Чайка смотрела на птичью схватку, не слыша призывов Тони, и ничего, кроме двух крылатых соперников, не видя. Она настолько была там, в поединке, что в перепадах птичьего боя у нее самой рвалось дыхание и холодели руки, словно верткий самолётик с птичьим вместо пламенно-моторного сердцем управлялся ее руками, ее нашептывания-заклинания поддерживали в бою птичий дух: левый крен, хорошо, бочка, пике…
9
Несколько раз уже они летали с Зигфридом крылом к крылу, разделенные стеклами фонарей и кусочком шаткого неба.
Конечно, Чайка должна была отомстить. Чубак бесследно исчез, но гитлеровский ас оставался для мести. Она вспоминала кровавые карикатуры на «Люфтваффе» во фронтовой газете, где асы выглядели как общипанные наглые птенцы, которых русские соколы могли поражать без разбора и счета.
А Зигфрида она распознала сразу. Еще не видя крестов, по манере боя и по тому ощущению крыльев, что было у нее самой. Крылья у Зигфрида были тоже сильные и надежные, но какой-то другой природы, и видно было, что не только в конструкции их самолетов коренились различия…
Только сам летчик, вот напасть! был вылитый ее Коленька. А говорили, чистый ариец, белокурая бестия. Что ж, и Коленька, выходит, ариец? Тогда, может, и она? Вот собьют ее — с обеих сторон беда: на той — плен, у своих… свои, чего доброго, в немецкие шпионки определят.
И Зигфрид этот, какой он к чертовой маме ас? Веснушки… Маску стянул, улыбается… Вроде как оскал изобразить хочет, а не получается. Застенчивый он какой-то… Как Коленька. Странные дела, этот стервятник погубил ее парня, а ненависти к нему — никакой. Только все равно убить его надо.
…Ворон был на пол-пера от победы. Вынырнув из-под чайки, он заставил ее опрокинуться на спину. Прямо над сердцем завис его клюв… Но он почему-то дал ей сделать пол-оборота, и чайка сразу оказалась в более выгодном положении, теперь она догоняла ворона, находясь сзади и немного ниже. Чуть задрать задрать голову вверх и в перекрестьи возникнет черное беззащитное брюхо.
Спасая пилотажную честь, ворон камнем ринулся вниз, чайка и на этот раз не отстала, и он, восхищенный ее дерзостью, высоко задрал клюв, чтобы рассмотреть пикирующую на него валькирию… Он искренне залюбовался соперницей, как будто не была под ним в двух саженях земля, а она была, и поэтому бесполезен был мощный взмах черных крыльев… В груду искореженных железных трупов вонзилось его тело… И дважды еще вздрогнули крылья…
И ее крылья на выходе из пике рвануло так, что они, казалось, отделились от тела, и боль в лопатках была невыносимой. Если бы не байдарки в довоенной юности и не лыжи, покоиться бы Чайке вдвоем, вместе с черным вороном, на полевой свалке войны.
…Они уже выбирались на берег, когда из-за леса вынырнул на бреющем немец. Тоня успела сказать, что впредь у ратных полей сменится хозяин — несомненно, они видели решающий поединок, ну примерно как в старину, когда исход битвы часто зависел от схватки богатырей.
Не иначе как в шутку короткой очередью вспорол немец Тонину спину… Все брюхо в крестах.
…В том бою несколько крутых горок чуть не лишили Чайку сознания. Из сгустившихся внутри нее облаков вынырнул Зигфридов ворон и стремительно ушел вверх. Сейчас он свалится на нее, она выскользнет, теперь в высоту они вопьются вдвоем — да, этот бой уже состоялся, выстрелов, кажется, не будет. Но из такого пике не выходят, — возразила Чайка сценарию, задыхаясь от прилипшей к легким диафрагме и выбирая до отказа штурвал… Сценарий не подвел. После бешеного «U», дописанного Зигфридом только до «J», уже на безопасной высоте она едва не потеряла сознание… Небо превратилось в свинцовый туман с красными пузырями, и только тот спасительный для нее орган, что прятался под переносицей, привел ее к аэродрому.
А она уже была в далеком-далеком детстве, сидела в тазу, в теплой воде плавала деревянная утка, и мама тянула ее за руки…
10
Когда ее осторожно вынимали из кабины, все думали, что Чайка тяжело, возможно, смертельно, ранена, — простынно-белым было ее лицо, как будто смерть уже привела ее в свою гримерную и положила на щеки первый слой пудры. Ниже пояса Чайка вся была мокрая — это кровь, найдя себе дорогу, бежала вон из плена тела.
Пока несли, гадали, где рана. Комбинезон был цел. А когда раздели, вздохнули с облегчением. Все, кроме фельдшера. Он сказал, что лучше сквозной прострел с рваным краем, чем женская кровь — ни жгут здесь не положишь, ни забинтуешь и не зашьешь…
Чайку бережно, как подбитую птицу, распрямили и, стараясь не взбалтывать столь коварно прохудившееся тело, увезли в госпиталь.
Кровь Чайке, победительнице Зигфрида, отдавали охотно и много, и пока вся она не была заменена на чужую, невидимый КП ее тела команды «стой» не давал…
Она долго лежала без памяти, и за это время чужая кровь сделала ее суше и тоньше — от «девушки с веслом» остался разве что один скелет, а от Лизы Чайкиной — два листа: больничный и послужной.
