Часть вторая
I. Лихолетец
Что‑то держало его за ноги, и Харр осторожно скосился вниз; в свете ослепительной зеленой звезды, злобно сиявшей на черном небосводе, он ничегошеньки не углядел, кроме того, что роскошные белые сапоги по щиколотку утопали в какой‑то навозной жиже. Он потихоньку вытянул одну ногу из этой мерзости, потряс ею, как цапля, и чуть было не сделал шаг вперед. Но инстинкт прирожденного странника вовремя остановил этот порыв: болото — дело коварное, сейчас он на твердой кочке, а на чих впереди — может, и зыбучая трясина. И добро бы это было на родимой Тихри, делла–уэлла Тихри, по которой он вдруг ощутил едкую, как свет этой змеиной звезды, тоску; но небо было черным, как ни на одной из дорог его родины, и безлунным; стало быть, его отправили куда‑то подалее от принцессиного острова. Глухомань была еще та, так что пришлось помянуть капризную королевну недобрым мужским словом. И не таких обхаживал, и венчанных, и невенчанных, — и не выдрючивались, поди. Обиходила гостя, одним словом.
Однако надо было выбираться отсюда, а не досаду лелеять. Так и стоя на одной ноге, он вытащил длинный свой меч и, слегка наклонившись, потыкал перед собой. Твердо. А со стороны небось журавль журавлем. Крупная птица припомнилась недаром: на бескрайнем болоте не чувствовалось ни малейшего шевеления; если вода в нем отравная, так и лягушки не поймаешь. Нет, надо выбираться. Он твердо поставил ногу и снова ткнул мечом. Опять твердо. Странное болото. Он ткнул в третий раз, и меч пошел в чем‑то упругом, точно хрящ. Попробовал пошевелить им — зажало. Дернул обратно, обливаясь потом — не поломать бы! Оружие‑то бесценное. Вышло легко, только на острие повисла какая‑то клейкая сопля. Для надежности он ткнул чуть подалее, и в этот миг почва под ним угрожающе качнулась.
Подавив вскрик, он раскинул руки, удерживая равновесие. Под ногами что‑то подымалось, точно стоял он на щите. Только щит‑то был неправдоподобно велик. Внезапно слева и справа возникло какое‑то трепыхание, точно два длинных плавника, сходясь углом к невидимой пока голове, забили по мелкой воде. Твердь под ногами все подымалась, и вот уже стала видна и голова того чудища, на спине коего он так некстати — а впрочем, может быть, и кстати — очутился. Голова была некрупная, не больше единорожьей, и походила на змеиную. Плоская спина, вымощенная квадратными чешуями величиной с добрый щит, была треугольной, и от торчащего копьем хвоста до этой безобидной на первый взгляд головы приходилось не менее двадцати шагов. Так что, учитывая короткую шею страшилища, можно было не опасаться, что оно обернется и достанет своего непрошенного седока.
Кожистые плавники продолжали размеренно шлепать по болотной жиже, но вряд ли их одних хватило бы для того, чтобы так плавно, словно играючи, продвигаться вперед. Видно, под брюхом мелко семенила не одна пара перепончатых лап. Только куда вот они его привезут?
А везли уже долгонько. Злая звезда склонилась влево, не потеряв, однако, яростного блеска; край неба на противоположной стороне начал светлеть, приобретая нежный яблочный оттенок. Конца же ровной зеленой глади не предвиделось. Присесть было некуда: чешуйчатую спину гигантского плавунца покрывала жидкая грязь; Харр расставил ноги и оперся на меч. Так можно было и подремать. Вот он и задремал, убаюканный мерными хлопками плавников по плескучей податливости воды. А когда, словно от толчка, снова открыл глаза, прямо перед ним подымался из воды молочно–зеленый полукруг блеклого светила, перечеркнутый каким‑то темным крестом. И тут по всему — по жирной занавоженности воды, по злобной зоркости единственной звезды, по неблесткому свечению несуразно зеленого, словно неспелого, солнца, Харр по–Харрада, вечный странник, понял, насколько же далеко он теперь и от пыльной многодорожной Тихри, и от ласкового Джаспера — с его чистыми морями и многолунными ночами, страх перед которыми он научился так хорошо скрывать.
Он не очень четко представлял, где может быть расположен этот совсем другой мир — вполне достаточно было того, что он расстилался и спереди, и сзади, и слева, и справа. Да, так что там насчет того, что впереди?
Громадный солнечный диск, тусклый, как медное блюдо, которое на долгое время забыли в лохани с кислым молоком, позволял глядеть прямо на пего, даже не прищуриваясь. Странное сооружение, перечеркивающее его точно пополам, было здоровенным шестом, торчащим прямо из воды. Сверху к шесту была прикреплена такая же массивная перекладина, и вокруг всего этого зеленым жгутом обвивался невиданной величины змей. Движение чудовищного плавуна замедлилось, он ткнулся носом в подножие столба и замер. Замер и Харр — ему вдруг показалось, что два этих монстра в сговоре и вот один услужливо доставил завтрак другому. Насчет завтрака это еще надо будет посмотреть, кто кого — голова змея приподнялась, и стала видна толстая шея, без зауженности, как у доброго копья перед наконечником. Значит, гад не ядовит и, провяленный на угольях, мог бы послужить запасом пищи не на один переход. Харр изготовил меч и потоптался, проверяя, не оскользнется ли нога при выпаде.
И тут вдруг ему померещилось, что головы двух чудищ, обращенные одна к другой, как‑то совсем по–человечески задвигались, то кивая, то указывая в сторону, точно они беззвучно переговаривались между собой. Плавун шлепнул по воде и легонечко отодвинулся назад; змей мотнул тупым рылом в сторону зашедшей звезды, и Харра чуть не отбросило назад — с такой прытью его живой плот устремился влево. Вихрь брызг заклубился с обеих сторон — видно, они вышли на легкую чистую воду. Солнце скрылось за мелкими облачками, курчавыми, как баранья шкура, и на этом клубящемся фоне явственно проступили очертания громадной скалы. Плавун направлялся к ней. Харр напряженно вглядывался в темно–зеленую массу, гадая, то ли это голый камень, на который, выбираясь, не раз носом приложишься, то ли крыт он мхом, а плоше того — непроходимым кустарником, который хуже древесной чащи. Только это его сейчас и тревожило, а вот что за народ обитает па тихом затуманенном берегу, его нисколько не занимало — меч с ним, придет время, разберемся. Подгреб бы только добрый плавун к самому берегу…
И тут вдруг у подножия быстро надвигающегося на них утеса вспыхнуло два огня, точно раскрылись два глаза, и золотые чешуйчатые дорожки побежали по воде, тронутой легкой зыбью. Плавун, пофыркивая, шел точно посередине. Громада берегового камня надвинулась почти вплотную, и Харр, подобравшись к краю спины, изготовился прыгать в воду. Но чудище, не сбавляя скорости, нырнуло в зеленую темноту, и его седоку пришлось пугливо присесть — что‑то засвистело над головой, вроде живое, Харр даже не успел испугаться, как несущий его гад вдруг резко притормозил, изогнулся — и его невольный седок, точно камень из пращи, вылетел куда‑то вперед, через голову чудовища.
Приземление было мягким — на чуть влажный песок, Харр поднялся на ноги, радуясь сразу трем вещам: во–первых, тому, что он не догадался обнажить меч — хорош бы он был в этом кувырке с голым клинком на пару! — затем естественному разрешению проблемы с осклизлыми прибрежными камнями; ко всему прочему, кажется, и с поиском дороги обошлось — судя по сквознячку, в горе был проложен прямехонький туннель.
— Благодарствую, добрая скотинка! — проговорил он дружелюбно, оборачиваясь к невидимому чудовищу и кланяясь в темноту.
В том, как его сюда доставили, чувствовалась чья‑то воля, и неведомого доброхота следовало поблагодарить. Плавун не ответил, вероятно, уснул.
Харр все‑таки меч достал и потыкал им в стороны — над головой и по бокам означился свод. Ну, значит — вперед.
В темноте он как‑то утратил счет времени, и когда впереди забрезжил свет, то никак не мог сообразить, долго ли он брел, нащупывая перед собой твердую почву. Под ногой мягко зашуршал пористый камень, угадались неширокие ступени, и он очутился перед спуском во влажную долину, поросшую какими‑то зелеными тычками. Если это были деревья, то странно — как их не сломал первый же сильный ветер? Уж больно тонки.
Он безбоязненно шагнул на верхнюю ступень, потянулся, хрустнув косточками, и подивился собственной легкости. С голодухи, что ли, усох? Да рановато со вчерашнего дня‑то. Он глянул влево — и подивился еще больше: над мягкими купами рыжевато–зеленых кустов подымалось строение, до того легкое в причудливом совмещении витых столбиков и только означенных дугами куполов, что первая мысль была — не люди возвели такое, а кто‑то летучий. Навроде анделисов. И ни камешка, ни бревнышка голого — чистая, свежая позолота. Да, не Тихри это — такую хоромину на долгую зиму–ночь не оставишь, поляжет под снегом и льдом. И не Джаспер — там все из тяжкого, неподъемного камня.
Он еще покрутил головой, восторгаясь увиденным, как вдруг на середине уходившей вниз лестницы возникло точно белое облако — откуда‑то появился невиданный зверь, ростом чуть ли не с самого Харра. Белоснежная, с голубоватыми тенями, шерсть струилась с треугольной головы, увенчанной позолоченными витыми рогами, раскосые черные глаза глядели, казалось, в глубину камня, плавная поступь была бесшумной и какой‑то обреченной. Диковинный козерог проплыл мимо, обдав менестреля снежной свежестью, и исчез в нагромождении добротно отесанных камней.
Харр призадумался. Похоже было на то, что его занесло прямо в дворцовые владения какого‑то государя. А где двор, там и стража. Он на всякий случай спрятал за спину меч, чтобы не приняли за грабителя или, того хуже, подосланного убивца, и запрыгал вниз по теплым ступеням, стараясь держаться в тени. Достигнув низа, по проторенной дорожке, теряющейся среди деревьев–тычков, не пошел, а круто подался вправо, в нешумливую чащу. Сад или, скорее, лес быстро густел — появился подлесок, мелколиственный и какой‑то лиловатый, пахнущий пряно до одурманивания. Потом пошли и вовсе колдобины да падучие стволы, и если бы не стародавняя привычка продираться сквозь чащу так же просто, как и сквозь толпу людскую, Харру пришлось бы несладко.
А вот насчет толпы здесь было негусто. Ветви, обломанные кое–где, указывали на то, что пробирался тут кто‑то и до него, но скорее зверь, чем человек. И ни кострищ, ни мусору побросанного да цветов лесных, бессмысленно потоптанных, не наблюдалось. Харр пошел потише, приглядывая дерево с сучьями, чтобы залезть да оглядеться. Но таких не находилось — стволы были прямы и шершавы на добрых три–четыре роста, а затем сразу одевались щеткой густой зелени без сучков, длиною в локоть, не более.
Становилось все жарче, хотя зеленоватое солнце, красящее все вокруг нежным яблочным тоном, так и не появлялось из‑за облаков. Харру удалось дважды напиться, встречая красноватые ржавые ручьи, до вот с едой было хренова‑то. Что ж тут, ничто не зреет, никто не бегает? Он с досадой пнул разлапистый куст, пушистой шапкой разлегшийся на прогалине, и радостно чмокнул губами: под качнувшейся лапой приоткрылись продолговатые алые ягоды. Он присел, подымая ножнами меча тяжелые нижние ветви, и, нимало не опасаясь, начал набивать рот ягодами, сладкими, что бабьи уста. И не услыхал — почувствовал, что кто‑то еще таится поблизости, замирая от страха.
Он стал на карачки, пачкая жирной землей носки белых сапог, заглянул в подлиственную глубину — так и есть, бурый комок шерсти, скомканный лютым страхом, и часто мигающие белесые точечки глаз. У хищной твари око стоячее, зеленое. Проверенным лесным приемом он выбросил вперед руку с растопыренными пальцами и, хватанув побольше воздуха, задержал дыхание, перебрасывая между собой и зверем мысленный мосток. Глазки перестали мигать — жертва, замерла, оцепенев. Для верности Харр издал змеиный шип, обращающий кровь в красную ледышку — и обед можно было брать голыми руками. Он ухватил зверька за отвислую шерстку на загривке и потянул из‑под куста, ухмыляясь счастливому случаю. Сейчас костерок…
И тут в каком‑то десятке шагов от него раздался пронзительный заячий крик. Да не заячий, нет — детский. Заученным охотничьим движением Харр подбросил зверька, перехватывая его за задние лапки, шмякнул головой о древесный ствол — теперь, поди, не убежит! — и как был, с обвисшей тушкой в одной руке и с невынутым из ножен мечом — в другой, ринулся на вопль. Продрался с треском через ломкие заросли, вляпался в какую‑то лужу — и замер в удивлении: на прошлогодней листве, возле замшелого пня боролись две девки. Одна, во всяком случае, прижимала другую к земле.
— А ну, поди прочь! — гаркнул Харр, хватая ту, что сверху, за голое плечо и отшвыривая в сторону.
Девка, даром что плечи широченные, как у мужика, оказалась на удивление легка и пролетела шага три, пока не шлепнулась прямо на четвереньки. Что‑то цапнуло Харра по руке — должно, ногти. Он с удивлением поднял бровь: девка разогнулась, как пружина, приседая и готовясь к прыжку. Вот только не хватало ему бабьей потасовки!
— Не моги на меня… — начал он.
И подавился словом: на него с очень смуглого, как жареное зерно, лица злобно сверкали светло–желтые, точно отравный болотный лютик, глаза. Губы набухшие, с вывертом, поцелуешь — малиновым соком брызнут. Зубы скалятся — одной ровной костью, неделенные. Страсть!
— Тронешь Мади — горло перегрызу! — свистящим шепотом пообещала бешеная девка.
— Да нужна она мне! — пожал плечами менестрель. — У меня и без вас, придурошных, забот хватает. Сама ж ее чуть не до смерти затискала!
— Хочешь сказать — тебе одной Гатиты хватило?
— Пф! — только и удостоил ее Харр.
На сапог смачно шлепнула темная капля — умудрилась‑таки стерва чем‑то до крови порезать. Ишь, жмет в кулаке, то ли шип терновый, то ли коготь–напалечник…
— Ты, если всерьез борониться вздумаешь, — проговорил он спокойно и наставительно, — носи с собой ножик поздоровее. Ты девка дюжая, управишься. А не управишься — я научу.
Злости на нее почему‑то не получалось. Скорее удивление.
— Не он это, Махида, — послышался снизу нежный шепоток.
— Не, не я, — подтвердил Харр, не имея, впрочем представления о том, что это двух таких здоровых девок напугало. — У меня одно дело: костерок запалить да вертелок соорудить. Поможете?
— Сдурел? — оборвала его та, что звалась Махидой. — Здесь?..
— А почему не здесь?
Удобный был приемчик — вот сейчас они расслабятся, перестанут видеть в нем врага и наперебой примутся рассказывать; так он и узнает, куда его занесла судьба–недоля.
