Обедал тоже плотно, добавки не просил.
После обеда позвонил сестре.
«А библиотека у вас есть?» — спросил.
«Разумеется», — ответила сестра.
«А эта, как ее, Библия, есть?»
«Не знаю, — честно призналась сестричка, — может и есть, только никто не спрашивал еще».
«Ну а я вот спрашиваю, — воодушевился Степан Демьянович, — принесите».
Библия оказалась толстой, непонятной, написанной на каком-то тарабарском наречии книгой.
Степан Демьянович позвонил сестре еще раз.
«А чего в ней читают-то?» — почему-то смущаясь, спросил он.
«Да что хотите, то и читайте», — вежливо ответила сестра и улыбнулась.
Степан Демьянович привстал на локте, покряхтел, прочищая горло, и как о чем-то привычном спросил:
«А перед смертью чего обычно читают, чтоб душе, значит, того… легче… на том свете?..»
Сестричка, против ожидания, так же привычно обронила:
«Я сейчас», — и выбежала в сестринскую за конспектом. Конспект ссылался на инструкцию, инструкция хранилась в шкафу, ключ — в столе… Выписав из рекомендуемого Минздравом списка закорючки книг, глав и стихов, прибавив от себя Песнь Песней и Притчи Соломона, сестра вручила персональному пациенту листочек, и, выстояв несколько утвержденных секунд, ушла, на прощание подбодрив больного улыбкой.
18
С половины четвертого он стал трезвонить каждые пять минут, и все спрашивал, не стоит ли кто в углу. Сестра взбивала подушку, давала таблетку, подносила стакан, старик покорно глотал лекарство… через пять минут все повторялось…
В один из вызовов старик спросил о Лизе, знает ли сестра Лизу? «Конечно, как не знать, — бойко отвечала сестра, — вот моя смена закончится, Лиза и заступит. Да скоро уже, в четыре… У нее сегодня вне очереди дежурство, завотделением лично просил, сложные больные поступили».
«А я, я сложный больной?», — медленно спросил старик.
«Да какой же вы больной, вы у нас курортник», — безмятежно тараторила сестра.
«А вы можете не уходить, пока?» — робко спросил Степан Демьянович.
Ответ у сестрички обычно следовал за вопросом без паузы, но на сей раз она открыла рот, лишь сделав несколько дежурных движений: смела мусор с тумбочки, поправила салфетку, сунула в кассету градусник.
«А чего это вы удумали, Степан Демьянович? Лиза — сестра опытная, — ее тут больше всех любят, а у меня — коллоквиум завтра».
Степану Демьяновичу хотелось заплакать, но вместо слез из глаз его выкатилось злое выражение и уставилось на сестру.
«Я умру… Я, быть может, уже умираю…»
Сестра не дала ему закончить.
«Ну, эти песни мы знаем! Учтите, Степан Демьянович, капризы мы даже от больных номер один не терпим… Все, отдыхайте, лечитесь, мне пора», — и ушла, а он — один, и сейчас придет Лиза и…
Тихо-тихо было в Степане, ни ветерка, ни какого другого шума не было в его большом теле.
И смех в коридоре. Слова.
«Ух, Лизка, ты чего бледная такая и холодная, как смерть прямо?»; «Да в холодильник на четвертой паре водили, хоть бы предупредили, что мороз, я в кофточке одной, холодрыга, а на мертвяков поглядишь — прямо пляж, лежат себе мирненько, греются. Им-то оно, может, и тепло, а меня ж их солнце не греет».
«Не страшно было?»
«Не, говорю же тебе, как на пляже… Голые они все. Да ладно, бог с ними, с мертвецами, как солитер-то наш, все сосет?»
«Остаться просил, представляешь?.. Ты с лаской к нему, он — за уши тянет».
«Погоди, сделаю я ему обхождение по всей форме! Не повадится больше чужие места занимать!»
«Он там чего-то про смерть талдычит, Библию просил».
«Из-за него, гада, проморгали под утро инвалидика, замотал он меня».
«Ну да ладно, Лизка, побежала я, коллоквиум завтра».
Надев на лицо строгое выражение, Лиза вошла в палату персоналщика. Больной почему-то лежал на краю и молча смотрел в потолок.
«Свалится», — подумала Лиза и пошла поправлять. Неприятная гримаса пробежала по лицу больного да так и застыла.
Ей пришлось наклониться. Тело было тяжелым, неповоротливым, больной ничем ей не помогал.
Намучилась Лиза с ним изрядно, зато озноб прошел, вспотела Даже.
Все ее раздражало в этом больном, а теперь и молчание.
«Степан Демьянович», — сказала она.
Тишина.
«Степан Демьянович!» — громко.
Нет ответа. Издевается, — решила Лиза.
Гримаса на лице старика не менялась.
«Степан Демьянович!» — взяла она его за вялую руку, заглянула в глаза.
Глаза не шевелились, пульс не прощупывался. Лиза провела ладонью по векам больного… Помедлила, вспоминая, что по инструкции делают в таких случаях идеальные медсестры… «Поднять веки, внимательно рассмотреть зрачки…»
Поднимать ничего не пришлось — глаза «скончавшегося» недовольно заморгали: длинные, совсем не стариковские ресницы защекотали ладонь; сестра убрала руку: и реакцию зрачков проверять было излишне — страх и злоба сами смотрели из их глубины. Такой злобы Лиза еще не видывала. Тут уж не до инструкции было Лизе, она по-настоящему испугалась и выбежала в коридор, оглашая гулкие своды условным криком «вторая!»
