Чайковский — страница 5 из 26

 — Грицко? — спросил удивленный попович. — Такой белокурый?..

 — Да, это наш теперешний кошевой, Грицко Зборовский. Разве ты его знаешь?

 — Нет: я знал в Киеве Грицка Стрижку; он также убежал года четыре назад из карцера, а Зборовского не знаю.

 — Эх, ты, молодая голова! Он по-нашему Зборовский; у нас долг велит давать всякому казаку фамилию, а у вас он был стрижка или нестрижка, нам нет дела! Привели молодца из бору, вот он и стал Зборовским… Такой высокий, белобрысый, на правой щеке бородавка.

 — Коли так, то я его знаю. Большой был мне приятель Грицко; учивали мы с ним вокабулы вместе, и говорили о святой вирши, и каникулами пели псалмы, ходя по дворам.

 — Чего же лучше? Так после охоты едем в Сечь?

 — Едем.

VI

 Считаю лишним описывать подвиги охотников за Днепром. Они прошли с огнем и мечом лесами до речки Выси, за которою уже начинались вольные степи, принадлежащие теперь к Херсонской губернии, разделили добычу и поехали домой, а характерник с Алексеем-поповичем, переплыв реку, углубились в зеленое море степей.

 Порою из-под лошадиных ног, свистя, вылетали степные стрепеты, порою, раздвигая кусты ракиты, проползал перед ними огромный желтобрюхий змей, красиво изгибаясь и сверкая волнистыми линиями, и, подняв голову над травою, злобно шипел вслед за ними, порою трусливый заяц, испуганный лошадиным топотом, срывался из-под широких листьев дикого хрена и, будто мячик, укатывался в зеленую даль; да иногда суслик, взобравшись на высокий курган, свистел, присев на корточки. А наши путники все ехали да ехали на юго-восток, кругом были степь да небо; но характерник ехал как по битой дороге, и через несколько дней они были близко Сечи.

 Характерник остановился, слез с лошади, протер ей ноздри, что посоветовал сделать и Алексею, и отпустил ее пастись, привязав конец чумбура (длинного ременного повода) к своему поясу, потом сел на траву, поджав ноги по-турецки, и сказал Алексею:

 — Садись, братику.

 Алексей сел.

 — Ну, вот мы скоро будем в Сечи, — продолжал характерник, набивая и раскуривая трубку.

 — А далеко ли она?

 — Отсюда не видно, а подъедешь ближе — и шапкою докинешь.

 — Ты уж и рассердился, батьку?

— Я не сержусь. А как можно доброму казаку прямо допрашиваться чего-нибудь?. Будто баба, у которой язык чешется, или жид нечистый!.. Ты еси еще дурень во казачестве, как я вижу. Казак все знает, а чего и не знает, никогда не спрашивает, разве выведывает политично. Ты сказал бы «Должно быть, к вечору доедем», а я отвечал бы. «Разве на птице, дай бог завтра к вечеру» Вот ты и смекнул бы, как оно есть. Это раз. А другое: не зови меня больше ни батьком, ни дядьком, на гетманщине дело иное там я вам всем дядько, и вашему полковнику, да и на гетмана не очень смотреть стану: там я запорожец. Вот что! На охоте я был ваш ватажок, начальник, вы меня и звали батьком А тут мы все равны я казак славного Запорожья, ты пристаешь в наше товариство — мы равны. Называй меня, братику, просто Никита Прихвостень.

 — Прихвостень?..

 — Что? Не нравится мое прозвище?.. Посмотрим, какое еще тебе дадут! У нас все переменяют прозвища, да не в прозвище дело; не оно тебя скрасит, а ты его скрась Я простой человек, так себе, прихвостень, а на войне Прихвостень впереди всех, а Прихвостню кланяются куренные, и сам кошевой говорит «Прихвостень — настоящий казак». Это да. А третье, как бы ты прежде ни был дружен с нашим кошевым, не признавайся к нему сразу, пока он сам тебе не скажет, что тебя помнит Было время, вы бурсаковали вместе — хорошо, бурсаковали так бурсаковали — и кончено Теперь он великий начальник, ему не покажется, коли всякая дрянь станет к нему лезть в приятели, ты не дрянь сам по себе, да в казачестве еще теленок. Понимаешь?

 — Может, и так

 — Так оно и есть. Теперь у меня к тебе есть просьба. Любишь ли ты хмельное?

 — Употребляю из политики, как следует человеку, а не то, чтоб великий был охотник.

 — Так после чарки, другой, десятой, не порывает ли тебя прогулять все, дочиста, до нитки, не тянет ли даже душу заложить?..

 — Такой оказии не бывало.

 — Ну, ладно! Спрячь, пожалуйста, вот эти пять дукатов и не отдавай мне, как бы я ни просил, как бы ни приказывал, что бы ни делал — не отдавай до Сечи, а с остальными я управлюсь.

 — Пожалуй А те все прокутишь?

 — Прокучу!. Да и на беса ли они мне? В Сечи все общее, что твое, то мое, такое уже братство, все общее, кроме коня и оружия, это уже связано с душою, как чубук с трубкою — его не разрознишь. Я бы и пяти дукатов не оставил, да знаешь, нужно поклониться куренному и кошевому, не будь этого, все пустил бы на волю. После чарки у меня так вот и загорится в глазах, хочется музыки, песней, грому, распахнется казацкая душа, гуляй!.. А тут, верно, за грехи мои, явится чертенок и сядет на носу… ей-богу, вот так-таки и сядет верхом, как на кобылу, и вижу, да не могу снять, так и ездит, так и вертится и шепчет: «Давай, Никита, денег на водку». Чуть замешкаешь или второпях не отыщешь скоро кармана, так ущипнет, проклятый, за кончик носа, что слезы градом побегут, а сам оборотится ко мне и язык показывает. Вот какая оказия! Порой не вытерпишь, дашь ему щелчка, кажись пропал, только на носу затуманится; прошел туман — опять сидит проклятая тварь и щиплет за нос!..

