Чайковский. Истина русского гения — страница 31 из 36

эмы «Буря» Чайковского и напряженные лица оркестровых артистов, увлеченных своим тяжелым трудом, – все это отдавало чем-то необычным, фантастическим. Возле меня раздались осторожные шаги, и человек, одетый весьма просто, но со вкусом, точно тень, прислонился к мрамору колонны. Это был сам творец «Бури» П. И. Чайковский. Должно быть, по привычке, он провел правой рукой по серебристым волосам и, мельком бросив взгляд в мою сторону, пристально устремил его в направлении оркестра. Там было неладно. Один за другим артисты привставали, о чем-то шептались и не слушали дирижера, нетерпеливо стучавшего палочкой по пюпитру. Но вдруг все оживилось и в зале раздалась оглушительная фанфара духовых и струнных инструментов. Казалось, вот-вот массивные, крепкие колонны не выдержат бурного разгула звуков, потолок треснет и все погибнет так же дружно, как дружно заиграли артисты приветствие Петру Ильичу Чайковскому. Он смущенно начал раскланиваться издали, но, слыша этот настойчивый горячий привет, застенчиво направился к эстраде. По тому, как радушно композитор пожимал руки оркестрантам, как он ласково улыбался им, и по тому, как при виде Чайковского сияли их лица, безошибочно можно было сказать, что отношение творца-художника к своим воспроизводителям было самое теплое и искреннее.

До этого дня я не был знаком близко с великим музыкантом. Правда, при встрече мы раскланивались, пожимали друг другу руки, обменивались общими и короткими фразами. Однако все это носило лишь случайный, шапочный характер знакомства. Но вот в весну 1892 года в Москву приехало оперное киевское товарищество И. П. Прянишникова. Этому товариществу, явившемуся с намерением ставить здесь русские оперы, Чайковский сочувствовал сильно. Это доказал он тем, что согласился охотно и безвозмездно дирижировать тремя операми: своим «Евгением Онегиным», «Демоном» А. Рубинштейна и «Фаустом» Гуно. В то время я участвовал в оркестре товарищества. Отсюда, собственно, и началось мое знакомство с Чайковским. Однажды, во время представления «Князя Игоря» Бородина, ко мне подошел постоянный дирижер товарищества г. Прибик. Он взял меня под руку и повел в театральную контору. Чайковский стоял среди комнаты и, разговаривая с В. Серовой, жадно курил папиросу. При нашем появлении В. Серова вышла в соседнюю комнату. Чайковский с удивлением взглянул на меня, потом на г. Прибика и, рассмеявшись, сказал:

– Иосиф Вячеславович! да мы давно с ним знакомы, давно…

После этого г. Прибик ушел, а я с глазу на глаз остался с Чайковским. Он быстро докурил папиросу, вынул вторую и еще одну предложил мне.

– У меня до вас дело, и очень важное, – сказал он. – Здесь нет времени, да и неудобно говорить. Будьте добры, зайдите ко мне запросто, только утром, часов в восемь или того раньше; я уж на ногах.

Прошло несколько дней, и мне не удалось быть у Петра Ильича, потому что репетировали «Евгения Онегина» и автор его уставал порядочно. На одной из репетиций Чайковский подошел ко мне очень взволнованный. Оказалось, что причиной тому были самые простые остановки, удлинявшие репетицию до позднего часа.

– Неужели всегда так? – озабоченно спросил он меня.

– Вашу оперу, – отвечал я, – и знают хорошо, да и порядки в труппе образцовые, а бывает и хуже.

– Да, но каково же оркестру все время сидеть и разучивать с певцами?! – заметил он.

Кстати сказать, что Чайковский, по своей нервности, на одном месте сидеть не любил: он стоял не только на репетиции, но и во время спектакля, когда дирижировал, а в квартире или расхаживал из угла в угол, или старался возможно чаще менять положение тела на стуле.

Во время дирижирования оперой, не только своей, но и других авторов, он волновался чрезмерно. Малейший промах на сцене или в оркестре отзывался в нем болью. В этих случаях лицо Чайковского то бледнело, то покрывалось красными пятнами, палочка в руках дрожала; глаза разбегались, и он часто прибегал к стакану с водою.

По окончании «Евгения Онегина» Петр Ильич положил на пюпитр дирижерскую палочку и, не обращая внимания на вызовы и аплодисменты публики, довольно внятно проговорил: «Какая мука!»

У выхода из оркестра на сцену мы встретились, и я просто не узнал его. Он казался страшно истомленным, бледным, усталым. Платок, весь смоченный потом, дрожал в его руке, да, кажется, и все его тело было точно в лихорадке.

– Когда же вы придете? – спросил он, обратись ко мне.

Я пришел на следующий же день. Петр Ильич занимал тогда два номера в Большой московской гостинице, против здания Думы. Было еще половина восьмого утра. Сонная прислуга едва бродила по коридорам. Тем не менее Чайковский, одетый в халат, сидел уже за чаем. В номере было накурено. На диване лежали утренние газеты, на столе разбросаны были толстые журналы последних выпусков.

Петр Ильич встретил меня необычайно предупредительно и любезно. Он налил мне стакан чаю и начал было говорить о чем-то, как в комнату вошел лакей и подал телеграмму, из которой он узнал, что выбран в почетные члены одесского «Общества музыкальных тружеников».