Он пошарил взглядом по земле на предмет валежника или сучьев палых, и вдруг увидел ЭТО.
Вот почему младшая закричала не своим голосом, а старшая бросилась ей рот зажимать! Третья девка лежала, уставясь в небо выколотыми глазами, и по всему — по аккуратно взрезанной одежде, придушенному языку и отсутствию крови было видно, что ее сначала придушили, а уж потом с безответной, но еще теплой, тешились.
— Это кто ж ее так?.. — пробормотал он, не подходя, впрочем, ближе, чтобы не перетянуть на себя беду. — Тут и анделис, поди, не поможет…
— Лихолетец, кто ж еще, — зло проговорила Махида. — Щитовые уже пропил, а ножевые еще не получил. Иначе у моего порога ошивался бы, а не беззащитную посередь леса стерег.
Харр из ее слов понял далеко не все — а скорее, не понял ровным счетом ничего, но расспрашивать сразу не стал: окажешь себя несмышленым — чести не дождешься. На сапог между тем снова капнуло; видно, жара не давала крови запечься.
— Ишь, напроказила, — досадливо проговорил он, протягивая Махиде левую руку. — На‑ка, залижи.
Она приняла это как должное, и ее горячие, быстролетные пальцы привычно обласкали его задубевшую кожу; меленько трепещущий язычок тоже, видно по всему, знал свое дело отменно. Так. С этой, значит, мы поладим. Ишь, на колени пала и снизу глазом своим желтушным так и зыркает, так и приманивает… Его даже в жар кинуло. Ведь пока на голубом острову гостевал, на девок только издали любовался…
Но не здесь же.
— Будет тебе, — проговорил он хрипловато, принимая руку. — И так сгодится. А теперь идти надобно, родных покликать, а то как бы мухи поганые тело не обсидели.
Над погибшей, действительно, уже роились не то мелкие стрекозы, не то длиннокрылые мухи. Он оглянулся на другую девку — та так и осталась сидеть в траве, подтянув коленки к груди и опустив голову, только чтобы не видеть страшного. Руки ее машинально вытягивали из‑под куста какую‑то длинную мелкодырчатую сеть.
— Дом‑то далек? — спросил Харр.
— Недалек, господин. Дай‑ка, приму у тебя добычу.
Махида гибким движением поднялась на ноги, высвобождая из стиснутых пальцев полуостывшую тушку. Потом нашарила в траве такую же, как у Мади, сетку — только здесь трепыхались две довольно крупные птицы — и отправила туда же харров обед.
— Ну, пошли, что ли? — ее дружески протянутая рука предназначалась подруге, а зазывный тон и недвусмысленное круговое движение бедрами — нежданному попутчику. Словно тут двор стоялый, а не лес густой, где под деревом подружка расхристанная. Ну и ну.
Харр, почесывая за ухом, глянул на тело — не прикрыть ли плащом? Потом справедливо рассудил, что плащ у него один, могут и не вернуть; девок же много и время, судя по всему, на этой дороге лихое.
— Ну, кажите путь, а то я нездешний, — кинул он по–хозяйски.
Та, что звалась кратким, но приманчивым именем Мади, поднялась наконец‑то с земли и скользнула мимо него, продолжая натягивать на смуглые плечики травяную сетку. Споткнулась о его здоровенную ножищу, и он инстинктивно протянул руку, чтобы ее поддержать, но она отклонилась, как стебелек, — даже не пугливо, а чуточку высокомерно. Наверное, и губки надула. Он не прочь был бы заглянуть в ее лицо, но обе подружки уже двигались впереди него по тропинке, перепрыгивая через бугристые корни деревьев. Обе были длинноноги, как тихрианки, и стройны, точно княжеские плясуньи. Вечный странник, Харр, естественно, начал сравнение двух девушек не с чего‑нибудь, а именно с походки. У Махиды лыковые плетешки грубых сандалий обрамляли шафранные пятки, основательно впечатывающиеся во влажную лесную почву; узенькие пяточки Мади, словно выточенные из кости и оплетенные алыми кожаными шнурками, и земли‑то почти не касались. Махида шагала размашисто, Мади семенила, временами как бы подлетывая, точно напуганный цыпленок. Такие девки были Харру не по вкусу.
Как и всякий мужик, Харр делил женщин на две категории. У каждого своя примета, позволяющая разделять их на желанных — и не очень; у Харра этой приметой была манера раздеваться. Девки с широкой, размашистой походкой, как правило, скидали одежу бездумно, не глядя, и так же беспечно, щедро отдавались на волю его коротким, но ухватистым рукам.
Те же, что отличались шагом малым и как бы считанным, были и с одеждой аккуратны не к месту — даже заведенные умелой настойчивостью лукавого песенника, они разоблачались с какой‑то досадной бережливостью, складывая всю свою одежонку ровной стопочкой на чистом месте. Радости от таких, как правило, было с воробьиный коготок. И то напросишься…
Харр с трудом отвел глаза от призывно покачивающихся бедер Махиды. Распалился, козел певучий, нашел время — за спиной‑то ведь тело неостывшее… И тут впереди раздался ни разу не слышанный Харром звук, рокочущий и густой, точно что‑то упало с вышины и быстро умирало, исходясь затухающей дрожью. Мади радостно вскрикнула и бросилась вперед, полыхнула разлетевшейся золотистой юбкой и пропала за поворотом тропинки. Ах ты, анделис тебя забери, лица‑то он так и не углядел!
— Не иначе как это Иофф ееный, — лениво бросила через плечо Махида, не ускоряя шага.
Он продолжал шагать молча, сохраняя достоинство, — потом все сама расскажет. Вот именно, потом. Он входил в новый для него мир, он, странствующий рыцарь Харр по–Харрада, и привычно полагал, что ему, как рыцарю, очень и очень многое предоставится даром. Прямо так, на смуглых ладошках. Он невольно облизнул губы, потому что все, чего он ожидал, теперь было уже совсем близко — между стволами деревьев забрезжил просвет.
— Погоди‑ка, господин мой, — прячась от света, проговорила Махида, прижимаясь животом и грудью к чешуйчатой шершавинке ствола. — Ежели сейчас меня Иофф увидит, не миновать Мади выволочки.
— И мне, что ли, прикажешь хорониться? — заносчиво вскинулся Харр.
— Тебе‑то с чего? Ты, почитай, Мади от лихолетца спас, тебе в доме Иоффа и почет, и стол.
Самозванный рыцарь только криво усмехнулся — не на стол да почет рассчитывал…
— Да что ты мне все про какого‑то Иоффа толкуешь?
Сразу за лесом начиналась холмистая равнина с одиноким крутым курганом, на склоне которого торчал полупрозрачный камень, точно соляной столб.
— Да вот же он, сейчас взвоет!..
“Камень” шевельнулся, у ног его под только что проглянувшим солнышком странно означились золотые усы. Сразу стало понятно, что это попросту белогривый старец, торжественно возносящий правую длань к небесам. Если б его одеяние было не белым, а пурпурным, то его вполне можно было бы счесть за тихрианского солнцезаконника.
Высокий, блеющий вскрик полетел над холмами; рука упала — и тут же возник мощный рокочущий гул, как бы свитый из шести вибрирующих звуков; шесть гигантских невидимых шмелей колебали воздух упругими крылышками, разнеся окрест скорбный сигнал, возвещающий смерть.
— У, строфион тебя… — шепотом выругался Харр, потрясенный неслыханной музыкой. Прищурившись, он различил наконец, что золотые усы есть не что иное, как рога того белоснежного зверя, что попался ему на каменных ступенях, вернее — его уже почившего собрата, который мог послужить добрым обедом для целого каравана. Отполированный до блеска треугольный череп козерога упирался в землю, чернея жутковатыми дырами глазниц, а витые рога были стянуты посередине костяной перемычкой. Между нею и черепом протянулось что‑то вроде дождевых струй.
— Мади говорила, что он закончил свой новый рокотан, — прошептала Махида, — они с Гатитой и помогали его на Успенную гору втаскивать.
Холмик, на склоне которого примостился старец, вряд ли стоило называть горой.
— А зачем? — равнодушно спросил Харр. Его больше волновало, скоро ли можно будет двинуться дальше.
— В первый раз струны отлаживать надо подале от людей, — засмеялась Махида, — а то как бы с кем родимчик не приключился.
Харр представил себе, что он стоит рядом с рокотаном, и от одной этой мысли тело его напряглось и по хребту прошла волна дрожи. Да уж, под такую музыку застольную не споешь! А все‑таки надо бы поглядеть поближе…
— Знала бы Гатита, какую весть рокотан понесет по далям подоблачным! — со слезами в голосе проговорила девушка.
Харр про себя отметил, что она мгновенно переходит от смеха к глубокой горести, со всей полнотой отдаваясь нахлынувшему чувству, как это бывает только у людей простодушных, искренних и бесхитростных. Значит, повезло ему на этой новой дороге вдвойне. От этой мысли грешная истома снова нахлынула на него, и он, уже не тая нетерпения, процедил сквозь зубы:
— Да пойдем мы или что?..
— Чего же не пойти! Только дорога, поди, уже перекрыта. Словно в ответ на ее слова откуда‑то из‑за холма, но в то же время и снизу, как из‑под земли, раздался отчетливый удар колокола. — Вот, говорю ж тебе — домовину уже вынесли.
Она потянула его за рукав и повела вправо, из леса, однако, же не выходя. Кого боялась? Старец опустился на землю, по–дружески обняв рогатый череп, и сидел к ним спиной; ни Мади, ни кого другого среди туманных холмов не было видно. Стройные голые стволы, мимо которых они шагали, точно пересчитывая их, росли чересчур ровным рядком, да и почва под ногами сделалась гладкой, утоптанной. Значит, они уже вышли на дорогу, обсаженную тычками этими мохноголовыми, а он и не заметил, видя перед собой только это крепко сбитое смуглое тело и облизываясь, точно горбатый кот.
Действительно, они все шли и шли, оборотя левое ухо к солнцу, — на Тихри он решил бы, что это путь к Дороге Свиньи. Но здесь — была просто аккуратно обсаженная деревьями аллея, и слева от нее…
Он так и замер на месте, внезапно поняв, что слева‑то, за ровной гребенкой стволов, нет абсолютно ничего. Точно свет там кончался. Но любопытство пересилило страх, и он, упершись раскинутыми руками в два соседних ствола, осторожно вытянул шею и глянул вниз.
Крутой обрыв уходил в глубину шагов на сто, не менее; дорога, петляя причудливо извернувшейся змеей, спускалась вдоль него в поросшую высоченными деревьями долину. Это их кроны он и принял за холмы, тонущие во влажных полуденных испарениях. А среди зеленых куп золотились, складываясь в затейливые короны, кресты и купола, легкие дуги и витые, точно рога, стержни; кое–где просматривались арки и колоннады, такие же неестественно легкие, а ближе всего, перекрывая дорогу, виднелись массивные, но все‑таки не тяжелые ворота, увенчанные двумя изогнутыми остриями, нацеленными в небо, как будто по земле не могло приблизиться ничто такое, что стало бы угрожать этому сказочному городку. Харр вспомнил легенды о Пятилучье, в котором он так и не успел побывать, и уже не сомневался, что там, внизу, расположился княжеский двор.
— А ты что, тоже при князе состоишь? — оглянулся он на Махиду.
Пронзительно–желтые глаза ее округлились в изумлении. Только сейчас, когда ее лицо оказалось совсем близко, он углядел еще одну его особенность (до того мешали ее глаза, немыслимые в своей светоносной желтизне) — темные волосы, треугольным мыском спускавшиеся до самого переносья, вовсе не были аккуратно подстриженной челкой — они и росли так вот, точно из родниковой точки между глаз возникал пушистый темно–каштановый султанчик; из этой же точки разлетались к вискам чуть изломанные дуги бровей. Диковинное лицо — да только все ли тут таковы?..
— Господин мой, а господин! — Махида теребила его за рукав.
— Ась? — встрепенулся он, стряхивая наваждение — нет, положительно девка на него чары наводила.
— Кто такой “кинязь”, спрашиваю?
Он открыл было рот, чтобы объяснить, и тут его окончательно доконало сомнение: “а с чего это она понимает каждое его слово? Он и на Тихри‑то не сразу приспосабливался, когда па новую дорогу подавался, а тут мир другой — а словеса все одинаковые. А может, ему все это только чудится в смертном сие, потому как уже потонул он в топкой трясине под зеленой звездой?”
Он еще раз поглядел вниз: из зеленокаменных врат уже вылился на дорогу черный ручеек — цепочка людей под одинаковыми покрывалами; на плечах они несли что‑то длинное и тоже черное, вроде сундука. Они уже подымались вверх по дороге, и было очевидно, что встречь не пройти. Сколько ж ждать?
Словно угадав его мысли, Махида смущенно проговорила:
— Я б спустилась, господин мой, да вот тебе такой дорогой не уместно следовать.
— Это какой же?
— А по воздуху!
Он мигом представил себе головокружительный полет с этого обрыва, и ужас тошнотным комом поднялся из пустого желудка к самому горлу. Воды и высоты боялся бесстрашный странник, привыкший всю жизнь шагать по ровной земле. Те, у кого он побывал в гостях (словно век назад — ишь как время‑то отодвинулось!), умели и летать, и плавать, но так на то они и были чужедальние, с которыми он и не сжился, и не сгостевался. Ну да строфион с ними.
А тут ему — и лететь? Не–ет, наваждение это, не иначе.
Он отступил на несколько шагов от края обрыва, стал посреди дороги, широко расставив ноги, и велел:
— Эй, девка!
Она послушно шагнула к нему.
— Дай‑ка мне по морде.
— А виру не спросишь, господин?
— Не спрошу, не спрошу. Давай.
И тут же нижняя челюсть, у него екнула и полезла на сторону — ну сильна была девка!
— Хо! — выдохнул Харр, поматывая головой.
— Еще, господин мой?
— Будет.
Слава тебе, солнце дальнее Незакатное, — не сон, значит. Не наваждение.
Наваждение‑то было потом, и длилось оно до самого вечера…
Он проснулся, когда свет зеленой звезды уже лежал четким квадратом на земляном полу. Кто‑то громадный стоял посреди хижины, растопырив руки, и Харр бесшумным движением выпростал руку из‑под прикрывавшей его холстины и цепко ухватил меч, привычно положенный возле постели. Верзила не шелохнулся. Харр одним толчком отпрыгнул прямо со своего ложа за изголовье, приседая и выгибая хребет, и тут наконец понял, что это всего–навсего его собственная одежда, вывешенная на распялочке для просушки.
Махида, сидевшая на пороге, обернулась на шум:
— Ай, жаркий мой?..
Коли догадается, что шарахнулся он с перепугу, — уважать перестанет. Он шагнул к ней, по привычке изобретая какую‑нибудь врачку поправдоподобнее:
— А мне спросонья помстилось, что ты сбежала, так я сразу в тоску впал и искать тебя навострился…
Она откинулась, прижимаясь курчавыми жесткими волосами к его голым ногам.
— От тебя, жаркий мой?
