Чайковский — страница 23 из 42

[124].

Имела ли попытка место на самом деле или она была выдумана? Дать точный ответ на этот вопрос невозможно. Никто из родных и знакомых Петра Ильича не упоминал о чем-то подобном, и сам Петр Ильич никому об этом не писал. Или писал, но письма не сохранились или впоследствии были уничтожены? (Известно, что после смерти Петра Ильича Модест и Анатолий Чайковские подвергли его эпистолярное наследие довольно строгой цензуре.) Во всяком случае у нас есть письменное свидетельство того, что мысли о смерти у Петра Ильича после женитьбы появлялись, но он их отвергал.

«Я впал в глубокое отчаяние, тем более ужасное, что никого не было, кто бы мог поддержать и обнадежить меня. Я стал страстно, жадно желать смерти. Смерть казалась мне единственным исходом, – но о насильственной смерти нечего и думать. Нужно Вам сказать, что я глубоко привязан к некоторым из моих родных, т. е. к сестре, к двум младшим братьям и к отцу. Я знаю, что, решившись на самоубийство и приведши эту мысль в исполнение, я должен поразить смертельным ударом этих родных. Есть много и других людей, есть несколько дорогих друзей, любовь и дружба которых неразрывно привязывает меня к жизни. Кроме того, я имею слабость (если это можно назвать слабостью) любить жизнь, любить свое дело, любить свои будущие успехи. Наконец, я еще не сказал всего того, что могу и хочу сказать, прежде чем наступит пора переселиться в вечность. Итак, смерть сама еще не берет меня, сам идти за нею я не хочу и не могу, – что ж остается?»[125]

Оставалось одно – бежать.

26 июля (7 августа) Чайковский выезжает со слугой (и еще одним близким своим другом) Алексеем Софроновым[126] в Ессентуки для того, чтобы «уединиться, успокоиться и одуматься, лечиться и, наконец, работать». Деньги на поездку дала Надежда Филаретовна, таким образом, долг Чайковского вырос на тысячу рублей и составил четыре тысячи (впрочем, на возврате «одолженных» денег баронесса никогда не настаивала). Антонина Ивановна осталась в Москве для обустройства семейного гнездышка. По дороге заехали в Каменку, к Давыдовым, где Петр Ильич провел весь свой «отпуск», сославшись на то, что в Ессентуках очень скучно и там у него может начаться хандра. С большой долей уверенности можно предположить, что Ессентуки были использованы в качестве благовидного предлога для отъезда из Москвы без супруги.

«Чем больше я здесь живу, тем меньше мне хочется уезжать, – писал Петр Ильич Анатолию, – и хотя без тебя и Модеста мне бывает очень грустно, но и в самой этой грусти, которую я хожу рассеять одинокими прогулками, есть что-то приятное, и вот почему. Только в разлуке, думая о любимом человеке, сознаешь всю силу своей любви к нему. Толя! Я ужасно люблю тебя.

Но ах! как я мало люблю Антонину Ивановну Чайковскую! Какое глубокое равнодушие внушает мне эта дама! Как мало меня тешит перспектива свидания с ней! Однако ж и ужаса она не возбуждает во мне. Просто лишь одну тоску».

Вернувшись в Москву 11 (23) сентября, накануне начала занятий в консерватории, Чайковский продолжил играть роль супруга и даже явился с женой на вечер, устроенный Петром Юргенсоном для московского музыкального бомонда. Мнения о Антонине Ивановне высказывались разные. Так, например, добрейший Кашкин пишет о том, что она «в общем произвела приятное впечатление как своею внешностью, так и скромной манерой держать себя» (простим ему оговорку «в общем»). А Николай Рубинштейн, привыкший выражаться прямо, сказал, что Антонина Ивановна «хорошенькая и мило себя держит, а между тем не особенно нравится: точно она не настоящая, а какой-то консерв». Нет ничего удивительного в том, что бедная женщина держалась скованно – как-никак первый выход в свет в новом качестве, да и отношения с мужем сложились странные…

