Чайковский — страница 10 из 26

 Герцик со слезами обнял Алексея, обещал выполнить все поручения, тотчас дать знать обо всем в Сечь и вышел.

 Еще тихо колебалась, еще не успела успокоиться опущенная пола войлочной палатки войскового писаря, как опять поднялась — и робко вошел молодой, стройный казак; из-за него выглядывала голова Никиты.

— Вот тебе земляк! — говорил Никита. — Толкуйте с ним про Пирятин, а мне некогда, меня зовут! Прощайте! Никита врет, Никите снится! Никита так себе; дурень Никита! А Никита все свое… — Последние слова едва слышно уже отдавались за палаткой.

XII

Попід гаєм, мов ласочка,

Крадеться Оксана.

Забув, побіг, обнялися.

«Серце!» — та й зомліли.

Т. Шевченко

 Скромно стоял у дверей молодой казак, опустив глаза, судорожно поворачивая в руках красивую кабардинскую шапочку. Алексей взглянул на него, протер глаза и почти шепотом сказал:

 — Боже мой! Или я рехнулся, или это Марина!.. Две крупные слезы покатились по щекам молодого казака, он быстро поднял ресницы, выпустил из рук шапочку и уже лежал на груди Алексея, тихо повторяя:

 — Я, мой милый! Я, мой ненаглядный Алексей! И долго они ничего це говорили, глядели друг на друга, смеялись, плакали и, сливаясь горячими устами в один бесконечный поцелуй, уносились далеко от земли.

 За все печали, заботы и страдания, за всю тяжесть нашей земной жизни великий творец щедро наградил человека, дав ему молодость и любовь…

 — Как же ты попала сюда, моя горлица? — спрашивал Алексей. — Как ты оставила отца и прошла пустые вольные степи?

 — Помнишь ты страшный вечер, когда отец подстерег нас на острове?.. Я сказала тебе: беги скорее, беги в Сечь, я тебе приказываю! И ты убежал, поцеловав меня; а из-за дерева вышел отец, грозно посмотрел на меня, поднял надо мною сжатую руку — и остановился, будто неживой; после ударил себя кулаком по лбу и тихо, грустно сказал: «Не гляди на меня так страшно! Ты похожа на мою покойницу… поедем домой!» Отвернулся и пошел; я за ним иду и ног не слышу. Пришли к берегу, там стоит лодка, на лодке Гадюка и Герцик. Батюшка сказали им весело: «Я пошел гулять по острову и дочь нашел; она тут же гуляла». Мы сели и приехали домой.

 — А ты не видала здесь Герцика? — спросил Алексей.

— Как же! Он с нами повстречался у самой твоей палатки, да не узнал меня, только сказал Никите: «Проведи меня, добрый человек, к Полтавскому куреню».

 — А ты его сразу узнала?

 — Еще бы! Ночь лунная, как день… О чем ты загрустил?..

 — Ничего. Тебе надобно бежать скорее из Сечи. Если узнают, что ты здесь, будет худо, мы можем поплатиться жизнию.

 — Лишь бы вместе, я согласна умереть.

 — К чему умирать, когда мы будем жить вместе счастливо, спокойно? Наш кошевой писал сегодня к твоему отцу: он для меня тебя сватал, а кошевой нужен отцу твоему. Как ты думаешь: благословит нас отец?

 — Бог его знает, его не разгадаешь! Раз он пришел ко мне утром, а я плакала. «Знаю, — сказал он, — о чем ты, дура, плачешь. Если б мне поймать этого Алексея…» — «Так что бы?» — спросила я. — «Чему обрадовалась? Тебе на что? Уж я знал бы, что с ним сделать!» — Я пуще заплакала и пошла в сад; смотрю — солнце так светит тепло, а мои цветы цветут и наклоняются друг к дружке; на них ползают, вокруг летают мушки, жучки, пчелы, все вместе, все роем, а я одна на свете, подумала я, как тот подсолнечник, что стоит одиноко над дорожкою, но и ему есть дело, есть радость: он любит солнце, и куда пойдет оно, светлое, подсолнечник поворачивает за ним свою лучистую цветную головку. И стало мне совестно… Бездушный цветок поворачивается к солнцу: будь у него сила, он оторвался бы от корня и полетел бы к нему — а я? Мое солнце, моя радость далеко; знаю, где он, и сижу, будто связанная!.. Досижусь, что просватают меня за нелюба… страшно!.. К вечеру моя цыганочка продала все мои дорогие серьги и дукатовые ожерелья, и в ту же ночь я убежала из отцовского дома, пристала дорогою к запорожцу Касьяну, отдохнула у него день на зимовке, а после он, спасибо, провел меня до самой Сечи… Ну полно, полно, перестань, ты меня зацелуешь!..

— Ах ты, моя ненаглядная Марина! И для меня ты бросила дом, отца, родину? Для меня решилась ехать верхом, по дикой стороне, надела казацкое платье, обрезала свои длинные, темные косы?[1]

— На что они были мне?… Разве удавиться было ими?.. Я с радостью взяла ножницы и обрезала их. Но когда они упали передо мною на стол, темные, длинные, волнистые — словно что оторвалось от моего сердца; не стану скрывать, я заплакала. «Косы, мои косы! — подумала я. — Сколько лет я свивала и развивала вас, сколько лет я гордилась вами перед подругами, когда вы, как черные змеи, красиво обвивались, переплетались вокруг головы моей и красный мак порою горел над вами, словно пламя! Сколько раз вы жарко разметывались по изголовью моей девичьей постели, когда чудный сон о нем волновал мою кровь, и сколько раз черною тучею закрывали мое лицо от светлого утра, от божьего солнца, когда я, пробудясь, краснела, вспоминая сон свой!.. Думала я в гроб лечь с вами, темные мои косы, с вами, подруги моей одинокой радости и печали… И вот я подняла на вас руку, подняла руку на самое себя!.. Падайте, слезы, крупным дождем на мои косы; не прирастут они, не пристанет скошенная трава к своему корню, не цвести сорванному цветку…» Так я думала — не сердись, мой милый… но это было недолго: я вспомнила, для кого лишилась своей красы — и перестала плакать, даже сама сплела обрезанные косы, спрятала на груди своей и принесла тебе в подарок. На, возьми их, они твои!..