С колен разметнулись по двору пух и перья — видно, щипала птицу, торопясь приготовить ему ужин. Славная была девка, правильно свое дело понимала: ублажила мужика — накорми. И проворная: посреди дворика над небольшим, но складным очагом уже побулькивал котелок, разнося приманчивый дух мясной похлебки с неведомыми ему травами.
Харр решил, что сейчас не худо бы отступить и хотя бы надеть штаны, дабы не отвлекать ее от благого занятия, но она уже извернулась, как ящерица, и ее широкие теплые ладошки побежали по его телу — вверх, но совсем не туда, куда следовало бы. А к бусам, единственному, что сейчас на нем было.
— Да как же я сбегу от тебя, жаркий мой, смоляной мой, черноугольный… Ты ведь мне еще ничего не подарил!
Он поймал ее за запястья, развернул лицом ко двору, легонько шлепнул пониже спины:
— Ты давай, свое дело знай. Огонь вон притух.
Настроение у него отнюдь не ухудшилось — девка как девка, одежу обшарила, ничего не нашла. Теперь к принцессиному подарку подбирается. Надо будет завтра в город податься, поглядеть, что к чему и не требуется ли кому на пир веселых песен да прибауток с рассказами о странах дальних, здесь не виданных. Городок, правда, был невелик, но Харр мог поручиться, что не беден. А в таком — странствующему певцу всегда честь и место. Хорошо, он свои кисти наушные да травы–перегудъ; — обязательное снаряжение певца — в ножны упрятал, а туда девка сунуться побоялась. Ну да завтра ей тоже что‑нибудь перепадет.
Она между тем безошибочно угадала его мысли:
— Наниматься, что ли, завтра надумал?
Он сдернул с распялки штаны, встряхнул их с такой гордостью, словно это было княжеское знамя, небрежно обронил:
— Рыцари не нанимаются. Их в лучшие дома приглашают с честью!
Она поверила, зябко подобрала ноги под юбку:
— Прости, господин мой, может, я обидела тебя, что позвала в убогий свой угол? Да ты ведь сам пошел…
И верно, хижина ее, как и десятки таких же жалких жилищ, располагалась за городскими стенами. Собственно говоря, это нельзя было назвать даже домом — у посаженных в кружок деревьев кроны были связаны вместе, сучья за несколько лет привыкли сгибаться, образуя шатер, а густая листва, вероятно, не пропускала ни капли дождя. Стволы были оплетены широкими полосами светлой коры, так что жилище Махиды было попросту громадным лукошком. Такое же древесное кольцо ограждало крошечный дворик с той только разницей, что ветви деревьев, наоборот, были над ним срезаны. Пройдет еще несколько лет, стволы раздадутся и превратятся в сплошную стену — только конопать мхом. Хитроумно!
— Ты пеки да вари, — проговорил он наставительно. — Я твоей стряпни отведаю — вот тогда и скажу, в обиде я или нет.
Она вынула из‑под широкого листа сырую лепешку, ловко завернула в нее ощипанную птицу, бросила па плоский камень очага. В теплой дымке плясали давешние стрекозы — грелись, что ли? Харр потянулся, хрустнув косточками, и вдруг почувствовал, что безмерно счастлив. Он снова был на случайном привале своей бесконечной дороги, вдали от родной земли, до которой снова шагать и шагать — а то уж забиралось под ложечку щемящее сомнение: вот дойдет до дому — что тогда? Вроде и искать будет нечего. Но сейчас долгожданное васильковое небо и душистая строфионья степь привычно слились воедино и сжались в мерцающую, чуть печальную звездочку, манящую его из недосягаемого далека. Он снова был волен как птица — сам себе хозяин, не то что в гостях, где все подано, да никогда не знаешь, что позволено.
Да, кстати, о звезде.
Харр подтянул штаны (богатый джасперянский камзол, шитый серебром да лиловыми шелками, побоялся закапать — оставил на распялке), вышел во дворик, где жар очага ластился к босым ногам, подставил ладонь зеленым лучам:
— На той дороге, где я гостевал последнее время, такого света ночного не видывали, — дипломатично умолчал он о том, что на родимой Тихри и вообще‑то ночи не для людей — для нечисти ледяной.
— Потому и лихолетье объявлено, что звезда–предвозвестница возгорелась, — не вполне вразумительно для него пояснила Махида.
— То есть как — возгорелась? — невольно вырвалось у Харра, хотя он и старался блюсти самим же заведенное правило: лишних вопросов не задавать, а время от времени кидать небрежные замечания.
— Так не было ж ее, только три ночи, как ярится!
— А вам, убогим, и неведомо, кто ее зажег и для чего…
— Неведомо, господин. Когда речь зашла о вещах возвышенных, она снова оробела. — То ли мор грядет, то ли дожди несусветные, то ли в людишках брожение. Недаром наш стенной амант лихолетцев набирает из пришлых бродяг.
— Да уж, набрал он сволочи, — вздохнул по–Харрада, вспомнив страшную находку на лесной тропе. — Так что лучше бы этой лампаде поднебесной притухнуть так же скоренько, как она и зажглась.
— Да кто б не рад! — закивала Махида, утирая ладошкой нос — тоже, поди, Гатиту–покойницу вспомнила. — Только звезды‑то далеко, руками не дотянешься; вот и нету на них аманта.
— А ежели б был? — снова не удержался от вопроса Харр.
— У–у-у! Был бы звездный амант — он уговорил бы ее с неба сойти, хоть в глубь озерную, хоть в прорву ненасытную, куда неуправных неслухов кидают. На худой конец — припрятал бы за тучку–облачко.
Харр почесал за ухом. Заковыристое словцо свербело у него в памяти, точно в носу перед чихом. Амант. У простого люда он его не слыхивал. Но вот где… И тут память подсказала: так именовали своих полюбовников стоялые караванницы.
Но тогда как понять: “стенной амант”? Прямо на стене городской он, что ли?..
— Садись, господин мой. Махида вынесла из своего жилища толстую плетенку, швырнула на землю. — Готова похлебка, а до утра стылого еще ох как далече… Подхарчимся впрок, а там поглядим, кто первый сомлеет.
Харр, присаживаясь, даже крякнул и руки потер — уж оч–чень радужная открывалась перед ним перспектива.
— Сговорились, значит, — он принял от нее тяжелую дымящуюся чашу на подчашнике и еще малюсенькую чашечку–хлебалку — помогать себе, если что на дне останется. — Стало быть, гожусь я тебе в аманты, а?
Она так и подскочила, всплеснув руками — хорошо, котелок успела возле очага примостить. Бросилась к выходу, сунула встрепанную голову в узкий створ — не подслушивает ли кто? Из соседних хижин доносились неразличимые голоса, тоненько верещал младенец, где‑то цокали деревянные колотушки. Обычный шум караванного становища, где никому нет дела до соседа.
— Ты чего всполошилась? Боишься, уведут меня у тебя из‑под носа?
Она неожиданно злобно сверкнула на него косым глазом — видно, отразился зеленый луч:
— Ну тебя‑то я никому не отдам ни добром, ни по худому, — уверенно возразила она. — Да и сам не уйдешь. А вот называть себя званием господарским — грех. Смотри, друг сердечный мой смоляной, прилипчивый, как бы тебя неуправным не объявили! В нашем стане, как в любом законном сельбище, три аманта — у нас это ручьевый, лесовой да стеновой. Других быть не может.
— А не у вас?
— В Межозерном стане — сам понимаешь: озерный, луговой и моховой, в Серогорском — ветровой, огневой да бе–лорудный. А звездного нигде пет, это я тебе точно говорю. Между прочим, я сама в подданных у лесового аманта состою, он у нас наиглавнейший, — добавила она с гордостью.
Странно все это было слушать — аж голова кругом шла.
— А с чего это ты меня никому не отдашь? — игриво проговорил он, чтобы перевести разговор на понятное.
— Так ты ж мне еще ничего не подарил!
Ах ты, шельма, скряжная! Только он и таких видал–перевидал.
— Сказано — завтра!
— Да чем завтра‑то разживешься, господин мой? Вот ежели в лихолетцы подашься, так сразу щитовые получишь. Да тебе и пути другого нет. Ишь, нож‑то у тебя какой длиннехонький, тебя с ним враз возьмут!
Он задумчиво почесал правую бровь — вот тебе и свобода! От его движения роившиеся стрекозы прянули в стороны, отражая крылышками звездный свет.
— Как же мне в лихолетцы‑то идти, ежели сама знаешь, каковы они нравом?
Махида криво усмехнулась:
— Зато ты ж лучше всех будешь!
Тоже мне утешила. Он досадливо отмахнулся от назойливой мухи–стрекозы, выплясывающей у него перед носом замысловатый насекомый танец. Раздалось злобное жужжание, и летучая тварь мгновенно оделась туманным облачком, точно завернулась в ватный кокон; изнутри он начал наливаться бледным светляковым мерцанием.
— Не трожь мою пирлипель! — заверещала Махида. — Она же счастье приносит!
— Это я тебе теперь буду счастье приносить, — заверил ее Харр по–Харрада, тихрианский странствующий менестрель.
II. Сам себе рыцарь
Город — если это можно было назвать городом — разочаровал Харра раньше, чем он успел добраться до массивных зеленых ворот. Хижины и шалаши самых различных конструкций (жилище Махиды было еще одним из наиболее благоустроенных) образовывали невероятный и местами совершенно невыносимо пахнущий лабиринт, в котором его обитатели скрывались раньше, чем он успевал спросить дорогу. Чуткий слух музыканта уловил, что из плетеной хибары, кое–где помазанной глиной, доносится мелодичное позвякивающие. Он невольно задержал шаг. Бряканье прекратилось, и в дверном проеме показалась подслеповатая бабка с ниткой ракушечных бус. Харр решил, что на первый раз и это сойдет.
— На что, старая, сменяешь свое сокровище? — спросил он, наклоняясь к ее уху.
Бабка довольно долго стояла, вперив остекленелый взгляд в пряжку на его штанах, потом медленно поднесла ко рту указательный палец и принялась выразительно его жевать.
— Ага, — сказал Харр, — понял. Ты пока это припрячь для меня, а я как что‑нибудь добуду, так вернусь.
Бабка внезапно швырнула ему бусы под ноги — хорошо, пыль да палая листва лежали толстым слоем, ничего не разбилось — и юркнула обратно в хибару.
— Я сказал — вернусь, долг отдам, — заверил Харр, пригибаясь к черной дыре входа.
Оттуда донесся тоненький вой.
Вот бестолковая хрычовка, всю округу на ноги подымет!
И точно, подняла. Два охламона с зеленоватыми тарелками, которые они прижимали к животам, выросли у него на пути. Рыжеватые волосы, спускавшиеся до самого переносья, и бегающие глазки цвета стоячей гнилой воды напомнили ему мордочки горных обезьянок. Против таких и меч обнажать невместно, да и начинать пребывание в городе с драки совсем не хотелось.
— А ну, брысь! — лениво проговорил он и выставил вперед кулак.
Первый кинулся охотно и доверчиво, Харр крутанул кулаком, делая обманное движение, а левой приложил недотепу в ухо — тот безмолвно сунулся мордой в пыль. Другой оказался серьезнее и выхватил было нож, но это не прошло — Харр, расставив ноги, перехватил его запястье и изо всех сил дернул на себя и вниз, так что нападавший головой вперед влетел ему точно между колеи. Харр стиснул его, так что заскрипели голенища высоких белых сапог, и обеими руками врезал по тощему заду — надо сказать, мяса на гузне совсем не было, аж руки об кость отбил. Отпихнул горемыку и пошел прочь, не оглядываясь — понимал, что эти не только не нападут, но и не пикнут.
Наконец добрался он до городской стены и, петляя и спотыкаясь на кореньях и пнях, пошел вдоль нее, похлопывая ладонью по чуточку влажной, старательно отполированной поверхности. Такой камень попадался и на Тихри, говорили, что берут его в неведомо где расположенных Медных Горах; раза два Харр видал вырезанные из него нагрудные знаки, один раз — чашу, по чтобы стены из него класть — о таком и мечтать было немыслимо. Но — вот она, стена, да еще и без единой трещинки, и узор прожилистый, витиеватый, точно нарисованный. Дивно.
Так, дивясь, и добрался он до ворот. Видно, никогда они не запирались — даже створки не были навешаны — а представляли собой две прямоугольные прорези в степе; первая, узкая и высокая, была увенчана золотой короной, сопряженной из тонких обручей со звездою на тоненьком шпиле, вторая была пошире, и над нею в таком же широком окне безмолвно застыл громадный колокол. Два золотых рога с широкими четырехугольными основаниями и загнутыми в разные стороны концами поразили его еще вчера, когда он разглядывал все это сверху.
Харр покрутил головой, не переставая изумляться обилию золота и бесценного камня, потом поддернул перевязь с мечом и шагнул в проем под сверкающей короной.
И тут же дорогу ему заступили двое. Он сразу понял, что эти — не чета прежним неумехам, а люди служивые и обученные, что видно по одинаковым прямоугольным щитам, зеленым кольчугам и плетеным круглым шапкам. Да и щиты‑то были сплетены… Тут у него аж челюсть отвисла: и кольчуги, и голенища сапог — все было сплетено из узких полос того же зелено–узорчатого камня. Только двигались стражники так легко, словно камень был невесом, точно лист древесный. Ворожбой, что ли, камень мягчили?..
Пока он прикрывал рот и старался согнать с лица глуповато–восторженную ухмылку — в том‑то ведь и радость странствий, чтобы поболее чудес повидать на коротком веку! — один из стражников бесцеремонно ткнул его в живот рукоятью короткого меча, как бы веля отступить; другой, не тратя лишних слов, большим пальцем указал на соседний вход. Харр только руками развел — не знал обычая, так что не обижаюсь, да и вы за обиду не сочтите. Сам же, отступая влево, откинул полу кафтана, где за поясом был припрятан джасперянский нож. Если придется биться с двумя противниками, то неплохо, чтобы обе руки были оборужены, спасибо, Флейж научил. А что драться придется, он не сомневался — пока он шаг влево делал, те оба, как пить дать, мечи свои куцеклювые изготовили…
А ничего подобного. Когда он ступил в подколокольные врата, оба воина стояли, обернувшись к нему спиною, и вполголоса перебрасывались шуточками еще с тремя товарищами, почти неотличимыми от них в своих плетеных доспехах. Те и совсем небрежно службу правили: сидели на земле, прислонясь к нагретой солнцем стене.
— Эй, ты, закоптелый, — дружелюбно бросил один из сидевших, и Харр понял, что обращаются к нему. — Где щит‑то потерял?
Он повернул голову — небрежно, но не заносчиво:
— Пропил! — и лучезарно улыбнулся.
Все пятеро с готовностью заржали — сразу видно, служба была тягомотная, радовались любому поводу.
— Ты поглядывай, — посоветовал тот, что стоял ближе, — а то тебя любой встречный с ног сшибет!
— А ты попробуй, — предложил Харр.
— Хо! — возликовал потенциальный противник, передавая свой щит товарищу.
