Перемена, происшедшая в нем, оскорбляет его порядочность. Он ищет причин вне и не находит; начинает искать внутри себя и находит одно только неопределенное чувство вины. Это чувство русское. Русский человек – умер ли у него кто-нибудь в доме, заболел ли, должен ли он кому-нибудь, или сам дает взаймы – всегда чувствует себя виноватым. Все время Иванов толкует о какой-то своей вине, и чувство вины растет в нем при каждом толчке. В I акте он говорит: „Вероятно, я страшно виноват, но мысли мои перепутались, душа скована какою-то ленью, и я не в силах понимать себя…“ Во II акте он говорит Саше: „День и ночь болит моя совесть, чувствую, что глубоко виноват, но в чем собственно моя вина, не понимаю…“
К утомлению, скуке и чувству вины прибавьте еще одного врага. Это – одиночество. Будь Иванов чиновником, актером, попом, профессором, то он бы свыкся со своим положением. Но он живет в усадьбе. Он в уезде. Люди – или пьяницы, или картежники, или такие, как доктор… Всем им нет дела до его чувств и перемены в нем. Он одинок. Длинные зимы, длинные вечера, пустой сад, пустые комнаты, брюзжащий граф, больная жена… Уехать некуда. Поэтому каждую минуту его томит вопрос: куда деваться?
Теперь пятый враг. Иванов утомлен, не понимает себя, но жизни нет до этого никакого дела. Она предъявляет к нему свои законные требования, и он, хочешь не хочешь, должен решать вопросы. Больная жена – вопрос, куча долгов – вопрос, Саша вешается на шею – вопрос. Как он решает все эти вопросы, должно быть видно из монолога III акта и из содержимого двух последних актов. Такие люди, как Иванов, не решают вопросов, а падают под их тяжестью. Они теряются, разводят руками, нервничают, жалуются, делают глупости и в конце концов, дав волю своим рыхлым, распущенным нервам, теряют под ногами почву и поступают в разряд „надломленных“ и „непонятых“.
Разочарованность, апатия, нервная рыхлость и утомляемость являются непременным следствием чрезмерной возбудимости, а такая возбудимость присуща нашей молодежи в крайней степени. 〈…〉
Объясняется Саша в любви. Иванов в восторге кричит: „Новая жизнь!“, а на другое утро верит в эту жизнь столько же, сколько в домового (монолог III акта); жена оскорбляет его, он выходит из себя, возбуждается и бросает ей жестокое оскорбление. Его обзывают подлецом. Если это не убивает его рыхлый мозг, то он возбуждается и произносит себе приговор.
Чтобы не утомить Вас до изнеможения, перехожу к доктору Львову. Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека. Про таких умные люди говорят: „Он глуп, но в нем есть честное чувство“. Все, что похоже на широту взгляда или на непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция. На каждое явление и лицо он смотрит сквозь тесную раму, обо всем судит предвзято. Кто кричит: „Дорогу честному труду!“, на того он молится; кто же не кричит этого, тот подлец и кулак. Середины нет. Он воспитался на романах Михайлова; в театре видел на сцене „новых людей“, то есть кулаков и сынов века сего, рисуемых новыми драматургами, „людей наживы“ (Пропорьев, Охлябьев, Наварыгин и проч.). Он намотал себе это на ус и так сильно намотал, что, читая „Рудина“, непременно спрашивает себя: „Подлец Рудин или нет?“
Литература и сцена так воспитали его, что он ко всякому лицу в жизни и в литературе подступает с этим вопросом… Если бы ему удалось увидеть Вашу пьесу, то он поставил бы Вам в вину, что Вы не сказали ясно: подлецы гг. Котельников, Сабинин, Адашев, Матвеев или не подлецы? Этот вопрос для него важен. Ему мало, что все люди грешны. Подавай ему святых и подлецов!
В уезд приехал он уже предубежденный. Во всех зажиточных мужиках он сразу увидел кулаков, а в непонятном для него Иванове – сразу подлеца. У человека больна жена, а он ездит к богатой соседке – ну не подлец ли? Очевидно, убивает жену, чтоб жениться на богатой…
Львов честен, прям и рубит сплеча, не щадя живота. Если нужно, он бросит под карету бомбу, даст по рылу инспектору, пустит подлеца. Он ни перед чем не остановится. Угрызений совести никогда не чувствует – на то он „честный труженик“, чтоб казнить „темную силу“!
Такие люди нужны и в большинстве симпатичны. Рисовать их в карикатуре, хотя бы в интересах сцены, нечестно, да и не к чему. Правда, карикатура резче и потому понятнее, но лучше недорисовать, чем замарать…
Теперь о женщинах. За что они любят? Сарра любит Иванова за то, что он хороший человек, за то, что он пылок, блестящ и говорит так же горячо, как Львов (акт I, явл. 7). Любит она, пока он возбужден и интересен; когда же он начинает туманиться в ее глазах и терять определенную физиономию, она уж не понимает его и в конце третьего акта высказывается прямо и резко.
Саша – девица новейшей формации. Она образованна, умна, честна и проч. На безрыбье и рак рыба, и поэтому она отличает 35-летнего Иванова. Он лучше всех. Она знала его, когда была маленькой, и видела близко его деятельность в ту пору, когда он не был еще утомлен. Он друг ее отца.