В это утро нам не удалось потолковать о том деле, для которого звал меня Чайковский. Пока он говорил об одесском обществе, кто-то постучал в дверь, и в комнату вошел генерал. За ним пришел директор одного из провинциальных оперных театров, потом художник и дирижер. Петр Ильич говорил с каждым подолгу, и в его беседе обнаруживалась громадная начитанность. Не было отрасли искусства, с которою он не был [бы] знаком хоть отчасти, если не всецело. Он только избегал вопросов о музыке и ее деятелях, хотя некоторые и вызывали и наталкивали его на то.

Пока нам удалось разговориться о деле, прошло более месяца. За это время я был свидетелем нескольких характерных фактов из жизни композитора. Он обладал выдающейся памятью и не забывал многочисленных просьб. Возвращаясь из своих артистических поездок, Петр Ильич тотчас же летел в консерваторию или к людям, имеющим с ней какие-либо связи. Он самым трогательным, самым сердечным образом описывал тогда участь рекомендованного ему «талантливого молодого человека», погибающего в провинции.

– Как жаль, что у нас только две консерватории, – говорил он, – а желающих учиться так много, что приходится отказывать. Может, из них вышли бы хорошие музыканты.

И представьте [огорчение] Чайковского, когда ему не удавалось помочь «талантливому молодому человеку». Вот, например, что произошло раз на моих глазах. В номер гостиницы вошла довольно пожилая женщина. При виде ее лицо Чайковского покрылось почти мертвенной бледностью, он как бы весь застыл от удивления.

– Здравствуйте, Петр Ильич! Вы узнали меня?

– Как же, как же! – засуетился он… – Садитесь…

Женщина села и рассказала следующее.

Кажется, дело было в Киеве. Ее восьмилетняя дочь в присутствии Чайковского играла на фортепиано и так пленила хорошей игрой, что он обещал матери пристроить малютку в консерваторию, конечно, бесплатно. Мать долго ждала. В это время он послал ей письмо с извещением, что малютку не принимали на казенный счет. Извещение не дошло до матери, так как она была уже по дороге в Москву, благо к тому подошла оказия.

– Боже мой, – говорил с сожалением Чайковский, – вы истратились.

Мать, как только могла, стала успокаивать композитора. В это время ему подали письмо из Петербурга.

– Читайте, читайте! – крикнул радостно Чайковский, подавая письмо отчаявшейся, но потом обезумевшей от счастья женщине. Ее дочь была принята. И нужно было видеть, какая светлая, детская радость заиграла на лице Петра Ильича.

Чайковский вообще очень внимательно, участливо относился к артистической молодежи. Ее он окрылял своими заботами, бодрил и направлял по тернистому пути к искусству. При мне раза два он получал с почты свертки рукописей композиторов, просивших или просмотреть, или высказаться о произведении. Он не жалел времени на исправление рукописи, времени, часто очень ему дорогого, только бы не задержать эту рукопись. Однажды я застал его за нотными листами. Он чертил по ним синим карандашом, напевал потихоньку мелодии и рассуждал вслух.

С чрезвычайным вниманием относился Петр Ильич и к оркестровым артистам. Он часто твердил:

– Они столько трудятся и получают совсем маленькое вознаграждение. Это несправедливо. Вот певцы: они не всегда заслуженно берут громадные деньги. Неужели этому нельзя помочь?

П. И. Чайковский охотно принимал звание члена музыкантских вспомогательных обществ, убеждал других вступать в эти учреждения, разъяснял благую мысль сплоченности. Словом, сочувствие свое к артистам оркестра он старался выказать хоть в чем-нибудь. Я был свидетелем такой сцены.

Как-то утром к Петру Ильичу пришел концертмейстер-скрипач частной оперы. Он просил Петра Ильича написать отзыв об его исполнительских достоинствах. Тот охотно уселся за стол и несколько раз повторил:

– Очень рад!

Не успел Чайковский написать свою аттестацию, как входит второй артист с тою же просьбой. Опять пишет Чайковский. Вслед за тем появляется третий, четвертый.

– Вы последний? – спрашивает вдруг Чайковский.

– Н-нет… Там еще…

Дверь приотворяется, и в коридоре, действительно, ждут очереди человек восемь-девять. Петр Ильич не выдержал и добродушно рассмеялся.

– Ну, господа, – сказал он, – заготовлю к завтрашнему дню.

При этом он записал имена, фамилии и специальность игравших под его управлением артистов, прося всех зайти за «удостоверениями» на следующий день.

Но вот, наконец, спустя уже несколько месяцев, нам удалось поговорить о деле.

– Вы напечатали статью о жизни музыкантов, – сказал он, долго думая о чем-то и потирая лоб, – признаюсь, я прочел ее с жадностью. Я давно интересовался жизнью этих трудолюбивых людей. От благосостояния их зависит прогресс музыки. Оркестр – своего рода инструмент. Не жалеем же мы на хороший инструмент ни средств, ни попечений, ни забот. Это делаем мы для немого дерева или металла, из которого он сделан. Как же не отнестись сочувственно к живому инструменту – оркестру. Вы согласны?