Какой‑то миг Харр еще сомневался — а не включить ли, как его учили, волшебные кнопки на голенищах, отчего его роскошные серебристо–белые сапоги намертво припаялись бы к земле. Но, внимательно приглядевшись к стражнику, передумал: да, здешние жидковаты будут на удар, вот па мечах — дело спорное, там может сказаться и увертливость, и скорость ударов. А на кулаках — нет, слабаки. Он расставил ноги, слегка ослабил колени. Стражник на тонких, как у журавля, ногах приплясывал, разогревая себя для удара.
— Давай, давай, — подманивая его пальцем, проговорил Харр.
Стражник извернулся и с коротким, хрипловатым выдохом шмякнул своего противника чуть пониже левого плеча. Плохой был удар, и слабый, и не туда.
Харр с сомнением скосился на свой кафтан — ткань выдержала, но нитки вышивки кое–где полопались, и шелковинки стали дыбом, как шерсть у рассерженного кота.
— Хочешь еще? — спросил он, приглаживая шелковистые лохмы.
Страж ворот отступил на пару шагов, упрямо мотнул головой и бросился на противника с разбега. Ударил под дых — то есть это он думал, что под дых; но под просторным, с чужого плеча одеянием не было заметно, что ноги у тихрианина все‑таки длиннее, а туловище — чуть короче, чем у здешних; кулак врезался в пряжку от пояса, так что Харр досадливо скривился, а стражник взвыл от боли.
— Ну как, еще? — Менестрель решил идти до конца.
— Э–э, будет! — крикнул один из тех, что так и сидели, не отрывая задниц от утоптанной земли. — Теперь ты его.
Понятно. Развлекаться за чужой счет, так по полной программе.
Горе–вояка стал напротив Харра, тоже расставив ноги и чуть приседая.
— Щит‑то возьми, — посоветовал Харр. — Прикройся.
Он даже не целился — резким движением выбросил вперед громадную тяжелую ногу в литом сапоге, щит гулко кракнул, но ни треска, ни звона не последовало. Страж, отлетевший к стене, прямо на руки сидевших товарищей, очумело тряс головой. Харр почесал бровь, прикидывая, не придется ли драться уже по–настоящему. Но нет, на него глядели с уважением, но без злобы.
— Щиты у вас добрые, — проговорил он примирительно.
— А как же! Только ты без своего‑то нашему аманту на глаза не попадайся, — дружески посоветовали ему вслед.
Да уж, придется постараться.
Он шел по городу, отыскивая базар. Другому, может, без единой монетки против торговых рядов и делать было бы нечего, но Харр ухитрялся так заговаривать зубы торгашам, что давали ему даром. Однако он обходил дом за домом, а ничего похожего на рынок не встречалось. Да и сами дома — название одно! Стены — не стены, решеточки резные, столбики, прорези; все тянется ввысь, а есть ли крыша — не понять. А за этим золоченым дырчатым фасадом — сплошная зелень, словно строили это не для житья людей, а для сбережения густолиственных кустов. Наружу, впрочем, ни одной веточки не высовывалось — подстрижено было гладко, вровень со стеной. И только углядев неширокий лаз — ему самому бы пришлось чуть не вдвое сгибаться, — Харр понял, что истинное жилище — там, за лиственной завесой, недоступное постороннему взгляду.
Между тем становилось жарко. Город, расположенный в безветренной низине, был переполнен испарениями душистой листвы, питаемой, несомненно, обильными подземными источниками. Харр изнывал от жажды в плотном джасперянском одеянии, но на пути его не попадалось ни колодца, ни источника, а узкие извилистые проходы между домами, казалось, были залиты теплым, невидимым глазу киселем. Поэтому, когда ноги вынесли его на открытую площадь, менестрель обрадовался уже хотя бы тому, что удалось вздохнуть полной грудью.
Но то, что он увидел, заставило его тут же забыть о зное и жажде. И прежде всего был звук — глухой храп, который мог вырываться только из стиснутой пасти неведомого чудовища. А оно, похоже, обитало в круглой загородке — невысокой, но весьма прочной, так как была сооружена из вкопанных в землю бревен, соединенных все теми же зеленокаменными перилами. Четыре стражника томились возле загородки, нерешительно переступая с ноги на ногу, и еще сколько‑то полуголых рабов в травяных лапотках сидели тут же на корточках, кто с ведром, кто с лоханью. Все были, похоже, при деле, а вот зрителей праздных не наблюдалось — значит, здесь не происходило ничего из ряда вон выходящего. Но Харр, с неудержимой силой влекомый ко всему, еще не виданному, естественно, направился прямо к загородке, рассудив, что ежели перила так низки — всего по пояс — то, стало быть, зверь там или пленен и прикован цепью, либо ползуч, но не прыгуч.
Но посередине зеленой — естественно, узорчато–каменной — площадки виднелся только дырявый шатер, прикрывавший яму с водой. Из воды торчал кончик бурого пупырчатого хвоста. Хвост нервно дергался то вправо, то влево — так рассерженные горбатые коты хлещут себя по бокам перед тем, как прыгнуть. И только тут Харр заметил по ту сторону шатра еще одного человека. Прямо на голое тело была надета плетеная безрукавка, но не сплошная, а с дырьями; сапоги высоченные, аж до самого паха, короткими ремешками пристегивались к поясу, а на руки тоже было что‑то надето — вроде чулок. Трудно было сказать, воин это или слуга при зверинце, но уж если полез к зверю неведомому, но страшному, то значит, человек подневольный.
Из глубины шатра снова донесся храп — похоже, тот, в безрукавке, дразнил чудовище палкой. Хвост задергался с удвоенной силой, клок ткани с треском отлетел в сторону, и стала видна пара коротких чешуйчатых лап, топтавшихся в мелкой воде. Хвост вдруг изогнулся, напрягся и замер.
— Эй, осторожно! — крикнул Харр. — Сейчас кинется!..
Но кинулись, как ни странно, на него. Два стража, прыгнув, повисли на его плечах, пригибая книзу и оттаскивая от перил. Видно, тот, кто находился внутри загородки, был обречен, и помогать ему не следовало. Харр даже не успел разглядеть его лицо, но по ловким движениям мог предположить, что тот еще не стар, скор на удар и бесстрашен. Чтоб такой да зазря погиб — на это у странствующего рыцаря глаза не глядят!
Он развернулся, пытаясь стряхнуть с себя нападающих, по те были злобны и цепки; у того, что справа, уже со взвизгом вылетел из ножен куцый меч. Харр резко присел, запрокидываясь на спину, и в стремительном кувырке успел приложить тяжеленным сапогом одного, а затем его же собственным щитом притиснуть другого так, что у того хрустнуло плечо. С этими было покончено. Он подхватил выпавший из рук стражника меч и, размахнувшись, швырнул его рукояткой вперед — “Держи!” — одновременно перемахивая через перила, благо длинные ноги позволяли сделать это без малейшего затруднения. И вовремя: чудище, метавшееся по загону, мчалось прямо на него, набирая скорость. Харр отпрыгнул — зверюга не обратил на него ни малейшего внимания, по перед самой оградой вдруг развернулся, и массивный хвост с невероятной силой хлестнул по столбикам, подпиравшим перила. Раздался хруст, и Харр понял, что сейчас страшилище попытается протиснуться в образовавшийся пролом.
Он даже не успел по–настоящему испугаться; в сущности, он и разглядеть‑то это чудо–юдо не смог как следует — в глаза бросилась длинная бугристая спина, мощные, развернутые в стороны передние лапы и еще несколько пар маленьких ножек, стремительно семенящих под тяжелым хвостом; под узкой, приподнятой кверху мордой висел, как мешок, переполненный зоб. Мгновенно сориентировавшись, он понял, что морда зверя вклинилась между частыми бревнами, и развернуться, чтобы достать его зубами, страшилищу не удастся. И тогда он прыгнул на шишковатую спину и всей тяжестью своего тела придавил зверя к земле. Шкура, между прочим, оказалась плотной и упругой, как поверхность шляпки гриба. Да, но что же дальше‑то?..
Тот, кого он с таким проворством спасал, между тем не торопился. Четко впечатывая шаги в каменный настил, подошел и стал рядом. Харр повернул голову — на него глядело властное смуглое лицо в черной окаемке волос; мало того что они росли гладеньким треугольничком вверх от горбинки на середине носа — усы, точно таким же зеркальным мыском спускавшиеся к бородке и почти скрывавшие тонкий надменный рот, плавно переливались в опушку вокруг щек и, пряча уши, оставляли с каждой стороны лица лишь по овальному светлому пятну; поглядеть бы издали — точно два боба рядышком. Но не смешно. Диковато.
— Держишь? — гулким, как удар по щиту, голосом произнес подошедший. — Ну–ну, держи.
Он швырнул меч за перила (как показалось Харру, чуть ли не гадливо) и, перегнувшись, через них, поднял с земли что‑то причудливое, бело–золотое. Менестрель с удивлением понял, что это маленький рокотан, у которого золоченые рога торчали не вверх, а изящно закапчивались округлыми завитками. Диковинный музыкант приладил рокотан на плече и тронул струны.
Харр обомлел: никогда в жизни он не слышал ничего подобного. Рокотан издавал нежные, воркующие^звуки, которые сливались в жалобное пение — так плачут разлученные, так поминают умерших младенцев, так стонут проданные молодые рабыни… Харр почувствовал, как по спине зверя прошла волна дрожи, и чудище осело брюхом на землю, точно растекаясь в блаженной истоме. Харр и сам был готов прижаться щекой к бугристой, шкуре, но легкий удар сапогом в бок заставил его поднять голову: лицо музыканта было напряженным, безжалостным, что никак не вязалось с мурлыкающими сладкими звуками, выпархивающими из‑под его пальцев. Короткое, повелительное движение подбородком снизу вверх — это понятно: “Вставай!” Харр поднялся. “Оттаскивай за хвост”, — раздался едва различимый свистящий шепот. Харр безропотно выполнил приказ, и чудище, оберегая собственное брюхо, как‑то безотчетно засеменило крошечными подхвостными лапками; передние, издавая скрежещущий звук, бессильно тащились по камню, не оставляя, впрочем, на нем никаких царапин. Харр, немилосердно потея от натуги, дотащил зверя до самого шатра–навеса и глянул на музыканта — не хватит ли? Тот кивнул, опять же еле слышно прошипел: “Вали отсюда!”
Вторичного приглашения не потребовалось — Харр птицей перемахнул через перила. Дыра, пробитая хвостом чудища, уже была надежно загорожена щитами, и сейчас рабы в постукивающих каменных лапотках заводили зверю под морду широкую бадью, подвешенную на тонком шесте. Музыка зазвучала еще громче; рокотанщик, приблизившись к самой морде, исторгал из нехитрого инструмента звуки столь жалостливые и надрывные, что даже чудище не выдержало — задрало голову кверху, и из глаз его покатились крупные желтоватые слезы. Быстрым движением ноги хозяин зверя подпихнул бадью прямо ему под пульсирующий зоб; потом резко оборвал мелодию и, наклонившись туда, где могли быть ушные отверстия, дурным голосом заорал:
— Йо–йо–йо–и-ааа!!!
Зверь подпрыгнул на месте, оттолкнувшись от камня всеми своими лапами, изогнул хребет и, разинув пасть, с оглушительным рыком блеванул прямо в бадью.
Рабы мгновенно ее оттащили.
— Травы! — зычно крикнул истязатель многоногого любителя музыки, но рабы уже перекидывали поближе к драконьей морде аккуратно увязанные снопики сочной зелени. Человек бесстрашно повернулся к чудовищу задом и, подойдя к перилам, неторопливо выбрался из загона. Как нечто само собой разумеющееся, протянул Харру руку в странном чулке, из которого торчали только пальцы.
— Ну! — сказал он. — Стаскивай.
Харр заломил бровь — ведь так, глядишь, и до сапог дойдет.
— Прислуживать не приучен, — проговорил он спокойно.
Подбежали рабы, привычно освободили своего повелителя от куцей кольчуги и наручных чехлов. Да, теперь стало видно, что это — совсем не подневольный слуга в зверинце. Обнаженное до пояса тело перетягивал широкий ремень с золочеными бляхами, соразмерные мускулы поигрывали под холеной кожей. Если с этим биться, то уж не шутя. Хотя — это смотря по тому, какой у него меч.
— Так уж никому и не прислуживал? — нараспев проговорил полуголый.
— Токмо девам прекрасным.
— А вот это зря.
Глаза цвета темного пива, в которых порой означался металлический просверк, цепко оглядывали по–Харраду, словно пытались что‑то отыскать. Наконец остановились на укрытом в ножнах мече. Эфес с затейливой насечкой и громадным самоцветом вместо шишечки говорил о том, что оружие не простое. Значит, не прост и хозяин.
— Ты кто? — вопрос был прямолинеен донельзя.
— Странствующий рыцарь. Харр по–Харрада с дороги Аннихитры Полуглавого, — ответ был исполнен достоинства — следовало держать марку. — И на пирах пою.
— Рыцарь… — задумчиво повторил вопрошавший. — Никогда не слыхал такого имени.
Он щелкнул пальцами, и тотчас ему был подан небольшой кожаный мешочек с перевязкой. Распустив шнурок, он вытряхнул на ладонь несколько зеленокаменных плюшек с тисненым звездчатым знаком.
— Приходи завтра, — проговорил он, подавая монеты по–Харраде. — Я тебе сам щит выберу.
— А я, господин, к тебе пока не нанимался, — еще спокойнее, чем прежде, отвечал странствующий рыцарь, пряча, однако, в карман кафтана то, что здесь, как он уже догадался, заменяло тихрианский жемчуг
— Все равно приходи, — небрежно кинул через плечо хозяин чудовища, нисколько не сомневаясь, что этих слов будет достаточно: придет.
И неспешно, даже чуточку вразвалку направился к высоченному — человек пять друг на друга станут, и то до крыши не дотянутся — дому, обставленному подпорными столбами. Столбы были испещрены причудливым тиснением — узоры да заклинания, так ведь только клинки дорогого оружия чеканят. Наверху, вдоль края крыши, виднелись зеленые идолы из того же узорчатого камня… Опершись на столб, он обернулся.
— Только ты тут петь не вздумай! — крикнул он Харру и исчез в плотной зелени, заполнявшей дом.
Менестрель только пожал плечами: ишь ты, не вздумай! Оттого он и бегал от одной дороги до другой, чтобы им вот так не командовали.
Обойдя кругом дом с идолами, он увидал другой, почти такой же, только у того вдоль крыши стояли кадушки с невиданными цветами. А возле стены, кажется, было то, что он так долго и безуспешно искал — молчаливый рядок людей, присевших прямо на землю, с различной утварью и снедью, демонстративно разложенной на коленях. Харр двинулся к ним, потирая руки и издали уже приглядываясь к жирной куцекрылой птице, сонно покоящейся в чьем‑то подоле. Подойдя, решил не торговаться, а потому сразу ухватил пришедшуюся по сердцу дичинку за связанные лапы:
— За сколько отдашь?
Владелица птицы ойкнула, обморочно закатила глаза и, упав на бок, поползла в сторону. Те, что были поблизости, тоже начали расползаться, укрывая руками и подолами свой товар.