Это самка, которую побеждают самцы не яркостью перьев, не гибкостью, не храбростью, а своими жалобами, нытьем, неудачами. Это женщина, которая любит мужчин в период их падения. Едва Иванов пал духом, как девица – тут как тут. Она этого только и ждала. Помилуйте, у нее такая благодарная, святая задача! Она воскресит упавшего, поставит его на ноги, даст ему счастье… Любит она не Иванова, а эту задачу. Аржантон у Додэ сказал: жизнь не роман! Саша не знает этого. Она не знает, что любовь для Иванова составляет только излишнее осложнение, лишний удар в спину. И что ж? Бьется Саша с Ивановым целый год, а он все не воскресает и падает все ниже и ниже.
У меня болят пальцы, кончаю… Если всего вышеписанного нет в пьесе, то о постановке ее не может быть и речи. Значит, я написал не то, что хотел. Возьмите пьесу назад. Я не хочу проповедовать со сцены ересь. Если публика выйдет из театра с сознанием, что Ивановы – подлецы, а доктора Львовы – великие люди, то мне придется подать в отставку и забросить к черту свое перо. Поправками и вставками ничего не поделаешь. Никакие поправки не могут низвести великого человека с пьедестала, и никакие вставки не способны из подлеца сделать обыкновенного грешного человека. Сашу можно вывести в конце, но в Иванове и Львове прибавить уж больше ничего не могу. Не умею. Если же и прибавлю что-нибудь, то чувствую, что еще больше испорчу. Верьте моему чувству, ведь оно авторское. 〈…〉
Я не сумел написать пьесу. Конечно, жаль. Иванов и Львов представляются моему воображению живыми людьми. Говорю Вам по совести, искренно, эти люди родились в моей голове не из морской пены, не из предвзятых идей, не из „умственности“, не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни. Они стоят в моем мозгу, и я чувствую, что я не солгал ни на один сантиметр и не перемудрил ни на одну йоту. Если же они на бумаге вышли неживыми и неясными, то виноваты не они, а мое неуменье передавать свои мысли. Значит, рано мне еще за пьесы браться» (П 3, 109–116).
После существенных доработок, не изменивших смысла конфликта и образов центральных персонажей, пьеса была поставлена в Александринском театре. Чехов присутствовал на премьере (31 января 1889 г.), прошедшей с большим успехом. «Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключительной драматической сцены между Ивановым и больной Саррой, с увлечением разыгранной В. Н. Давыдовым и П. Я. Стрепетовой, устроила автору, совместно с юбиляром-режиссером, восторженную овацию. „Иванов“, несмотря на многие сценические неясности, решительно захватил своей свежестью и оригинальностью, и на другой день все газеты дружно рассыпались в похвалах автору пьесы и ее исполнению», – вспоминал И. Л. Леонтьев-Щеглов (А. П. Чехов в воспоминаниях современников. С. 63).
«Иванов» имел шумный успех на той самой сцене, где через семь лет провалилась «Чайка».
Пьеса была поставлена также в московском театре Корша и во многих провинциальных театрах. Знакомые Чехова и театральная критика еще долго обсуждали «Иванова», отмечая яркую талантливость и оригинальность драмы. Главный идеологический упрек критиков пьесы – в излишнем сочувствии центральному герою, «тряпице и пошлому человеку» (Короленко). Главный эстетический упрек – в недостатке театральных эффектов, специфической «литературности». «„Иванов“ должен был быть романом или повестью, как „Молотов“, „Рудин“ и т. п.», – замечал Леонтьев-Щеглов (Литературное наследство. Т. 68. М., 1960. С. 481).
Nicolas-voilà – популярные эстрадные куплеты 1880-х гг.
Мерлехлюндия – тоска, хандра. В письме А. С. Суворину от 24 августа 1893 г. Чехов объяснял: «…у Вас нервы подгуляли, и одолела Вас психическая полуболезнь, которую семинаристы называют мерлехлюндией» (П 5, 229). В том же значении слово встречается в рассказах «Актерская гибель» (1886), «Следователь» (1887) и драме «Три сестры» (1900).
Аркадия – счастливая, блаженная страна.
…мадам Анго или Офелия… – героини оперетты Ш. Лекока «Дочь мадам Анго» (1872) и трагедии У. Шекспира «Гамлет» (1601).
Кукуевец – бесчестный человек, пройдоха. Крылатое слово появилось после железнодорожной катастрофы у деревни Кукуевка (под Мценском). Расследование обнаружило многие факты воровства, взяток, служебных злоупотреблений. Чехов не раз использовал это слово в рассказах и фельетонах 1880-х гг.
…свинья в ермолке… – выражение из комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» (д. 5, явл. 8, письмо Хлестакова Тряпичкину).
Моветон (фр. mauvais ton) – невоспитанный, с дурными манерами.
Тартюф – главный герой комедии Мольера «Тартюф, или Обманщик» (1669); в нарицательном смысле – лицемер, святоша.
…первый заем… второй… – Речь идет о государственных выигрышных займах, выпущенных в 1864 и 1866 гг., курс которых начал резко расти в конце 1880-х гг.
Чичероне (ит. cicerone) – проводник.
Эпизоотия