Чайковский. Истина русского гения — страница 33 из 36

ейцарии, ни на берегу Адриатики, ни в Америке не писал с такой охотой Петр Ильич, как у себя дома – в Клину. В зале, недалеко от камина, помещался большой, на тумбах, письменный стол с красивым дорогим письменным прибором и массою не менее ценных, изящных мелких вещиц. Стол этот предназначен был исключительно для корреспонденции.

Так как этот последний визит к Петру Ильичу был вместе с тем для меня первым посещением его в Клину, то я с радостью воспользовался позволением хозяина и добросовестно занялся исследованием содержимого шкафов и альбомов.

Нотная библиотека Петра Ильича была необыкновенно разнообразна. На первом плане – шкаф с великолепным лейпцигским изданием всех сочинений Моцарта. Сочинения композиторов новейшего времени – почти все с сердечными надписями авторов. Почетное место занимают партитуры Глинки. На некоторых произведениях молодых композиторов – масса поправок, заметок, а зачастую на полях написаны рукою Петра Ильича советы. Он интересовался каждой новинкой и каждую внимательно просматривал.

Один из шкафов отдан мастерам слова и мысли. Здесь, наряду с Пушкиным, Гейне, А. Толстым, Гюго – важно разместились увесистые тома с надписями на корешках – Вундт, Шопенгауэр, Милль, Спенсер – и вообще имен философов, которых артисты привыкли более уважать, чем читать. Тут же стоит небольшой шкаф с художественными, преимущественно английскими, изданиями всемирных поэтов – Данте, Шекспира, Байрона, Мильтона. В углу горка с ценными подарками. Из них бросаются в глаза: золотое перо, кубки и братины и серебряная статуэтка Свободы, вывезенная из Америки.

Затем я перешел к фотографиям. Коллекция их далеко оставляет за собой самое пылкое воображение любителя. Стенные портреты Баха, Генделя, Моцарта, Бетховена, Глинки, А. Рубинштейна и других музыкантов, из которых многие с автографами («а mon ami» – Моему другу – фр.) «великому художнику» или «собрату», чередуются с серебряными венками и портретами родных. В уютном уголке с мягкой мебелью, на овальном столике, лежали художественно выполненные папки с адресами русских и иностранных учреждений, ученых и музыкальных обществ. Тут же стояли красивые сафьяновые коробки, полные фотографических карточек, помещавшихся, смотря по формату и величине, в отделениях, образованных перегородками. Здесь же, среди художников, певцов, поэтов, композиторов и виртуозов всего земного шара, не без приятного, сознаюсь, изумления, увидел я под некоей безусой физиономией собственную свою подпись.

Петр Ильич окончил просмотр рукописи – и мы перешли в столовую. В этот вечер он много говорил нам о виртуозах и какие требования предъявляет к ним публика. Как и всегда, речь Петра Ильича была изукрашена яркими примерами из жизни известных теперь артистов, которых первые робкие шаги к славе Петр Ильич не только видел, но и нередко направлял.

Разговор зашел, между прочим, о скончавшемся тогда Гуно, и Петр Ильич подтвердил известный эпизод с маршем, написанным для оперы «Иоанн Грозный». Оперу эту Гуно не кончил, а пестрые ландскнехты в «Фаусте» нуждались в воинственной песне. Увы, русская публика, шумно требуя повторения эффектного ансамбля четвертого акта оперы «Фауст», и не подозревает, какой удар наносит она каждый раз своему патриотическому чувству, восхищаясь победой немецких воинов над казаками.

Вспоминая начало музыкальной карьеры, Петр Ильич рассказал нам историю первого своего гонорара за музыку. «Будучи в консерватории, я считался присяжным аккомпаниатором. В это время приехал в Петербург молодой скрипач, известный теперь в Москве, [В. В.] Б[езекирский] и был приглашен играть на вечере у великой княгини Елены Павловны. На этом вечере я ему аккомпанировал и получил в подарок от Б[езекирского] ноктюрн его сочинения. Представьте мой восторг на другой день, когда принесли пакет из канцелярии ее высочества и в нем двадцать рублей».

Было около десяти часов вечера; Клин уже спал. Улеглась, очевидно, и семья прислуживавшего нам Алексея. Вдруг, среди тишины, почти абсолютной, зазвучали аккорды, чистые, как звуки камертонов, задрожали и разнеслись по всему дому удары в серебряные колокольчики. Терции и сексты наименьших из них весело расплывались в октаву, задерживаясь иногда на переходных нотах, а два колокольчика с самыми чистыми и низкими тонами сердито переговаривались в кварту, и, как басовая часовая пружина, гулко и долго вибрировали в воздухе. Это играли каминные часы, приобретенные Петром Ильичом в Праге. Часовщик, узнавши в покупателе дирижера бывшего накануне концерта, еле-еле согласился взять за часы стоимость материала и работы.

После ужина разговор перешел на более веселые темы благодаря одной или двум шуткам Петра Ильича, относящимся к его гостям и которые он сказал «а part» (в сторону – фр.), отвернувшись в сторону от нас, как это делают на сцене актеры.