— Да заплачу я!.. — начал было Харр, нашаривая в кармане побрякивающие кругляшки, и тут из‑за колонн вылетела стража — один, два… Четверо. Бросились молча, как хорошо обученные псы.
— Цыц, вы! — крикнул Харр, подымая, как дубину, меч в жестких ножнах. — Не поняли, что ли — покупаю я? Не понахалке…
Нет, не поняли, пока одного не приложил ножнами по голове, а другого не отбросил строфионьим ударом обратно меж витых столбов, аж зелень захрустела. Двое других заверещали, по всей видимости, призывая подмогу. Харр вздохнул — ну что за город, и драться‑то по–настоящему не умеют, а нарываются на кулак на каждом шагу. Но из‑за угла высыпало уже около десятка, и непонятно, чем бы закончилось дело, если бы не раздался звонкий девичий крик:
— Стойте! Именем Стенного, Лесового и Ручьевого, стойте!
Все замерли, как стояли. Харр тихонечко повернул голову — надо же, Мади! Никогда бы не подумал, что у нее может прорезаться такой повелительный, прямо‑таки княжеский голос!
— Это чужеземец, — проговорила она, подходя ближе и придерживая за руку белокурого голыша в плетеных лазурного цвета лапотках и таком же ошейничке. — Он не знал, что это — данники аманта. Но он на службе… ты ведь получил место стража лихолетья, господин?
— Естественно. И не токмо место, но и жалованье. — Для пущей убедительности он побрякал каменными монетками.
— Любой, кто скрестит с ним оружие, оскорбит стенового аманта!
Воинов как ветром сдуло. Харр наклонился к девушке сейчас она ему показалась еще более хрупкой и маленькой, чем тогда, в лесу, и только тут заметил, что она дрожит.
— Да ты что, испугалась?
Она даже не кивнула — захлопала ресницами.
— За меня? Вот дурочка. Да я бы их…
Но тут она подняла на него лицо, и он поперхнулся.
В лесу он ее и не разглядел, да и Махида его сразу приворожила. Но тут первое, что пришло ему в голову, — это то, сколько же раз в своих странствиях он дивился чему‑то невиданно безобразному, до тошноты омерзительному. А вот красе невиданной — раз–два, и обчелся. Сейчас впору было загибать еще один палец.
Его поразила даже не та торжественная, благоговейная плавность, с которой некий творец начертал на песке судьбы контуры этого лица; его привела в изумление непреходящая светоносность ее спокойного полудетского лика, и попадись сейчас Харру тот лихолетец, что порешил вчера ее подругу — подвесил бы за причинное место за одно только то, что затуманил ужасом эти черты.
А вторая его мысль была та, что достанься она ему самому по жребию или на выкуп — посадил бы в светлый угол и любовался от одного дыма до другого…
А вот третья мысль была: все‑таки на широкую лавку да под щекотную гукову шкурку заваливался бы он не с ней, а с Махидой.
На погляд была девка рождена — не для сладких утех.
— Ладно ты их разогнала, — не зная, что дальше сказать, буркнул он. — Ишь, все косточки на кулаках ободрал — с утра прикладываюсь.
Она тихонько засмеялась, как зажурчала:
— Меня слушают, потому что Иоффа чтят. Мастер он, один на все Многоступенье. А сейчас ступай домой, господин, Махида тебе руки травой–утишьем обвяжет, а я ввечеру зайду, снеди принесу — с Иоффом за большой рокотан рассчитались, в кладовушке повернуться негде.
Говорила она степенно, как взрослая хозяйка большого дома, а сама‑то — от горшка два вершка, едва ему по грудь. Балахончик белый, праздничный, перепоясан ленточкой алой, как и на сандалиях. В таком наряде‑то не больно в кладовушку сунешься. Не иначе полон дом челяди. А дед‑то, небось, скареда, даже на бусы дешевенькие не расщедрился. На внучке — и на том ожерелок плетеный. Видно, не умеет девонька просить, не чета Махиде…
Он нащупал в кармане ракушечную нитку, покрутил в пальцах. Потом решил — негоже принародно‑то.
— Я пойду, господин, поклонюсь лесовому аманту, — она еще раз озарилась улыбкой, скользнула мимо него и канула в упругую лиственную завесу, несомненно служившую дверью в этот диковинный золоченый дом.
Ну домой, так домой. Он двинулся обратно, ведомый шестым чувством прирожденного странника — бессознательно повторять уже пройденную дорогу, притом все равно в какой конец. Выбрался за ворота — стражи погоготали, приветствуя, но лениво; Харр бросил им монету, на выпивку — удивились. Но обратно, в лабиринт застенного стойбища, что‑то не тянуло… А куда? Дорога сворачивала направо, чтобы долгими извивами лепиться вдоль скального обрыва, на верхнем уступе которого кучерявился вчерашний лес. Туда брести по полуденной жаре его как‑то не потянуло. Он перевел взгляд левее — ясная речушка бежала вдоль крутого склона, облизывая его ледяными язычками. В одном месте она расступалась крошечным, но глубоким озерцом (вчера он измерил‑таки эту глубину). Над этим местом болталась висячая лестница с редкими гибкими перекладинами. Здесь они с Махидой спустились вчера — как она и посулила ему, “по воздуху”. Сперва он даже не поверил, выдержит ли двоих ненадежная снасть; ничего, и не заскрипела. Махида соскользнула проворно, на конце раскачалась и прыгнула на песчаный бережок — сразу видно, не в первый раз. И не в десятый. А он лез, зажмурившись, и когда сапог не нащупал следующей перекладины, руки разжал и, естественно, плюхнулся в воду. Оно, конечно, безопасно, не разобьешься, но в другой раз он твердо решил предпочесть окольный путь по петляющей дороге.
Ну а сейчас карабкаться наверх на такую крутизну и думать было нечего — тяжел, неуклюж. Да что в лесу взять? Ягод разве.
А вот речушки, даже малые, кормили его не раз.
Он двинулся влево, уходя от шумного и пованивавшего околья, и очень скоро очутился в кустарниковых зарослях, куда не проникал ни один ветерок, и тем не менее крупные листья непрерывно шелестели, тревожимые стаями мелких птиц и неугомонных разноцветных стрекоз, молчаливых в городе, но тут пронизывающих всю долину ручья прерывистыми нитями разноголосого стрекота. В одном месте из кустов выныривала тропинка и, юркнув к воде, упиралась в плоский камень. Харр забрался на него, пригляделся — вода была прозрачна, но на чистом дне не виднелось ничего съедобного, ни рыбки, ни ракушки. Пришлось, продолжить путь, и наконец‑то внезапно открывшаяся тенистая заводь, полная коряг и тростника, посулила ему добычу. Он влез по колено в воду, изготовил меч острием вниз и стал ждать, когда подводные обитатели уймут тревогу, рожденную его шагами.
Над водой растекался зной, и вездесущие твари, приносящие радость — как там их, ширли–мырли, что ли? — сновали над водой, временами щекотно присаживаясь ему то на плечо, а то и на нос. А, чтоб вас…
Он взмахнул правой, свободной рукой и ловко сшиб приставучую букаху, так что она шлепнулась в воду. И тут же из‑под коряги высунулось тупая рыбья башка. Ага, цель имеется. Он цапнул за крылышки еще одну стрекозу, на свою беду присевшую на рукав, и, слегка придавив, отправил туда же. Усатая рыбина, сторожко подрагивая плавничками, высунулась из своего укрытия почти наполовину. И тогда, решив дальше не испытывать рыбьего терпения, Харр ударил мечом, словно острогой. Острое лезвие прошило хрустящую плоть и ушло в песчаное дно, не давая бьющейся добыче сорваться; он ударил по голове сапогом и потащил разом притихшую рыбину из воды, радуясь ее тяжести и желая одного — чтобы оказалась съедобной. Срезал лозу, очистил ее от листьев и продел под жабры. Теперь можно было возвращаться, и он двинулся назад, безотчетно радуясь не столько счастливому улову, сколько тому, что все вернулось в привычную колею. Ему и жилось, и дышалось, и ловилось точно так же, как на любой из дорог его родимой Тихри, делла–уэлла Тихри; и у него снова был дом, где он мог прикрыть глаза и расплести косички бровей, не опасаясь, что в темноте ему подсунут под бок острый нож или злокусачую хамею; и девка была, с лица диковатая, но зато в плечах широкая, как строфиоивя степь, и животом плескучая, и длинными, охватистыми ногами желанная…
А еще у него была дорога, по которой он волен был уйти от всего этого — хоть сегодня, хоть через четыре преджизни. Но пока не тянуло.
Он развернулся и пошел назад, по собственным следам, немного дивясь, что громадная рыбина вроде бы непомерно легка. Хвост волочился по земле и временами шлепал его по сапогам, которые, слава солнышку нездешнему, под которым их тачали, не промокали ни при каких обстоятельствах — для путника просто клад. И за этими шлепками да хрустом кустов не сразу услыхал, как кто‑то временами тихонько побрякивает — так звенят на караванных плясуньях наушные кольца. Брякнет и долго–долго подпевает блеющим голоском. Харр затаился, вытягивая шею и примериваясь к просвету меж двух зеленых ветвей, хотя по–настоящему затаиться было просто невозможно: за шиворот так и лезли проклятущие пирли.
Между тем источник странных звуков оказался совсем недалеко: на плоском камне, с которого совсем недавно Харр разглядывал мелкопесчаное дно, сидел на корточках жирнозадый юнец с отечным лицом; пристроив на колене однострунный рокотан, он время от времени бил по струне серебряной палочкой и принимался нудно бормотать, изредка повышая голос. Делал это он с явным отвращением. Затем начал кидать в воду какой‑то мусор — клочки шерсти, цветы мятые, перья. Вода быстренько принимала всю эту скверность и утаскивала под берег, подальше от глаз людских. Набормотавшись и опустошив мешок со всяких сором, ручьевый гость поцеловал свою руку, а затем сунул ее в воду, как бы дарствуя речным струям слюнявый свой поцелуй. Покряхтывая, поднялся во весь рост, задрал хламиду и в довершение всех трудов облагодетельствовал чистый источник ленивой желтоватой капелью.
Вот этого Харр уж никак потерпеть не смог.
— Ах ты, паршивец! — завопил он, подымаясь из кустов и имея твердое намерение попробовать прибрежную лозу на так кстати обнажившейся заднице.
Но не пришлось. Точно дикие гуки–куки, повыпрыгивали невесть откуда лихие отроки, в воинский возраст, однако, еще не вышедшие. Повисли на плечах, злобно тыча кулачками куда ни попадя. С такими биться было совсем невместно, поэтому пришлось положить рыбину на уже опустевший камешек и покидать их одного за другим в холодную речушку, благо любому из них было там не более чем до пупа. Но, поскольку ни учить их вежливому обхождению, ни просто ждать, пока они выберутся на берег, желания у него не было, то подхватил он свой улов и нырнул снова в густую прибрежную зелень, мечтая только о том, чтобы добраться до махидиного двора, затвориться там покрепче и чтобы хоть сегодня драк более ни‑ка–ких. Вот так.
Но на круглом дворике, к которому он так целеустремленно продирался сквозь царапучие кусты, его ожидал сюрприз в виде испуганных махидиных глаз и еще доброго молодца, красноречиво подтягивающего штаны. Харр вздохнул, перехватил рыбину под жабры и со всего размаха попотчевал сластолюбивого гостя по уху хлестким чешуйчатым хвостом, молодец, даже не ойкнув, выкатился вон; Махида кинулась за ним, опасаясь выволочки. Харр перехватил ее поперек живота:
— Не боись, тебя не буду. Намахался за сегодня, надоело. Но покуда я тут, чтоб более пи единого жеребчика на твоей травке не паслось. Зарубила у себя на носу?
Она закивала так поспешно, что Харр понял: обманет. Но повторять дважды не любил, да и правило держал: девок добром привораживать, не кулаками. Хотя некоторые того стоили.
Он нашарил ракушечную нитку, подал Махиде:
— А это тебе за первую ночь, ладушка. А вот и на прокорм.
Она проворно цапнула и бусы, и монетки, залебезила:
— Да разве ж я знала, господин мой, что будешь ты столь удачлив… Я же тебе на кусок лакомый старалась…
— Не ври, — оборвал он. — И не будем больше об этом. Дай‑ка я разуюсь, больно жарко.
Она уже хлопотала, разложив рыбу на широком глянцевитом листе.
— Да, вот еще: отруби кусок от хвоста, да спеси бабке, что бусы вяжет. Я ей посулил.
— Жирно будет! — Махида уже вернулась к хозяйскому топу. — С нее и головы хватит, все равно она одну жижу пьет, тем и живет.
— Тебе виднее, только не позабудь!
Он, шлепая по утоптанному полу, забрался в хижину, повалился на низкое многогрешное ложе и блаженно задрал босые ноги. Со двора потянуло ухой с духмяными травами.
Харр медленно проваливался в зыбкую дремотную трясину — ночью‑то не больно много удалось от сна урвать. Вот сейчас придет Мади, и четыре проворные женские руки накроют хоть на дворе, хоть тут же, возле постели… А ежели здесь еще и брагу умеют варить, то Махида слетает, добудет…
Пушистая вечерняя пирлипель уселась ему на босую ногу, защекотала. Но он этого уже не почувствовал.
III. Судьба любой земли
Из сна он выскочил толчком, как из ледяной воды. И зря: это был лишь взволнованный голосок Мади:
— Поймали! Своим дружкам нахвастал и в Двоеручье подался, так его на тропе и догнали. Завтра суд.
Харр блаженно потянулся, потом пружинисто вскочил и, как был, босой, в одних штанах, выпрыгнул на дворик. Мади почему‑то ойкнула и тут же прикрыла рот рукой:
— Разбудила я тебя, господин мой?
— И оч–чень кстати, — он повел носом, удостоверяясь в том, что уха поспела. — Только что вы меня все “господин, господин”… Не смерды же, в самом деле. Зовусь я Харр по–Харрада. А ну‑ка, хором!
— Гхаррпогхарра… — неуверенно повторила одна Махида.
Харр поморщился — выговор у нее был с придыханием, как у самого серого простонародья.
— Ладно, зовите просто Гарпогар, я откликнусь, — он повел плечами, все еще не отойдя от дурманного, как всегда перед ночью, сна.
Мади, глядевшая на него широко раскрытыми золотыми глазами, вдруг вспыхнула и потупилась.
— А ты что? Напугал я тебя, страшен–череп, да?
— Не страшен, господин мой Гарпогар, а что черен, то ведь все вы там, в безводных степях, таковы, только сюда к нам редко кто из ваших добирается.
— Так что ж глаза такие круглые делаешь?
— Все не могу разгадать, что за тайна в тебе… Что‑то вертится на уме, а припомнить не могу.
Харр мысленно вернулся к загону с чудовищем — тот, в плетеной безрукавке, тоже глядел на него, точно пытаясь что‑то припомнить.
