятилетний мальчик требовательно кричал мамаше: «Хочу айпад!», а та спокойно твердила: «Хочется – перехочется».
Потом я взял самодельную доску, и мы пошли в парк. Уселись на салатовые скамьи с бетонным широким основанием, и я стал учить его шахматам. Как ходят щекастые шустрые пехотинцы, как прыгают с клетки на клетку тонконогие горделивые кони, как важные индийские слоны, страдающие плоскостопием, величаво расхаживают по полю, как дерзкая королева – предводительница амазонок, позвякивая доспехами, переходит, куда хочет, создавая хаос и смятение в стане врага.
А потом я зажал в кулаках белую и черную пешки и сунул их дяде Яше под нос, но когда я поднял голову, то понял, что Мастер умер. От него, как и от мамы, еще не шел сладковатый запах, и я даже вызвал «скорую помощь», но пока машина летела, я понял, что Яков Борисович умер. Через три часа приехали его дети и забрали тело, и никто из них не спросил, кто я такой, почему держу под мышкой шахматную доску и кем прихожусь их покойному отцу.
Шиворот-навыворот (повесть)
Все приколы нарастают в течение года. То жену заподозришь в работе в спецслужбах, то работодателей в зомбировании подчиненных, то повстречаешься с масонами. Иногда даже разговариваешь с дальними мирами и громко кричишь в толпе.
Если у тебя сердобольные близкие, то они начинают лечить без врачей. Дают капсулы с порошками, куда подбрасывают таблетки. Я обычно по следам ногтей на капсуле догадывался о вложенных кружочках, доставал их и скармливал во дворе собакам.
Так происходит весной и осенью, а летом и зимой успокаивается, словно ничего и не было. Ходишь с нимбом, так как лицо приобретает вид херувимский. А как приходит весна, все начинается заново. Прослушка, заговоры и враги повсюду.
Обострение, из-за которого забирают в психушку, наступает неожиданно. Я проснулся, а у меня отказали мышцы век. Ресницы не смыкаются, все движения, как у робота. Сослуживцы говорят: «Что, Слава, заново ходить учишься?»
Тут можно подумать все что угодно: про шпионов, про внеземные цивилизации, про сатрапов-работодателей и про агента-жену. Бежишь без спроса домой.
Лежишь на постели и не берешь телефонную трубку, чтобы на расстоянии не зомбировали. Идешь в магазин и покупаешь ноль-пять, чтобы залить святую воду в организм. Еще ходишь по церквям и ищешь, где есть хор. Когда находишь, то тоже бежишь, потому что треск свечей в церкви зомбирует. Рыщешь по улице, и тебе кажется, что люди повторяют твои движения и тобой манипулируют, а ты убираешь манипуляции командой «Снять».
А потом приехали жена, брат, теща, отец и наряд милиции. Когда появилась бригада психиатрической помощи, все стали говорить, что я убиваю молотком жену, потому что если этого не делать, то положить меня очень сложно. Я честный гражданин великой страны, и нарушить мои гражданские права никто в первый раз не может. Поэтому все врут, даже наряд милиции врет, так как получил денюжку от жены и очень этому рад.
Когда меня засовывают в машину, то везут самыми запутанными дворами, чтобы я не мог в одиночестве вернуться. Мне кажется, что санитар закрывает мои глаза рукой, а водитель усмехается. Санитар и водитель у отца получают денюжку.
Когда меня брали и вязали, я помню главного врача отделения. С седой шевелюрой, он склонился надо мной и сказал: «Смирись, ибо в смирении есть покой».
Я подергался и порыпался, но в целом особо не побунтуешь. Тогда подошла старшая сестра и погладила меня по голове: «Вот на этом подоконнике знаменитый поэт С. написал свое послание к дворнику Степанычу, а в этом карцере пел с гитарой бард Н. Он утром встал во время обхода профессоров и запел, а те ему – браво, браво. Рядом с твоей постелью лежал знаменитый футболист Ж. Он, когда из Бразилии летел, бегал по самолету и называл себя белым Пеле. Смирись». И я смирился, потому что вспомнил, что про тринадцатую психиатрическую больницу есть стих у Ц., а сам Ц. и его стихи мне нравились.
Когда с тебя снимают одежду и уносят в хранилище, то это не обидно. Но когда у тебя, как в тюрьме, забирают ремень, то понимаешь, что можно было и в петлю слазить, а не дают. Нарушение прав личности во имя сил справедливости и порядка. Еще забирают все острое, а ты кричишь: «Как я бриться буду?!»