Из далекой светящейся щели вверху раздается голос: «Сколько это может продолжаться, не знаю. Двигательный паралич — полный, но органы работают. Жизнедеятельность сохраняется. Питание только принудительное. Выделения — неконтролируемые», — и откуда-то сбоку: — «А Лизка как в воду глядела: был человек, а теперь что? — Глист, да еще с соской… Уж лучше бы сразу».
«Фуюшки! — свистит откуда-то из жизнедействующих глубин Степана Демьяновича и еще раз, весело так, нараспев, — фуюшки!»
19
Почтальонша Нюра, пожилая, раздувшаяся на тяжелых работах женщина, замиряя одной рукой растопавшееся сердце, другой всердцах колотила дверь Катерины Чайкиной.
«Катерина…ёна мать! Чё молчишь, али нету тебя?.. Так знай, ёна мать, не понесу больше тебе пенсию, хоч ты и ветеранка-поганка! Ты, он, с пионерами шаришь, а мене на третий этаж — как в могилу ложиться… Слышь, чи не?.. Все, сама пенсию свою выручай!» — Нюра тяжело переставила распухшие, негнущиеся ноги, сунула конверт в сумку и пошла по длинному, едва освещенному коридору коммуналки. По обе стороны от ее гневной тяжелой поступи врезались в косяки любопытствующие лица: Тимофея Валериановича и Глафиры Полуэктовны, супругов Докучаевых и сатрапа кухни Газаряна, последним выглянул сам предводитель комдворянства — Корифей Корифеич, инвалид детства, войны и труда, известный своими баснями и мифологизированной летописью подъезда, — «Эй, коммунальные! — ругнулась почтальонша, — куда ваша полоумная делась? Оставлю без пенсии, авось пионерия не накормит».
Заскрипели засовы и цепочки, хмурые соседи, старательно кривляясь друг перед другом для вящего недружелюбия, высыпали в коридор.
За пятнадцать минут стояния ноги у Нюры отекли окончательно. Узнать ей удалось многое: и что Глашка — манда, дочь не лучше ее — дурындой-дурында, Тимофей — вообще чем-то бей, а на прошлой неделе, какая-то…зда наложила в подъезде, известно, не просто, а из чувства родства; также довелось ей узнать, что соседи во всем винят чью-то мать, и еще много всего узнала в этом коридоре Нюра. О соседке, конечно же, больше не поминали; видно, желание не видеть друг друга было так сильно, что временное исчезновение одного из жильцов мнилось хоть и крошечным, но шагом к божественному порядку, низвергнутому вакханалией подселений…
Екатерина Ивановна за пенсией так и не пришла. Не открыла она дверь и в следующем месяце. Пыль на дореволюционной еще ручке почему-то сильно напугала почтальоншу. Взломав вдвоем с Тимофеем Валериановичем хлипкие запоры, Нюра, как заправский следователь, в сопровождении понятых переступила порог пыльной комнаты пенсионерши.
Сладковатый, едва различимый запах ударил в ноздри вошедших. Нюра откровенно испугалась и остановилась у шкафа, не решаясь заглянуть — за шкафом стояла койка Чайкиной.
Решив, что первым должен быть летописец двора, компания соседей вывалила обратно в коридор и через несколько мгновений вкатила в комнату Корифей Корифеича. Корифеич поначалу было запротестовал, но сопротивляться не мог — на мгновение в квартире воцарилась гробовая тишина. Томление, к счастью, было недолгим: «От же, паскуды, пихаются!» — выкатилось из-за шкафа мирное ворчание летописца. «Порядок», — вздохнула с облегчением инспекция и ввалилась в спальный уголок.
На койке ничего, кроме устилавшего ее пуха, не было. «Видно, подушка надорвалась», — решили соседи. А тот сладковатый, перепугавший всех запах источал обыкновенный птичий помет, курганчиками растущий из подоконника. «Голуби», — и тут нашлось объяснение.
Дремотно зевая, коллегия разошлась.
Пришли из ЖЭКа, и комнату временно опечатали. Пенсию депонировали.
А на другом конце города, в трамваях, идущих на бывший Зосимов пустырь, уставленный ныне двенадцатиэтажными ящиками, стала часто ездить худющая старуха с редким каре под солому и немигающими желтыми глазами. Она проходила по вагонам с дикарскими притопываниями и завываниями, могла и без задержек пройти, а бывало, останавливалась внезапно и требовала пощупать лопатки; «крылышки мои», — причитала, носильно не липла… случалось, что кого-то, кому долго улыбалась, просила вместе с ней полетать. Над старухой, конечно же, смеялись, особенно, когда она начинала предсказывать судьбу, неуклюже, сбиваясь и переходя местами на какой-то тарабарский язык, то петухом могла закричать, то замурлыкать, то басисто, по-медвежьи, взреветь, — кто-то негодовал, иных это развлекало, но никто не принимал ее выходок всерьез. До тех пор пока все предсказанное сумасшедшей старухой не сбывылось с точностью, исключающей совпадения. В ответ на такое коварство — судьбу предсказывать — пассажиры маршрута № 23 заявили о шарлатанке в милицию. Дом отдыха для подобных сивилл был в городе хорошо известен, и имел поэтичное название «психушка». Забор высокий, санитары жестокие, решетки частые… Решетки частые и прутья толстые, а на третий день старухи в заведении уже не было… Радостными улыбками встречала она на известном маршруте своих давних знакомых. Ей стали давать деньги едва она подходила, давали много: бывало, что и рубль и три. Она ничего не просила, возвращала деньги обратно, роняла, но бумажки все равно оказывались у нее в ладони. «Бери-бери, милочка, говорить только ничего не надо, знаю я все, без тебя знаю», — спасался пятеркой очередной клиент. «Да погоди, милок, дай сказать-то, каме