— Ну, когда надумаешь — скажешь, — он помрачнел, потому что на ум пришло предположение: эта тоже к его бусам дареным приглядывается. И зря. Сейчас все, что было с ним на далекой земле–Джаспере, казалось улетевшим сном, от которого остались, правда, сапоги с камзолом, меч да вот стекляшки эти. Одежу он скидывал, меч возле себя клал, а вот с бусами не расставался, были они всегда теплыми, как добрая память.
— Я тут утречком одного спасал от зверюги хвостатого, страшенного, — проговорил он, принимая от Махиды полную чашу ухи, — так тот тоже на меня все пялился. А потом на службу к себе приманивал. Да я… Эй, Махида, да что это ты стол только на двоих накрыла?
Махида уселась напротив, аккуратно держа на коленях чашу на чисто выскобленном подчашнике, а Мади все вынимала из плетеной кошелки глиняные кувшинчики, продолговатые караваи, связки сушеных плодов.
— А чего ее кормить? У нее каждый день стол накрыт, и без всяких трудов!
В голосе Махиды прорвалась такая полновесная зависть, что Харр внутренне поежился — ох и обидела она, поди, младшую подруженьку!
Но Мади и бровью не повела. Харр выудил из своей чаши кусок порозовее, на подчашнике подал девушке:
— На‑ка, присядь да повечеряй с нами, а то мне кусок в горло не лезет.
— Я не затем пришла, господин мой Гарпогар, — она остановила его таким сдержанным и в то же время исполненным достоинства жестом, что ему стало ясно: такую не обидишь. — Мне послушать тебя дорого. Скажи, уж не аманта ли стенового ты утром спасать решился?
— А я и сам не знаю. Волосья у него черные на лице вот такими ободьями. А ты почему решила, что это амант?
— Ну, во–первых, у тебя на сапог зеленище капнуло, а его лишь на одном придворье добывают; во–вторых, за тобою пирлипель летела светло–серая, а они там обитают, где глина серая сложена, — значит, у того же стенового. И потом, Махида тебе ни одной монетки не дала бы — так какими деньгами ты расплачиваться собирался? Выходит, все тот же стеновой тебя наделил.
— Она у нас больно умная, — вставила Махида, на сей раз уже с малой толикой зависти.
Да уж. Он хотел было заметить, что чересчур большой ум девку не красит, но воздержался, а вместо этого почему‑то принялся хвастливо рассказывать, как сел на бугорчатую спину страшилища, а потом еще и тянул его за хвост. Подружки ахали и хлопали ресницами.
— И как это тебе зверь–блёв ноги не перекусил? Такие сапоги даром пропали бы! — сокрушалась Махида.
— Я б ему перекусил! А зачем его, гада такого, вообще кормить–держать?
— Как зачем? А откуда тогда зеленище брать? Амантовы телесы что угодно помажут — хоть мису глиняную, хоть кирпич настенный, хоть лапоток лыковый — и как зеленище засохнет, так уж ни разбить, ни проткнуть, ни разорвать. Только руки сразу в трех водах отмочить надобно, а то зеленище в глубь живой плоти прорастет, потом с мясом вырезать придется. Вот завтра убивца к окаменью присудят, так всего с ног до головы и обмажут.
Харр вспомнил скрюченные фигуры на крыше амантова дома и, не скрываясь, содрогнулся:
— Одного не пойму: как же тогда такого живодера столь ласковым словом называют — амант?
— Так он и есть ласковый, когда стену нашу неприступную холит–гладит, трещинки высматривает, песни ей поет воинственные, чтоб стояла прямо и гордо, чтоб ни перед каким врагом не расступилась, не рассыпалась. Каждый день на рассвете он ее с рокотаном обходит, во сне одну ее видит, женой любимой называет…
— Ну вот видишь, — обернулся он к Махиде, — я ж тебе говорил — я тебе амант и есть.
На сей раз она не испугалась, а просто возмутилась:
— Да как же можно не понять, господин мой? Ты меня просто трахаешь за бусы ракушечные, за монетки зелененые. И вся недолга.
Так с ним еще никто не разговаривал. Он покосился на Мади — та деликатно обсасывала рыбью косточку.
— Ну, со стеною ясно, — сказал он, протягивая Махиде чашу за второй порцией, — а какое вы‑то имеете к нему отношение?
— А никакого, — удивилась Махида. — Разве я не говорила тебе, что мы состоим в подных у лесового амаита?
— Ага, припомнил, значит, вы вместе с ним лесу молитесь?
Девушки изумленно переглянулись.
— Лес — амантов вседержитель, — наставительно, как, наверное, поучала младшего братишку, проговорила Мади. — У нас каждый имеет своего бога, по вольному выбору.
От непомерного удивления он закрыл рот, не успев вынуть из него чашечку–хлебалку. Зубы лязгнули по костяной ручке.
— Во сдурел народ! А не жирно ли это будет — каждому по богу?
Подружки одинаково поджали губы.
— Да ладно обижаться‑то! Я спрашиваю, потому как па нашей земле все по–иному.
Но рассказывать о своей земле не хотелось — наговорился, напелся он за чужими столами, а сейчас вдруг ощутил блаженное довольство именно оттого, что сидел он господином, а два девичьих голоска журчали, услаждая его слух.
Вы давайте рассказывайте!
— У меня бог коровой, — сказала Махида, — я как по лесу иду — за корой приглядываю. Где трещина, дырочка — глину возьму, замажу. Зато всегда знаю, где коры гладкой, длинноленточной взять, хоть на лапотки, хоть на кольчугу, хоть двор оплести. А у Мади вон — пуховой, что птенцов новорожденных бережет. Ничего она с него не имеет, хотя каждый раз, в лес идючи, крошки со стола берет, чтоб возле гнезд рассыпать. Зато птиц в лесу — видимо–невидимо, потому как бог ее хорошо кормлен и оттого заботлив.
Харр хотел сказать, что птиц в лесу вдосталь, потому как пир лей этих приставучих — хоть сетью греби. Жирные. На таких пернатой твари откармливаться — лучше не надо.
Однако вспомнил про поджатые губки — промолчал.
— А ты сам‑то, господин мой Гарпогар, какому богу молишься? — робко спросила‑таки Мади.
— А никакому.
— Вот бедненький! — искренне вздохнула Махида.
Они, дуры–девки, еще жалеть его вздумали!
— Говорю ж я вам, в нашей земле все по–умному. Молятся те, кому положено, — солнцезаконники называются. Просят солнце не уходить за край земли… Да только зря глотки надрывают. А мы, люд простой, только радуемся ему, красному, добрым словом поминаем.
Махида слушала, только головой покачивала, точно он байку плел; Мади же впитывала его россказни жадно и недоверчиво, даже губы шевелились, как будто каждое его слово она пробовала на вкус.
— Я не обижу тебя недоверием, господин мой Гарпогар, — она подняла смуглый палец, на который тут же уселась рыжая пирлипель, — если спрошу: как же можно почитать за бога далекое солнце, если его нельзя ни погладить, ни приголубить, ни прислониться к нему… Как оно узнает, что ваши аманты его любят?
— А на какую такую радость его гладить, девка оно, что ли? Но кто видал землю ночную, бессолнечную, знает: нет жизни без него, светлого. Черной немочью, прозрачной, бестелесной покрывает небо землю, стеклом белым скованную. Ни травинки, ни деревца не зеленеет, ни одна тварь земная дыхом не дышит, только локки ледяные да джаяхуудлы волосатые, нелюдь смурая, от мороза лютого окоротясь, по сугробам ползают. Примерзают к земле тучи стоячие, пока их ураган–ледяная сечь от нее не оторвет да на дыбки не поставит стеной нерушимою. И нет силы, чтоб растопить ее, кроме лучей жарких солнышка весеннего…
— И долга ли такая ночь? — ежась от страха, спросила Мади.
Харр встряхнулся:
— Ах ты, строфион тебя заклюй, и не заметил, как увлекся, наболтал тут с три короба по привычке.
— Вот ежели б сейчас, милая, был по–нашему вечер, то утро наступило бы, когда у тебя за подол четверо внуков цеплялось бы.
Она быстро опустила голову — не поверила, значит. А он‑то ее за разумницу держал!
— Да ежели бы не солнышко ваше утлое, зеленушное, не шуметь бы вашему лесу; кабы не лучи палящие, стыть бы вашему ручью льдом неколотым; в холоду–ночи и стена ваша рассыпалась бы, потому как блевотина непотребная без солнца не высохла бы… Да что там говорить! Над всеми богами бог — светило ясное, так что все ваши остальные идолы — придумка никчемная, похерил бы я их на вашем месте.
Мади обвела широко раскрытыми глазами потемневший двор, почему‑то едва слышно прошептала:
— Крамольные речи держишь ты, господин мой Гарпогар, а пирлипели почему‑то не гневаются, светом не наливаются…
— Должно, дождь собирается, — предположила Махида, запрокидывая голову, чтобы оглядеть небо. — Вот они и жмутся ко мне под крышу, привыкли, что ее и градом не пробивает.
Она демонстративно зевнула — как показалось Харру, намекая подружке на то, что ей пора бы и честь знать.
Упоминание о дожде навело менестреля, против воли что‑то чересчур разговорившегося, на более практические мысли:
— Коли дождь–косохлест намечается, не худо бы подумать, чем согреться. Не разживешься ли; Махидушка, кувшинчиком чего покрепче, чем твоя ушица? Да к бабке загляни, голову рыбью снеси! А меня пока твоя подруженька развлечет…
Махида презрительно выпятила нижнюю губу, отчего не стала привлекательнее, а Мади спокойно заметила:
— Развлечь тебя я, господин мой, не сумею. На то у тебя Махида. Но если позволишь, спрошу тебя еще кое о чем.
— Красивая ты девка, ну прямо как писаная. А вот что настырная, так учти, мужики тебя за то любить не будут.
— Мне этого не надобно, господин мой.
И опять в ее голосе было столько неподдельной кротости, что Харр, кобель неисправимый, искренне ее пожалел — с таким нравом и в девках остаться недолго, скорбной нетелью весь свой век прокуковать.
— Да ладно уж, спрашивай, пока Махида нам кувшинчик промышлять будет.
— Ну–ну, чешите языки, — высокомерно обронила та, исчезая за дверной циновкой.
Харр взял себе на зарубку, что она слишком часто теряет почтение к нему, благородному рыцарю по–Харраде, и начинает обращаться с ним, как со своими завсегдатаями.
Мади приманила на руку слетевшую было рыжую пирль, и Харр, никогда не любивший насекомых тварей, весьма досаждавших ему на степных дорогах, невольно залюбовался переливами солнечно–рыжих крылышек, не перестававших меленько трепетать даже тогда, когда эта букаха опускалась на твердую поверхность. Ему никак не удавалось сосчитать, сколько же у нее крыльев: два или четыре. Просто дрожал маленький незлобивый огонек, и глядеть на него было и забавно, и чуточку тревожно.
— Скажи, господин мой, много странствовавший, всегда ли на твоей земле был только один бог? — спросила Мади тихо, но так серьезно, словно это не было праздным любопытством.
Харр задумчиво почесал волосатую грудь, так что тихохонько брякнули стеклянные бусы:
— Вообще‑то про это надо бы сибиллу какого‑нибудь попытать, они, дармоеды, долгонько живут… Но вроде поклонялись на разных дорогах где птицам, где зверью, где хлебу. Вон анделисовы пустыни, что для вещих птиц понастроены, с давних времен возле каждого города стоят. На Оцмаровой дороге ежели съедят какую‑нибудь дичинку, тут же колобок глиняный катают и втыкают в него косточки — жертва богу охоты и добычи. Светильники в прощальных воротах зажигают, стараются, чтоб ни один огонек не дрогнул — тогда ветряной бог до следующего стойбища ни смерча, ни урагана не нашлет. А вот на Лилилиеровой дороге еще недавно, говорят, на деревьях струны натягивали, чтобы листья, за них задевая, услаждали небо звуками причудливыми, за то и прозвали Лиля Князем Нежных Небес. Но только все равно выше солнца нет ничего па свете, оно — и бог, и причина, и сила всего сущего.
— Крепко ты веришь, господин мой…
— Та вера крепка, которой разум сопутствует, но это, обратно же, не женского ума дело.
Мади помолчала, потом проговорила — тихо, но убежденно:
— Я так не думаю, господин мой Гарпогар.
Харр глянул на нее с изумлением и вдруг почувствовал, что кого‑то она ему напоминает. Но слишком много женских лиц теснилось в его многогрешной памяти, чтобы вот так, с лета, припомнить — кого.
— Сколько дорог переходил, что вдоль, что поперек, — нигде не видывал, чтобы бабы с богами якшались. Дело женское — мужика привечать–ублажать да себя холить, обратно же ему на погляд. Вон Махиду хоть возьми: с лица, я б сказал… ну да не о том, а то еще наябедничаешь ей по бабьему вашему обычаю. Но ты сочти, на каждой руке у нее по пятку запястий, да на ногах по два, да вокруг ушей обвязки бисерные, на каждой косице шарик смоляной благовонный. Теперь на себя глянь: сирота непривеченная. Или дед твой скуп?
— Иофф не скуп, бережлив он и меня ни к чему не приневоливает. Только не любит, когда я к Махиде захаживаю.
— Ну, ясное дело — ты у нее женскому обряду научиться можешь. И поторапливайся, девонька, потому как хоть и глядеть на тебя любо–дорого, а ведь всякий мужик из вас двоих Махиду выберет. Помрет твой дед, и останешься ты одна, как перст.
Про нетель он уж промолчал, но она и без того вдруг понурилась и сжалась в комочек. Совсем как эта… как ее… младшенькая дочка островного королька–ведуна. Тоже бессчастная.
Острая жалость резанула его по сердцу. Он пригнул голову и стащил с себя ожерелье хрустальное, которое вдруг оказалось столь тесным, что едва–едва голова прошла — не хотело расставаться с хозяином, что ли?
— На‑ка, горемычная, — он протянул ей позванивающую нитку, сверкнувшую холодным изумрудным блеском в первом луче злой звезды, только что взошедшей над вечерним городом. — Носи, не кручинься.
Она глядела на него, широко раскрыв ясные свои глаза, как будто не понимала, о чем он говорит. Он покачал головой — ох и бестолковая! — и попытался сам надеть ей бусы на шею. Она замахала маленькими ручками и закурлыкала, как маленький журавлик–подлетыш — “урли–юрли, аорли–маорли…” На другом языке заговорила, что ли?
— Да не кобенься ты! — с досадой проговорил он, уже сожалея о своем благом порыве и опасаясь, что сейчас ворвется разъяренная Махида и перехватит подарок — с нее станется.