 Алексей прижал их к сердцу, обнял и расцеловал Марину. Алексей и Марина плакали.

 — Скажи мне, — спросил Алексей после долгого молчания, — зачем ты назвалась Алексеем?

 — Оттого, что мне нравится это имя… Ох вы, казаки, казаки! Думаете, что у баб и ума нет; а пойдет на хитрости — пятнадцатилетняя девчонка проведет старика. Видишь, я назвалась Алексеем, пирятинским поповичем, нарочно, чтоб сыскать тебя скорее. Я знала, что ты должен быть на Сечи; я и не знала даже верно этого, но мое сердце вещевало, что ты здесь. А как сыскать тебя? Стану расспрашивать — может, догадаются, да и спрашивать как? А может, ты еще и не в Сечи?.. Я и подумала: назовусь сама Алексеем; коли кто тебя не знает, тот ничего не скажет, а другой, может, скажет: знаю и я одного Алексея-поповича пирятинского, видел его вот там и там, или что подобное. Это мне и на руку…

 — Вишь, какая хитрая!

 — Придется хитрить, когда силы нет. Чуть я сказала в курене свое имя, так все и закричали: «Вот штука! Есть у нас уже один Алексей-попович да еще и пирятинский; вот комедия! Да его теперь нет, поехал на крымцев; да что за молодец! Да он войсковым писарем!» И я все узнала, не спрашивая о тебе, мой сокол. Не грусти же так! Или ты разлюбил меня?..

 — Меня бог покарает, коли разлюблю тебя! Оттого я и задумался, что люблю тебя, что мне жалко тебя. Мои товарищи не злы, но суровы и неумолимы, когда кто нарушает их закон. Беда, если тебя узнают! У меня сердце замирает, как подумаю… Я боюсь, что этот Герцик…

 — Что за нужда Герцику мешаться в ваши войсковые дела? Ведь он не запорожец, а твой приятель; да он и не узнал меня!..

 — Последнему-то я не верю: у него глаза, как у кошки; скажи разве, что ему гораздо выгоднее не изменять нам…

 — Разумеется!.. Оставь свои черные думы, посмотри на меня веселее, поцелуй меня!..

 — Рад бы оставить, сами лезут в голову. Опять думаю: ведь Герцик знал, что ты убежала?

 — Он остался в Лубнах, в нашем доме, так, верно, знал.

 — Отчего же он мне не сказал? Как подумаю, тут есть недоброе…

 — Ничего!.. Вот ты мне дай доброго коня, я поеду прямо на зимовник Касьяна и там подожду тебя; батюшка, верно, согласится на нашу свадьбу; не согласится — бог с ним, займем кусок степи, сделаем землянку, и заживем.

 Тут пошли толки, планы о будущем, уверения в любви, клятвы — словом, пошли речи длинные, длинные и очень бестолковые для всякого третьего в мире, исключая самых двух любящихся. Наконец, Алексей вдруг будто вздрогнул и торопливо сказал:

 — Пора нам ехать; ночь коротка; чуешь, как стало свежо в палатке, скоро станет рассветать. Мне нельзя отлучиться, я тебе дам в проводники Никиту: он человек добрый, любит меня и мне не изменит; боюсь только, что он пьян… Ну, пойдем! Боже мой! Слышишь, кто-то разговаривает за палаткой?..

 Марина молча кивнула головою.

 — Да, разговаривают; не бойся, это запоздалые гуляки, я сейчас прогоню их…

 Алексей быстро распахнул полы палатки и остановился: на дворе уж совсем рассвело; перед палаткой стоит толпа казаков.

 — Что вам надобно? — спросил Алексей.

 — Власть твоя, пан писарь, — отвечали казаки, — а так делать не годится. Недолго простоит наша Сечь, когда начальство само станет ругаться нашими законами, когда…

 — Убирайтесь, братцы, спать!.. Вы со вчерашнего похмелья…

 — Дай господи, чтоб это было с похмелья! Вот я сорок лет живу на Сечи, а никогда с похмелья не грезилось такое, как наяву совершается, — говорил седой казак, — как можно прятать в Сечи женщину? От женщины и в раю человеку житья не было; а пусти ее в Сечь…

— Жаль, что из моего куреня вышел такой грешник! — сказал куренной атаман. — Испокон веку не было на Поповическом курене такого пятна.

 — Вишь, какое беззаконие! — говорили многие голоса громче и громче. — Вот оно, нечистое искушение! Вот сидит она. Возьмем ее, хлопцы, да прямо к кошевому

 — Вы врете! — сказал Алексей. — Ступайте по куреням, а то вам худо будет.

 — Нет, нет! — кричали казаки — Лыцари не врут; может, врут письменные, в школе выучились; еще до рассвета нам сказали, что у писаря в палатке женщина, мы и собрались сюда и слышали ваши речи, и ваши поцелуи — все слышали, и попа призвали…

 — Так есть же, коли так, у меня в палатке женщина: она моя невеста. Не хотел я оскорблять товариства и нарушать Сечи; через час ее уже здесь бы не было, а теперь ваша рука не коснется ее чистой, непорочной; разве труп ее и мой вместе вы получите…