Самое жестокое – это не отбор ремня, а выдача белых кальсон с не застегивающейся дыркой на месте мужского достоинства. Я часто спрашивал у нянечек и врачей, зачем так сделано, но все мне стеснялись ответить. Это, наверное, чтобы наблюдателю было видно, что я творю со своим отростком. Мой отросток ценность не только индивидуальная, но и общественная.
Потом на тебя смотрят и выбирают: вести ли в палату с наблюдателем или в обычную. Если ты кричишь и дрыгаешься, то ведут к наблюдателю, а если сильно кричишь, то могут отвести в отдельный звуконепроницаемый кабинет, но я там не был.
В наблюдательной палате в первую очередь положат на вязки и прибинтуют брезентовыми ремнями к кровати веной вверх, чтобы было удобно колоть, а если ты сопротивляешься, то позовут здоровенных санитаров.
Когда тебя привяжут веной вверх, то сестра засадит в нее десять кубиков галоперидола, и ты уснешь без сна и последствий словно невинный младенец.
В больнице лежат всякие. Шизофреники с голосами и галлюцинациями, как у меня. Алкоголики с белочкой, которые ходят гордые и довольные, потому что болеют благородной для России болезнью. Наркоманы с чудовищными ломками. Они, когда плохо, то заваливаются в туалете по углам и дрожат, как провалившиеся под лед собаки. Депрессантники и суицидники, которых выловили из окон. А у баб еще лежат дистрофички на голодных диетах, которых санитары кормят силой через трубочку.
Бывают еще косящие от армии и от убийств, попавшие по блату или за деньги, чтобы уберечь свою шкуру. Таких никто не любит, потому что им носят дополнительную дорогую еду, а они на глазах у всех ее жрут и не делятся ни с кем.
Вот такой вот контингент.
Я всегда думал, что болезни душевные – это прерогатива людей умственного труда. Профессоров, врачей, ученых и прочее. А оказалось, что каждой твари по паре. Тут были сантехники, шоферы, слесари, продавцы алкогольных напитков, управдом-шахматист, у которого росли водоросли с потолка, и даже подводный спасатель дайверов. Моя профессия писателя здесь никого не удивила, хотя и вызвала сначала интерес – скорее из-за безделья, чем от любопытства. Себе интересного я нашел лишь философа из института философии, пославшего статью Бодрийяру, но так и не дождавшегося ответа.
Когда просыпаешься после галоперидола, то весь свет приходит с трудом, потому что каждое твое движение происходит через силу. Ты еле добредаешь до туалета и в очереди до свободного очка не просто ни о чем не думаешь, и даже само желание подумать вызывает в тебе отвращение, так как мысли разбегаются. Не можешь ни на чем сосредоточиться.
После галоперидола начинаешь курить, даже если бросил год назад. Заняться ведь нечем. Или спи, или ешь, или кури, бросая сухие корки хлеба, оставшегося с обеда, голубям сквозь железные решетки, в которые забраны все окна.
«Обед, обед, обед!!!» – орут во все стороны санитарки, чтобы слышно было и обычным палатам, где присматривать не за кем, и палате с наблюдателем, где валяются под одеялами обдолбанные после шумных вязок тяжелыми дозами галоперидола.
Мы медленно тянемся на обед возле одиночки с привезенным ночью бомжем и все по очереди делаем ему «козу» в стекло. Бомж что-то кричит, но ничего не слышно. Он находится на карантине по вошкам, и его не выпускают даже курить. Говорят, бомж когда-то колол себе настоящий героин, а теперь на вокзалах мыкается, облизывая пивные бутылки из-под восьмиклассниц.
Когда бомжа выпустили, то он затрахал всех просьбой дать ему сигарет. Причем делал он это не униженно (как полагается), а агрессивно, в духе индийских попрошаек. Некоторые из нас, вместо того чтобы дать несчастному человеку закурить, стали выписывать ему тумаков.
На обед щи, макароны с котлетой и компот.
Заведующий отделением Алексей Ароньевич – семидесятилетний седой курчавый грек в очках. У него еле заметный врожденный тремор. Я стою и долго думаю, управляет он мною или нет, на всякий случай громко и ясно говорю «Снять» и сажусь на стул напротив врача. Это смелый поступок – что-то сказать врачу вслух. В моей палате лежит Прокатчик с внешностью монаха и именем, которое никто не знает, потому что Прокатчик всегда молчит. Однажды я сел на постель Прокатчика, и он мозолистым кулаком попросил меня слезть с белья, а все потом меня трясли за плечи и спрашивали: «Как тебе это удалось?» и «Что сказал Прокатчик?»