Ожерелье упало на смуглые плечики, засветилось по–княжески — все цвета радуги; рыженькая пирль, шарахнувшаяся было прочь от его рук, мгновенно присоседилась на крупной бусине и так яростно заработала крылышками, что по всей хижине шорох пошел. Широко раскрытые глаза Мади стали совсем круглыми, кровь бросилась ей в лицо, отчего оно стало сразу пунцовым; она отчаянно затрясла головой, закусив губы, точно повторяла про себя беззвучное “нет, нет, нет!”. А потом вскочила на ноги и резким движением сбросила с себя пирлипель, вошь свою летучую ненаглядную, отчего та мгновенно налилась жгучим светом; все остальные пирли, до того мирно приютившиеся по стенам да углам, из соединства с обиженным родичем тоже разом снялись со своих мест и превратились в маленькие мерцающие облачка, внутри каждого из которых холодно сияло живое ядрышко. Но Мади, не обращая внимания на это светлячковое сонмище, с исказившимся, как от боли, лицом рвала с себя ожерелье, но оно, вместо того чтобы рассыпаться по бусинам, вдруг разомкнулось, скользнуло вниз — не тяжко, как подобало бы звонкому стеклу, а покачиваясь в воздухе, как падает лист осенний отживший; коснувшись земли, оно — колокольцем вперед, точно змеиной головкой — по–сороконожьи побежало по утоптанному полу и, ткнувшись Харру в ноги, замерло, свернувшись кольцом. Пока Харр наклонялся к нему, Мади вылетела вон, сопровождаемая полчищем летучих огней.
— Ну дела, — пробормотал он, пробуя на разрыв замкнувшееся ожерелье — нет, держалось прочно, руками было не разъять. Покрутил головой, надел. За годы странствий он научился принимать чудеса как должное и не ломать себе голову над тем, что просто существует, и вся недолга.
Влетела Махида — с большим кувшином и разной снедью в подоле:
— Ты что это с моей Мадинькой сделал, охальник?
— Да ничего. Судьбу я ей предсказал незавидную, так она чуть свою пирлю–мырлю рыжую не прибила.
— Мади?! Быть не может.
— С вами, девками скаженными, все может статься. Она ревниво оглядела постель — не было ли блуда? Успокоилась.
— А то я гляжу — мчится опрометью, меня не примечая, а за ней пирлипели встревоженные заревым облаком… Погоди лапать‑то, надо снедь в дом занести да очаг прикрыть, а то все небо тучами обложено, особливо с заката.
Он подождал, пока она соорудит над огнем двускатный шалашик, потом поймал за косы, намотал их на руку и притянул к себе:
— Ты, девка, вот что: любиться любись, а почтения не теряй. А то я тебе напомню, что над тобою нынче не шваль пригородная да лихолетная, а рыцарь именитый. И при любой погоде, учти.
— Ой, да господин мой щедрый, это ж я тебя для раззадору подкусываю…
Проснулись уже по свету. Мелкий нечастый дождик сыпался на толщу листвы над головой без дробного стука, а словно оглаживая зеленый купол мягким речным песочком. Харр прислушался; здесь, внутри, ничего не капало.
— Не протечет? — на всякий случай спросил он потягивающуюся Махиду.
— Не–а, — беззаботно откликнулась она. — На загородные дома какие ни попадя деревья не сажают, а только липки. У них, как дождь наклюнется, листья сразу набухают и слипаются — хоть из ведра лей, все нипочем. Лучше навеса зелененого.
— Мелкий… на весь день зарядил, — заметил он.
— Дак и не на один!
— А чего ты радуешься? На двор к очагу тебе вылезать.
— То и радуюсь, что в такую морось ты от меня никуда не намылишься.
Харр прикрыл глаза и прислушался к внутреннему своему голосу: зуд странствий, гнавший его с одной дороги на другую, спал непробудно.
— Я вроде и не собирался.
Она плеснулась, как рыбина на перекате речном, неловко влепилась пухлыми жаркими губами куда‑то между ухом и бровью:
— Ой и ладушки, мил–сердечный мой, уж и обихожу я тебя, уж и расстараюсь… Не вставай, сейчас угли раздую, горяченького сюда принесу. Она нашарила на полу свою пеструю хламидку, принялась натягивать. — Вот видишь, всем ненастье в убыток, а нам с тобою — в долю сладкую…
К обеду “сладкая доля” встала поперек горла. Дым от очага, прибитый к земле дождем, стлался понизу и заползал в хижину. В горле першило, но вина тоже не хотелось — дерьмовенькое было винцо, даром что кувшин ведерный. Харр лежал, тупо глядя в тяжело лиственный потолок, и невольно ловил застенные шорохи. Где‑то совсем близко, похоже, в соседней хибаре, с плеском черпали воду, однообразно ругаясь, — видно, соседей заливало.
— Ты вот Мадиньке судьбу предсказал давеча, — ластясь, пробормотала Махида, — а мне не сподобишься?
— А что тебе предсказывать? Деньжонок прикопишь, в город переберешься…
— Как же, пустят меня, безродную!
— Ну, здесь обустроишься. Полы зеленухой зальешь, чтобы гладкими были, соседнюю хибару прикупишь, переход в нее крытый наведешь, там спальню–детскую наладишь, а тут — гостевой покой, с очагом на такую вот погоду; ремесло свое бросишь, потому как с богатым домом тебя любой замуж возьмет. Сына родишь голосистого да крепконогого. Примерной женой будешь.
— Это почему ж ты так думаешь? — игриво поинтересовалась она.
— А потому, что вы, девки гулящие, более ни на что негожи.
Она притихла, соображая, обидел он ее или нет. Но тут в осточертевший гул дождя вплелось легкое “шлеп–шлеп” — пришла‑таки.
— Махида, кинь рухлядишку — ноги обтереть!
Он подперся рукой и, так и не вылезая из‑под теплой шкуры, принялся беззастенчиво глядеть, как она, сидя на порожке, старательно вытирает крошечные свои ступни. Да, с такими ногами ей на дорогах Тихри делать было бы нечего. Не возить же ее весь век на телегах! А в знатные караванницы ей никак не пробиться — лицом хоть и приглядна, да характером не вышла, тут лахудрой остервенелой надо быть, вроде Махиды.
— А мне господин мой радость посулил! — крикнула Махида, уже успевшая заползти под островерхий навес, составленный из двух щитков над очагом. — Обещался соседнюю хибару прикупить да полы зелененые наладить! А ты что так спозаранку?
Харр только бровь приподнял: ну, Махидушка, блудня ненасытная, не ошибся я в тебе!
— Иофф пополудничал да и уснул. Он всегда под дождь засыпает, — скороговоркой, точно оправдываясь, проговорила Мади; на хвастливое признание подружки она никак не отозвалась — видно, знала ему цену.
— Ты лапотки‑то свои не надевай, — велел Харр, видя, что Мади достала из узелка новенькие сандалии со змеиными ремешками. — Садись на постелю, ноги под шкуру схорони, чтоб согрелись. А то не ровен час — заболеешь…
Он чуть было не брякнул: и не придешь. Но удивился собственной мысли и вовремя прикусил язык. Сдалась она ему! Да и Махида разъярится.
— Нет, господин мой Гарпогар, я отсюда тебя слушать буду, — тихо, но твердо проговорила она.
Так вот оно что! За сказками даровыми явилась. Дедок спит, а она младшего братика одного бросила.
— Ты б еще младшенького с собой притащила! Чай, не княжий пир — байки слушать, — проворчал он.
— Кого, кого? — вырвалось у обеих подружек разом.
— А ты что вчера — не с братишкой к аманту ходила?
— Как ты мог подумать такое, господин? На нем же был ошейник несъемный! — у Мади даже голос задрожал.
— Ты вот от меня баек ждешь, а мне ведь самому ваши обычаи любопытны. Отколь же знать, что тот ошейник означает?
— И с какой это ты такой земли явился? — фыркнула Махида, выставляя перед ним прямо на постели миски с едой. — На‑ка, колобки с рыбой вчерашней… Коли ошейник несъемный на телесе, значит, он или строптив не в меру, или к работе непригоден.
— Какая работа? Он от горшка‑то два вершка.
— Этого телеса малого Иофф в уплату получил за рокотан. Его да еще кучу добра в придачу, — пояснила Мади, справившаяся с невольной обидой. — Он с рождения нем и глух, вот на него и надели ошейник, чтоб сразу было видно: кормить его не досыта. Иофф велел его аманту нашему лесовому свести, это подать богатая, мы теперь до осеннего желтолистья ничего платить не будем.
— А аманту он зачем, если к работе непригоден?
— На жертву, зачем же еще, — равнодушно подала голос Махида. — Вот ежели дождь не уймется, ручьевой амант его у лесного выкупит да ручью и подарит.
Харр почувствовал, как по спине у него прошелся холодок, словно меч плашмя приложили. Когда‑то его самого вот так же продавали, да не кто‑нибудь — родной отец. Хорошо, никому в голову не пришло по злой погоде в ручье, как котенка, топить!
— А того ты не подумала, чтобы взять да и отпустить мальца подобру–поздорову?
— За что ему мука такая, господин мой? — удивилась Мади. — Если бы он с голоду не помер, то ошейник уже впритык, еще немного, и придушил бы. Только медленно. Его ж так заковали, чтоб недолго жил.
— Ох и не по нраву мне законы ваши!
— А разве твоему богу единому не приносят жертвы? — недоверчиво спросила Мади.
— Это с какой такой радости?
— Ну… вот если он надолго за тучу прячется, выглядывать не желает… мало ли еще горести, боги ведь не только милостивы. А поля–леса жечь начнет злобной засухой?
— Солнце ясное — добрый бог, и любви его неизбывной на всю землю хватает. А на человечью смерть ему глядеть — не утеха.
Мади, сидевшая на корточках возле самого порога, недоверчиво покачала головой, потом обернулась к хозяйке дома и просительно проговорила:
— Махида, ну пожалуйста, дай мои окружья…
— При чужих‑то!
— Господин никому не скажет.
— Не доведет тебя до добра забава эта!
— Ну часто ли я прошу тебя?
Махида, бормоча что‑то под нос, отодвинула ящик с посудой, и Харр увидел под ним гладкую зелененую крышку сундука, врытого в пол. Кося на гостя пронзительным оком, она приоткрыла сундук и выкинула оттуда полотняный мешочек. Видно, не было в нем ничего бьющегося, потому что упал он к ногам Мади с глуховатым стуком.
— Не пали светильню, мне и так света хватает, — извиняющимся тоном проговорила Мади, торопливо доставая из мешочка зеленое кольцо — как раз такое, чтоб человечий лик в нем помещался. Харр не успел угадать его предназначения, как Мади уже разъяла его на два, которые были вложены одно в другое. Выхватив из‑под навеса большой травяной лист, которым Махида пользовалась то как скатертью, а то и полотенцем или прикрытием от дождевых брызг, девушка наложила его на малое кольцо и, натянув, надела сверху то, что побелее. Получилось вроде тугого барабанчика. Харр все еще недоумевал, к чему бы это, а она уже достала тонкую костяную палочку и принялась что‑то царапать вдоль ободка. Харр вытянул шею, приглядываясь: сок, выступавший на месте царапин, застывал причудливой коричневой вязью, вроде узоров на клинке его меча.
— Не пойму я, — признался Харр, — как чудно это ты рукодельничаешь?
— Это не рукоделье, господин мой. Я записываю словеса твои, изумляющие меня безмерно.
Безмерно изумился на этот раз он сам. Вот уж не думал, не гадал, что кто‑нибудь его байки записывать будет! На Тихри мастерство такое доступно было лишь солнцезаконникам да князьям — и то не каждому. А тут — девка простая…
— Ну и что ты сейчас записала? — поинтересовался он.
— Я записала: не убивай.
— Хм–м-м!.. — озадаченно протянул он. — И всего‑то?
— Но ты ведь только начал рассказывать, господин мой. Мы вечор остановились на том, что в земле твоей родной было много богов, а потом стал один. А в чужих землях как?
Ну, положим, вчера они остановились не на этом, но она разумно поступила, что не припомнила при Махиде, что он чуть было не отдал ей чужеземные стекляшки.
— Широка вода на последней земле, где мне быть довелось, — напевным речитативом завел он, чтобы не дать возможность Мади вернуться к воспоминаниям о злосчастном ожерелье, — и плавает в той воде остров великий, на котором уместились и горы, и болота, и замки–дворцы высоты невиданной, и король там правит могучий и сыновьями богатый, да еще и в придачу у него дочь непокорная…
Махида насыпала перед ним горку сушеных ягод и пристроилась на краешке постели, вполуха прислушиваясь к неутихающему шороху дождя; Мади же, опустив на колени ободок с натянутым листом, так и замерла, приоткрыв по–детски еще припухлые губы. Нецелованные, поди. А его понесло по всегдашнему обычаю, и он, поплевывая мелкие косточки в кулак, принялся красочно описывать (впрочем, не очень и привирая) и Величайший–Из–Островов, и затерянные в морской дали, тянущиеся друг за другом, как утята, мелкие островки с разрисованным корольком–колдуном, и о древних пяти богах, на великом острове уже позабытых ради единого, страшного бога, имя которому было Крэг. Странный это был бог, иначе почему же королевская дочь Сэниа ненавидела его люто и беспощадно; эта ненависть и мешала ему расспросить о злом боге поподробнее. По обрывкам разговоров он только понял, что бог–Крэг летуч, всеведущ и мстителен.
Между тем незаметно подкрался вечер, дождевые сумерки заползли в хижину, и только красноватые пятна углей рдели во дворе под навесом.
— И что за дурни на том острову обитали, — проговорила Махида, подымаясь и похрустывая косточками. — Были у них боги как боги, так нет же — променяли на одного злыдня. И зачем?
— То мне неведомо, — нахмурился Харр, не любивший, чтобы его припирали к стенке. — Может, это судьба любой земли — чтобы рано или поздно всех своих богов оптом на одного–единого поменять.
И снова острая косточка заскользила по натянутому листу, но теперь Харр безошибочно мог бы сказать, что там записала малышка Мади. Впрочем, это его нисколько не волновало — он твердо знал, что: ни единой бабе, ни в какой земле, и ни в коем разе ни на малую толику не изменить существующего мира.
— Кончала бы ты писульки разводить да топала домой, — проворчала Махида, — а то скоро и лихая звезда взойдет.
— Ой, и вправду…
Но Харру такая бесцеремонность пришлась не по душе.
— Брось, посиди еще! Или ты вправду звезды далекой боишься? А еще разумница. Плюнь ты на нее!
Мади поглядела на него совершенно серьезно:
— Так ведь не долетит…
Он прыснул в кулак — поверила, дуреха.
— А вот гляди! — он привстал на постели (во сладкая жизнь — так и провалялся весь день без порток!) и, почти не целясь, смачно плюнул в дверной проем. В хорошую погоду посовестился бы, а сейчас все равно было — дождь смоет.
Но Мади уже захлопотала, складывая письменные принадлежности в мешочек, благодарно поклонилась и выпорхнула под дождь, зябко вздрогнув на пороге.
— Что там в кувшине? — спросил Харр, чутко прислушиваясь к себе: рад или нет, что теперь они с Махидой только вдвоем?
— Половина! — отозвалась Махида, встряхивая кувшин. Тогда ничего. Жить можно.
И все‑таки ночью, промеж утех, спросил как бы невзначай:
— Ну а что там, куда ручей ваш течет?
— А то же самое, — сонно отозвалась разомлевшая лапушка. — Низовой стан там, совсем как у нас, только стены лиловые да трава вокруг в человечий рост.
— А подале?
— Трава там сухая. Да холмы. Зверь там падальник водится. М’сэймы обитают. Тоскливо там.
— А еще дальше?