24 сентября (6 октября) Чайковский бежал (да, именно бежал) из Москвы в Петербург. Предлогом для отъезда послужила телеграмма, посланная по его просьбе Анатолием. С семейной жизнью, а заодно и с преподаванием в консерватории было покончено. По словам Модеста Ильича, наш герой «покинул Москву в состоянии, близком к безумию». С вокзала он приехал в гостиницу «Дагмара» на Большой Садовой, где после сильнейшего нервного припадка впал в бессознательное состояние, длившееся около двух суток. Когда Петр Ильич пришел в себя, врачи настоятельно порекомендовали ему полную перемену жизненной обстановки. «Полный разрыв был единственным средством не только для дальнейшего благополучия обоих, но и для спасения жизни Петра Ильича», заключает Модест Ильич. Возможно, что никакого нервного кризиса на самом деле не было, так же как и упомянутых врачебных рекомендаций. Просто таким образом было удобно объяснить фраппирующее (не побоимся этого слова) поведение Чайковского.

Сама Антонина Ивановна описывала расставание с мужем следующим образом: «Сказал мне, что ему нужно уехать по делам на 3 дня. Я его провожала на почтовый поезд; его глаза блуждали, он был нервен, но я была так далека в мыслях от какой-нибудь беды, которая уже висела у меня над головой. Перед первым звонком у него сделалась спазма в горле, и он пошел один, неровным, сбивающимся шагом в вокзал, выпить воды. Затем мы вошли в вагон; он жалобно смотрел на меня, не спуская глаз… Более он ко мне не приезжал».

В письме Петра Ильича к Анатолию от 12/ 24 сентября 1877 года содержатся следующие фразы: «Я знаю, что нужно еще немножко потерпеть, и незаметно явится спокойствие, довольство и, кто знает, может быть счастье. Теперь я мечтаю о поездке в Петербург, которая непременно состоится в скором времени, но еще не могу определить когда!» Уж не намек ли это на грядущие события? Не исключено, что «бегство» было спланировано заранее, а недолгое пребывание в Москве понадобилось Чайковскому не для новой попытки привыкания к семейной жизни, а для того, чтобы привести перед отъездом дела в порядок.

Спустя двенадцать лет Петр Ильич напишет в своей краткой биографии следующее: «Мои московские друзья, все вместе и каждый по отдельности, охотно употребляли крепкие напитки, и, поскольку меня самого всегда обуревала очевидная склонность к плодам виноградной лозы, я также вскоре [стал] принимать более чем допустимое участие в попойках, коих избегал до тех пор. Моя неутомимая деятельность, в сочетании с такими вакхическими развлечениями, не могла не оказать самого бедственного влияния на мою нервную систему: в 1877 году я заболел и был вынужден на какое-то время оставить мою должность в Консерватории. Однако через год я опять возобновил преподавание, но единственно чтобы убедиться, что мое отвращение к курсам гармонии и инструментовки стало непреодолимым, и, наконец, отказаться от моего поста». Об Антонине Ивановне Чайковский предпочитал не вспоминать – вычеркнул ее из своей жизни раз и навсегда. Только вот она не была согласна с этим и время от времени докучала ему.

Надежде Филаретовне, несколько уязвленной его женитьбой (несмотря на заочный характер их дружбы, определенная ревность с ее стороны все же имела место), Чайковский объяснил произошедшее все в том же «кризисном» ключе: «Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем я не мог никого винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя слабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления “Вакулы”. Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и с Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной»[127].

В одном из следующих писем Петр Ильич по просьбе баронессы обстоятельно опишет свою (теперь уже практически бывшую) жену. «Глаза у нее красивого цвета, но без выражения», «держится очень жеманно», «как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота», «ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства»… И в качестве вишенки на торте: «Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. Этот факт меня поставил в совершенный тупик. Не менее того я удивлялся, узнав от нее, что она никогда не бывала в концертах и квартетных сеансах Муз[ыкального] общ[ества], между тем как она, наверное, знала, что предмет своей четырехлетней любви она могла всегда там видеть и имела возможность там бывать»[128].

Благодаря щедрости Надежды Филаретовны Петр Ильич вместе с Анатолием Ильичом провели около месяца в Кларане близ Женевы, затем через Париж уехали во Флоренцию, оттуда – в Рим… Тяжелый год они проводили в Сан-Ремо. Чайковский закончил работу над Четвертой симфонией и взялся за «Евгения Онегина», который с лета оставался незавершенным.