Петр Ильич предложил сообща просмотреть незнакомый ему виолончельный концерт Сен-Санса, который Анатолий Андреевич [Брандуков] предполагал играть под управлением Петра Ильича в Петербурге, и мы встали из-за стола. Не без волнения сел я за рояль и развернул оркестровую партитуру, хотя раньше уже просматривал ее. Когда я взял первый аккорд, то невольно отдернул руки от клавишей – в такой степени расстроенного рояля мне не приходилось еще встречать. Мне пришли на память уверения некоторых «догадливых» людей, что Петр Ильич пишет только за роялем. Трудно подыскать более наглядное опровержение этих нелепых догадок. Исследовав сообща наиболее негодные клавиши, мы приступили к исполнению: Петр Ильич следил и подыгрывал левой рукой партии духовых инструментов, Анатолий Андреевич пел тему виолончели. Это импровизированное трио с участием Петра Ильича Чайковского навсегда останется в моей памяти.

До одиннадцати часов, когда Петр Ильич обыкновенно ложился в постель, время прошло незаметно. Радушный наш хозяин сам осмотрел приготовленные для нас комнаты, чтобы удостовериться, все ли необходимое приготовил Алексей; он собственноручно принес нам пледы и пальто, боясь, как бы ночью не было холодно, и только тогда пожелал нам спокойной ночи.

Наутро, в восемь с половиной часов, я застал Петра Ильича за чаем. Он читал газеты, сидя подле маленького круглого стола у окна в зале. Ежедневно выпивал он утром две чашки горячего чая, просматривал газеты и прочитывал десятки писем, раз в день доставляемых со станции. Затем он переходил к письменному столу и писал ответы почти на каждое письмо. Все письма хранились в нижних ящиках стола; по истечении года ящики опрастывались, а вся корреспонденция, упакованная в папках с обозначением года, сдавалась на хранение Алексею. Этот громадный архив – лет за двадцать – Петр Ильич все собирался разобрать и выделить из него более интересные письма.

Мне и вошедшему Анатолию Андреевичу Петр Ильич показал и перевел (корреспонденция велась на пяти языках) несколько забавных писем. В одном, например, его приглашали куда-то на юг Германии участвовать в концерте, причем просили «захватить с собою А. Рубинштейна и Глинку (?!)». Оказалось далее, что почти все знаменитости, подвизавшиеся на столичных эстрадах, приглашались по совету Петра Ильича или через его посредство.

Третью чашку уже холодного чая Петр Ильич, как и всегда, унес с собою на рабочий стол в спальню.

В это утро, высказывая мнение о чувстве и выражении в музыке, Петр Ильич говорил приблизительно следующее: «Главной целью в исполнении музыкального произведения должна лечь задача – по мере таланта и знания проникать и уяснить скрытую мысль автора, что, собственно, и есть содержание музыки, смысл ее. Нет более прихотливой и более трудной области, как передача смысла в музыке. Как разнообразно и богато должна быть одарена природа музыканта, чтобы выразить только хотя бы главные черты национальности: живость и изящество француза, страсть итальянца, бешеную веселость испанца. Великие музыканты творили для всего мира, но в каждом из их произведений отразилась национальность, их эпоха. Эти два последние качества резко отличают одно произведение от другого и составляют его стиль. Как в зеркальной воде отражаются облака, так в душе художника отражается все, что он видит, слышит. Способность передавать свои чувства другим и есть талант. Чем он выше, тем больше отразится в нем мир и тем ярче и понятнее будет его передача. Музыкант перед художественным творением, как человек, лишившийся зрения, перед когда-то виденными и забытыми им драгоценностями, может отыскать алмаз только в том случае, если его руки способны ощутить форму, грань и плотность этого камня, – и чем тоньше осязание, тем скорее он достигнет цели. Потому-то гения и может постигнуть только гений, как говорил Шуман. В одном заключается сокровищница алмазов, – другой из этой сокровищницы черпает полною рукою. Исполнители одной формы музыкального произведения – слепые от рождения».

В одиннадцатом часу мы отправились в лес, до которого было не более версты. Если домашний костюм Петра Ильича был более чем прост, то пальто, в котором он показывался на улицах Клина, смело могло конкурировать на выставке старых мод. Куплено оно было в Вене и очень давно. В всякую погоду, зимой и летом, Петр Ильич гулял два часа. Каждое дерево было знакомо нашему проводнику. Мы прошли до рва – это остатки работ по прорытию канала, которым, в царствование Николая I, проектировалось соединить Волгу с рекой Сестрой. Хорошо знакомый с местностью, Петр Ильич объяснил нам печальное положение крепостных, работавших над этим сооружением. Между прочим, он жалел, что не успел летом осуществить задуманного сообща с Н. Д. Кашкиным плана – пройти по этому каналу вплоть до берега Волги пешком – и надеялся привести этот проект в исполнение будущей весной. Дорогой Петр Ильич, я тоже надеялся сопровождать тебя!

Незаметно мы подошли к чудному уголку. Небольшая поляна круто поднималась к лесу; направо извивалась Сестра, влево – ровное поле, пока хватит глаз; а если встать спиной к лесу, перед глазами – в обе стороны полотно и насыпь Николаевской железной дороги. Вдали виднелось Фроловское. Указав на красоту этого уголка, Петр Ильич сказал, что здесь его похоронят, «по завещанию». «Проезжая по железной дороге, – говорил он, – друзья будут указывать на мою могилу». Меня несколько поразили эти слова. Лет пять тому назад, когда докторами была решена смерть моего покойного профессора В. Ф. Фитценгагена, и весной 1893 года, когда также со дня на день ожидалась смерть одного из друзей Петра Ильича, он постоянно уклонялся от разговора о болезни этих близких ему людей, отчего я заключил, что Петр Ильич не любил говорить о смерти.