В бомбежке оба ее листа погибли, эскадрилью перебросили на южный фронт, а всех раненых, оставшихся без документов, до выяснения личностей перевели в какой-то особый госпиталь.
Личность девушки, похожей на уснувшую птицу, выяснить так и не удалось. Ни имени, ни фамилии, ни где служила, ни что делала, девушка не помнила, только по ночам оживал в ней невнятный голос прошлого: она бормотала чьи-то имена, твердила о каких-то бочках, хвостах и будила всех своих сопалатников резким отрывистым криком. По этому крику ее прозвали Чайкой, а позже, когда пришел черед выправлять «ксиву», по больничной кличке ей присвоили фамилию Чайкина. А нарекли Катюшей, в честь той, что на крутом берегу заводила известную всем фронтам и тылам песню.
Став Катюшей, она, конечно же, очутилась в медсестрах и научилась так заговаривать раны, что после болезненных перевязок раненые старались заполучить ее к себе хотя бы на несколько минут. Дело доходило до перебранок, а однажды чуть не вспыхнула драка.
Как-то ночью привезли четырех разведчиков, напоровшихся на мину. До операционной доехали трое, а Клава, ассистирующая обычно при операциях перебрала в шестой палате спирта, и на все попытки привести ее в чувство отвечала лишь невразумительным мычанием, да шаловливо била по рукам Иван Сергеича, тоже несколько хмельного после четырех «резок», и так сладостно-сонно причитала: «Да ну хватит, Ваня, я ж устала». Иван Сергеич в отчаянии (раненые исходили кровью) ударил ее по лицу, на что Клава ответила блаженной улыбкой, и тогда хирургу стало понятно — Клаву можно убить, но вернуть в это пьяное, распутное тело медсестру он сейчас не в силах.
И тогда Иван Сергеевич взял ассистировать Катюшу.
В первый раз она удивила его тем, что указала на раненого, которого нужно было оперировать первым. Иван Сергеичу он показался легким и он решил оставить его на потом, а того, что был выбран им, Чайка предложила вовсе не трогать. Иван Сергеевич хотел было возмутиться и настоять на своем, но внутренний хирург подсказал ему, что сестричка по женскому ли чутью или же по наитию, что ни говори, была безусловно права.
Иван Сергеевич в деле торопился, что, однако, не мешало ему быть собранным и точным. Он проследил все возможные пути осколков, он шел к ним кратчайшим путем, скальпель его был быстр, игла проворна, рука верна, сестра… сестра, как ни странно, расторопна… Он еще не успевал проговорить, что ему нужно, а инструмент уже был в его руках.
Поэтому странным после такой слаженности ему показалось то, что он в третий раз сказал «игла!», и иглы не было — щелкала в ладонях пустота.
Он обернулся, сестра сказала: «Здесь», — и провела пальцем по шестому ребру.
Иван Сергеевич еще не знал, что ему делать, смущаться или негодовать, а руки его уже послушно брали поданный ею зажим и так же послушно направляли его в указанное сестрой место.
Осколок он добыл крошечный, но внутреннее кровоизлияние, вызываемое им и практически не ощущаемое раненым, обычно приводило к смерти.
Им удалось спасти двух, третий, который с самого начала был приговорен Чайкой, действительно оказался безнадежным — в его легких, как в кроне раскидистого дерева, расположилась целая стая металлических воробьев.
В госпитале Чайка оставалась недолго.
Младший медперсонал устроил партактив и на нем вынес порицание Чайкиной за антисоциалистические методы ухода за ранеными.
Как ни упрашивали хирурги Чайкину, остаться она не могла, а способ ухода был один — рапорт на передовую. Отказывать в этом было не принято.
Попав на передовую, Катюша Чайкина поняла, что именно у линии огня было ее место. Главное здесь было найти раненых. Вначале она пыталась действовать по инструкции — вслушиваться в стоны и слабые крики о помощи, замечать шевельенье и дрожь, оттягивать веки и щупать пульс. Но мертвая в жизни гражданской, инструкция и на войне была мертва, подобное к подобному, инструкция искала мертвых. Чайка находила живых, похожих на мертвых и уходила от мертвых, оживающих только для того, чтобы исторгнуть из себя признаки жизни. С каким-то внутренним содроганием обнаружила в себе Чайка способность и на больших расстояниях отличать тела живые от мертвых и даже то, насколько глубоко сумела забраться в них госпожа Смерть. Она не смогла бы сказать в чем для нее было это отличие, но она точно знала, что ни зрение, ни слух здесь не участвовали. Катюша могла вообще закрыть глаза, заткнуть уши, вот тогда-то в зеленовато-оранжевых полях, раскинувшихся под веками, и возникали перед ней растущие цветы страдания.
И густо были засеяны эти поля. А рук у нее было всего две. Как объяснить умирающему, что лучше его не трогать пока, а взять его товарища, которого еще можно спасти. Другие сестрички, глядя на агонию, проскальзывали мимо, как-будто уже не человек стонал рядом с ними, а труп. Случалось, «труп» был в сознании, и тогда на последнем вздохе летела им вслед отборная матерщина. Чайка делала по-другому: она не закрывала глаз и не затыкала ушей, она брала уходящего за руку и наговаривала ему, чтобы дождался он свежего ветра, собрал силы, глубоко вздохнул, потом закрыл глаза и представил лужайку, излучину реки, мама берет его за руку, они идут в воду… И отступала перед Чайкой боль, пусть ненадолго, но чтобы умереть времени хватало.