 — Где же будешь кутить, брате Никита?

 — Опять спрашиваешь по-бабьи! Ох, мне эти белоручки-гетманцы!.. Казак не без доли. Садись, поедем.

 Казаки поехали крупною рысью. Скоро Никита начал оглядываться по сторонам, приложил кулак к правому глазу, долго всматривался вдаль и закричал;

 — Так и есть, вот близко. Берег, Алексею!

 — Где?

 — Разве ты не видишь впереди ничего?

 — Ничего, кроме птицы.

 — Вот эта птица, что летает, и есть берег.

 — Мало ли мы видели птиц!

 — Птица птице рознь: это ворона, вот что хорошо…

 — Ворона — птица так себе.

 — Оттого и хорошо, что так себе; ворона — дурак; вольный Кречет, словно казак, быстро летает по дикой степи, а ворона мужиком дело, трется около жилья; увидел ворону — и жилье близко… Скачи за мной…

 Через полчаса казаки прискакали на край крутого оврага, подле его глубоко, чуть приметною тесемкою вился по песчаному дну маленький ручеек; по сторонам громоздились, торчали огромные серые скалы; в расселинах лепился терновник, шиповник и выбегал прямыми зелеными побегами гордовый кустарник, очень известный на юге по своим крепким, бархатистым чубукам Внизу молодая девушка, сидя на камне у берега ручья, мыла ноги.

 — Вот и Варкина балка (Варварин овраг), — сказал Никита, — тут ее и зимовник.

 Девушка быстро запрокинула назад голову, взглянула вверх, вскрикнула и исчезла.

 — Экая проворная Татьяна! — проворчал Никита. — Это племянница Варки, веселая девушка!

 — А Варка кто?

 — Варка вдова нашего казака, по смерти мужа держит шинок тут неподалеку от Сечи. Духу мужского нет здесь, все бабы — она да ее племянницы; а живет хорошо, все деньги наши сиромы (безродные, холостяки) тут оставляют. Тут пьют, тут гуляют, тут… А вот она сама.

 В это время шагах в двадцати из-за скалы показалась женщина лет сорока; волосы ее были убраны под казацкую шапочку-кабардинку; лицо и шея смуглые, загорелые, над темными сверкавшими глазами черною скобкою лежали густые сросшиеся брови; за поясом у нее была пара пистолетов и татарский нож, в руках турецкая винтовка. Уставя дуло винтовки против казаков, она грозно спросила: «По воле или по неволе?»

 — Вот так лучше! — отвечал захохотав Никита. — Известно, по воле! И своих не узнала. Варка Ивановна.

 — Тьфу вас к черту! — сказала Варка, опуская винтовку. — Напугали меня. Думала нивесть кто, так принарядился Никита Прихвостень! Откуда, коли по воле?

 — Пшеницу пололи.

 — Доброе дело! А куколя много?

 — Есть, небого! — отвечал Никита, побрякивая в кармане дукатами. — Пока с собою носим.

 — Милости просим! Отваливайте же камень… А это новитний (новичок)?

 — Еще теленок, а будет волком.

 Казаки отвалили камень, и им представилась узкая тропинка, по которой с трудом сошли они и свели лошадей. Лошадей спрятали под навес скалы, а сами отправились в шинок.

 Шинок был вроде грота или землянки; он состоял из большой комнаты и двух маленьких по сторонам; маленькие были спальни хозяйки и трех ее племянниц, а большая служила сборным местом для казачьих оргий. Вокруг, под стенами, стояли лавки и столы, в углу бочка пенника, на которой часто, сидя верхом, засыпал какой-нибудь характерник; над нею, в нише, стояли бутылки с разными настойками, ковши, стаканы, на стенах висели сабли, ружья и пистолеты.

 Угрюмый Никита вовсе переменился, войдя в этот чудный шинок, где уже ожидала их Варка с бутылкою и чаркою в руках; три девушки, очень недурные, сидя у окна, что-то шили.

 Сонце низенько, вечір близенько,

 Прийди до мене, моє серденько! —

весело пропел Никита, принимая чарку; выпил, разгладил усы и, обратись к девушкам, сказал:

 — Здравствуйте, мои перепелочки! Живи, здоровы? Ждали в гости доброго казака?

 — Куда как ждали! — закричали девушки в один голос. — Много вас таких поганых!

 — Та-та-та, го-го-го, затрещали, сороки! А покажет поганый польское золото, не так запоете… Ба! Что это за новый крест у вас на том берегу?

 — То так, — отвечала шинкарка, — третьего дня подгуляли хлопцы, немного поспорили, да один и остался на месте.

 — Все по-прежнему, горячие головы! Кто ж остался?

 — Старый хрен, войсковый писарь, — сказала смеясь Татьяна, — стал меня целовать, дурень, при всех; я закричала: казаки заступились за меня, да Максим Шапка так как-то нечаянно хватил его саблею, что он уже и не встал с места.

 — А попробую я поцеловать тебя; посмотрю, убьет ли кто меня, — сказал Никита, обвивая рукою шею Татьяны.

 — Отвяжись! Еще не выросли руки обнимать меня! Право, закричу, сейчас закричу! Вот, вот, вот закричу!