— Чего ж еще? Новое многоступенье, вверх. Станы малые, как у нас. Спать давай, притомил ты меня, жаркий мой.
Вот обратного сказать было нельзя, и Харр маялся бессонно, глядя вверх, в ночную темень. Дождь не утихал, но и не убаюкивал. Он поднял руку с растопыренными пальцами и ни с того ни с сего загадал, что ежели усядется на палец пирль, то будет ему удача нежданная. И тут же ощутил мизинцем легкое, щекотливое прикосновение.
— Посветила бы, — шепнул он более в шутку, чем всерьез.
Голубой огонек затеплился и, попыхивая, стал разгораться все сильнее, как всегда, одеваясь туманным мерцающим облачком. Он даже испугался — увидит Махида, еще невесть что подумает. Но лапушка, всласть ублаженная, только всхрапывала, как добрый рогат в упряжке.
— А ну, еще трое сюда, и всем святить, — шепнул он, и тут же все четыре пальца его поднятой руки оказались увенчанными разноцветными светляками.
— Ну, будет вам, отдыхайте, — велел он так, словно это были и не муракиши летучие, а послушные смерды. А они и послушались, угасли и неощутимо исчезли в темноте.
Утром, еще не открывая глаз и впадая в тоску от неугомонного дождичка, он твердо решил, что это ему только приснилось.
Полдня он точил меч, придирчиво оглядывал сапоги и одежу — не случилось ли порухи. Нет, к сапогам вообще не липло ни грязинки (и где это Мади пятнышко зелени приметила?), а точило у Махиды было хуже некуда, так что затею с мечом пришлось бросить. Ему не давали покоя слова стенового аманта, велевшего приходить на другой день. Он, естественно, не пошел, и вовсе не из‑за дождя, а чтобы не получилось, что ему свистнули — он и побежал. Чай, не смерд. И не этот… как тут у них… в ошейничке. Надо было переждать день–другой, а потом заявиться гуляючи, с сытым форсом. Но в дождь гулять — это уж точно иметь глупый вид.
Не складывалось.
Так что когда прибежала Мадинька, как всегда, босичком — дед, видно, крепко приучил обувку беречь, — то даже не обрадовался, а скривился:
— Что, опять будешь тянуть из маю жилы или сама что‑нибудь веселенькое расскажешь?
Она уселась на привычное место на порожке и, обтирая розовые ступни ветошкой, торопливо заговорила:
— А казни‑то не было! Под дождем ничто нельзя зеленить, вода смоет. Вот и порешили аманты наши его в Двоеручный стан сплавить.
— Зачем? — уныло поинтересовался Харр, хотя ему, в общем‑то, было все равно.
— То есть как — зачем? — поразилась Мади. — В прорву его сбросят.
— Обратно же — зачем?
— Затем, что он убивец! — рассвирепела Махида, не уловившая, что он над ними потешается. — Или твой бог такой жалостливый, что и выродка–насильника казнить не разрешает?
— Ох, девки, девки! Я же просил — расскажите веселенькое. И так этот дождь тоску навел, дальше некуда.
Сам же про себя решил, что в байке про доброго бога у него что‑то не свелось, концы с концами не сошлись. Додумать надо будет в дороге, когда отсюда тронется: когда шагаешь, мысли так друг за дружкою и текут, иногда сам удивляешься, мудрее, чем у сибиллы.
— Прости, господин мой. — Мади искренне опечалилась. — Неуместны были слова мои. Только что в такой ливень–дождь может быть веселого?
— Это еще не ливень… — задумчиво протянул Харр, припоминая дикие бури, какие, бывало, заставали его вдали от жилья. — Так себе дождичек, морось слякотная.
— Это по нашу сторону от верхнего леса, — возразила Мади. — А вот над озером, говорят, третий день льет как из ведра, все берега затопило. В заозерном лесу, что Лишайным прозывается, корни деревьев подмывает, они валятся и люд лесной давят. Зверье из нор повылезало, опять же людей задирает.
— А что, в лесах тоже люди живут?
— Да не люди это, — опять вмешалась Махида, — сволочь беглая. Так им и надо. От работы бегут, ленятся.
— От податей, — робко поправила ее Мади.
— Все едино! Мы, значит, вертись целый день, исходи седьмым потом, а они грибочки да ягодки собирают!
— Ладно тебе, труженица, — примирительно проговорил Харр. — Ты‑то тоже не днями вертишься…
— Днем‑то все легше, — со знанием дела возразила Махида.
Он хотел было легонечко дать ей по шее, чтобы не очень распространялась при маленьких, но было лень. К тому же ему вдруг пришла на ум странная мысль: ведь он сам — тот же беглый. Только умело притворяющийся знатным рыцарем. Впрочем, на этой земле с его притворства мало проку, потому как здесь о рыцарях слыхом не слыхали. И добро еще, что эти девчонки от него не шарахаются.
— А что, эти людишки лесные не шастают в город, не озоруют?
— Бывало и такое, что подкоряжные в орду собьются и какой‑нибудь стан дочиста разграбят, — вздохнула Махида, вспомнившая, что ее хибара расположена не внутри городских стен. — Только вряд ли они к нам пожалуют — и поближе к ним становища имеются, и дорога с верхнего уступа длинна — стражи заметят. Да и стеновой амант уже успел лихолетцев набрать в помощь страже своей. Выдал им щиты да деньги кормовые, а ежели до дела дойдет — каждый по храбрости еще и ножевые получит.
— А из кого их набирают‑то?
— Да из тех же подкоряжных, кому в лесу сидеть уж невмоготу. Из соседних становищ бегут, особливо перед Белопушьем. А чаще те из м’сэймов, кому постная жизнь поперек горла.
— А это еще что за звери?
— Да просто с нашей верой несогласные. А так люди как люди. Только мяса не едят, на огню не готовят и баб к себе не допускают.
Вот это уже было интересно — несогласные с верой. Выходит, не просто так Мадинька–разумница выспрашивала его про разных богов. Но оказалось, что, кроме сказанного, ничего подробнее о м’сэймах подружки не знали, о холодном же дне с ласковым прозвищем Белопушье поведали охотно: перед ним запасают еды, топлива для очагов и запираются в домах наглухо, потому как летит с неба холодный прозрачный пух, в стылую воду обращающийся, и последние желтые листья вместе с ним опадают на землю, согревая ее; но на верхних ветвях уже распускаются первые клейкие листочки, доспевают орехи, которым мороз нипочем, сохнут–вялятся сладкие скрученные рогуши. А вот в ночь на Белопушье аманты собираются за уставленным яствами треугольным столом и говорят о своих заботах, а более всего — о недоимках. Ведь ежели подать скудная, то и телесы, живущие при амантовых дворах, на руку не проворны, силой обделены, мору–болезни подвержены. А стало быть, и стена защитная не подправлена, и лес–кормилец от валежника не прочищен, и мостки над ручьем того и гляди падут, течение запрудят. А уж о том, какова некормленая стража, и говорить нечего.
Так что скупо подать платить — стану не стоять.
И чтоб не было это пустыми словами, выбирают аманты из всех подных самого нерадивого, объявляют его неуправным неслухом — а дальше уже, как говорят солнцезаконники, “по протоколу”. Здесь‑то, конечно, людишки умом поскуднее, чем на Тихри, так что никто ничего не записывает, а просто на другой день после Белопушья является стража к обреченному несчастливцу, и — по златоблестким ступеням да прямо в Двоеручье.
— Там что, два ручья? — поинтересовался Харр.
— Там две руки, под которыми проводят тех, кто обречен на прорву ненасытную, — пояснила Мади. — Мертвый это город — Двоеручье, его разорили подкоряжные, когда Иофф еще мальцом несмышленым был. С тех пор и стоят только те столбы да стены, что златоблестищем покрыты. Тогда еще не было обычая лихолетцев загодя набирать, вот стража одна и не справилась, и никакие стены не спасли…
— Ну вот, — вздохнул Харр, — опять мы про веселенькое. Ох и тягомотно у вас тут в дождь, спасу нет. Вот принесла бы ты мне, Мадинька, от деда твоего какой‑нибудь ро–котанчик захудалый, я бы вмиг к нему приловчился, песенок бы вам напел потешных…
У Мади глаза снова стали круглыми, ну прямо как у той птицы белоперой, с тремя хохлами на голове, что обитала в Бирюзовом Доле. Опять что‑то не так брякнул.
— У нас петь одним амантам дозволяется, — прошептала девушка. — А услышат — неуправным нарекут, и тогда…
Понятно. По протоколу. Белая птица между тем о чем‑то напомнила. Бирюзовый Дол… А ведь гостить‑то он там гостил, а хозяев не отблагодарил, ни разу не спел за праздничным столом. Хотя — были ли там праздники? Нет, не мирно, не весело жилось королевской дочери Сэниа, недаром его потянуло ее утешить…
— Что ты пригорюнился, господин мой Гарпогар? — услышал он нежный голосок Мади. — Али припомнилось, как ты певал в дальних странах, где побывать пришлось?
— Если честно сказать, то совсем наоборот. Вспомнилось мне, что я, невежа побродяжный, не уважил своих хозяев гостеприимных, не повеселил их песней разудалой…
— Ты еще вернешься туда, ты еще порадуешь…
— А, много вы, девки, смыслите в чужедальних обычаях! А что ежели там не ногами по земле ходят, а на крылатых чудищах под облаками реют, в мгновенье ока с одного места на другое перескакивают, да и других перекидывают…
Одним словом, понесло. И про прожорливых жавров поведал, и про шкуры их послушные, коими двери затягивают, и про пеструю говорящую птицу, в принцессином доме живущую… Но все‑таки пуще всего поразил его слушательниц не ласковый гладкобрюхий Шоёо, не слуги–коротконожки железные, не талисман–оберег, струйным огнем плюющийся, — самым невероятным показался рассказ о дивном умении перепрыгивать через загадочное НИЧТО, после чего можно было оказаться за семью горами, за пятью лесами… Хоть и не любил он себя на посмешище выставлять, а все‑таки поведал честно, как сам пробовал научиться колдовству, на его родимой Тихри незнаемому, как представлял себе это самое НИЧТО чародейное — уж кому–кому, а ему‑то было ведомо, что это такое. Когда князь джасперянский Юрг, командором прозываемый, по началу знакомства взял его проводником в Железные Горы, над ними уже распростерлась мертвая ночь. И ежели бы не столб огня, вздымающийся над Адом, — не найти бы ему дороги в проклятое место. И не умер он от страха только потому, что не пришлось ему выходить из летающего дома, а глядел он сквозь пол прозрачный и видел жуткую, цепенящую черноту, в которой не может быть и не бывает никакой жизни. И когда много погодя сказали ему про заветное НИЧТО, он сразу понял, что это такое: чернота ночи, одновременно прозрачная и непроницаемая, чуждая всему живому. И когда потом он под хохот дружинников пытался прыгнуть через этот воображаемый колдовской рубеж, он все делал правильно, только, видно, не дано было тихрианским мужам овладеть волшебством иноземным. Может, у сибиллы какого помудренее и получилось бы, а вот у простого странника — нет.
Впрочем, у всего люда, па островах королька Алэла обитающего, тоже ничего не получалось. А ведь пробовали, поди. И никакой за собой обиды не держали, что бесталанны. Жили дружно, весело, родителей чтили, а те за то были щедры и ласковы…
Тут уж пришлось все семейство Алэлово описать. И дом его, на дворец не похожий, но чудно расписанный цветами да узорами радостными. И сад с разноцветными чашечками, из которых высовывались тугие ножки тычинок, увенчанные пушистыми шариками пыльцовой красочки.
А вот мона Сэниа, хоть и могла слетать хоть прямо на солнышко жаркое, хоть на луну блескучую, счастья не ведала, похоже. Хоть и с лица была — краше утра росистого, не в пример дочкам алэловым, жабкам губастеньким.
— Отчего ж несправедливость такая? — задумчиво проговорила Мади, поглаживая пухлую нижнюю губку костяной палочкой, с которой она теперь не расставалась во все время Харровых рассказов. — Может, это злыдень–бог на нее такую напасть наслал по окаянству своему?
Харр угрюмо уставился в земляной пол. Ощущение несправедливости не покидало его каждый раз, когда он вспоминал о строптивой дочери короля, имени которого он даже и не знал. Только несправедливость эта относилась к нему самому. А уж королевна — та злосчастна была исключительно по нраву своему дурному, строптивому.
— А поделом ей, — в сердцах проговорил он, поматывая головой, словно отгоняя от себя видение прекрасной и своенравной девы джасперянской. — Жила бы во дворце отцовском в послушании и радушии, как дочки алэловы живут, — вот и была бы бедами непомрачима. Кто без матери да отца вырос, тот только и знает, сколь дорога родительская ласка. Грех от нее убегать, грех за нее добром не платить…
И опять заскользила по зеленому листу костяная палочка.
IV. Охота пуще неволи
А назавтра Мади совсем не пришла. Махида, принявшаяся за дело — решила гостю своему кольчужку лыковую сплесть, чтобы потом прикупить зеленища и сделать ее неуязвимой, — только пожала плечами: и что себе кровь портить, ну не пришла, так, верно, старой ейный костьми занемог по сырости непреходящей. Трет, поди, ему спину шкуркой полосатой от зверя вонючего… ай не потереть ли и господину ласковому Гарпогару чего он изволит?
Но господин ласковый изволил пойти прогуляться. Видать, в земле евоной принято так — под дождиком гулять. Ну прямо как зверь–блёв, что дождик обожает. Вот и сапоги свои белые, бухалы огромадные, натянул… Но тут шваркнула в сторону занавеска входная, на пороге страж амантов:
— Государь амант спрашивает, почему это странник иноземный до сих пор прийти не изволит?
Харр выпрямился во весь свой изрядный — по здешним меркам — рост, оглядел гонца с макушки до пят. Непонятно было одно: что это — приглашение или приказ? Морда у гонца была непроницаема, как его собственный щит.
— Передай государю своему аманту, что благодарю за честь и буду к вечерней трапезе.
Страж поклониться не удосужился, развернулся и, не прикрыв за собою входа, исчез в поредевшем дождичке.
— Может, к вечеру утихнет, — оправдывающимся тоном пояснил Харр.
Махида тревожно заерзала широким задом по меховой подушке, на которой сидела, поджав ноги:
— Не гневил бы ты аманта, норов у него — у–у-у!
— Поглядим и на норов.
Однако собрался чуть поранее, благо и дождь наконец утих, и в небе означились меж туч зеленовато–голубые, как морская вода, промоины. До загона с одиноким зверем–блёвом, блаженно мокнущим в неглубокой луже, он добрался без затруднений; теперь же предстояло угадать, куда направиться, чтобы дом стенового аманта отыскать. Но долго думать не пришлось — бесцеремонный тычок в спину заставил его резко обернуться.
— Иди за мной! — приказал страж — то ли тот же самый, то ли другой, неясно: все они для Харра были па одно лицо.
Он решил на ссору не нарываться, а вперевалку, с демонстративной ленцой двинулся следом. Дом, куда они направлялись, оказался тут же — сам мог бы догадаться, самый широкий по переду, а ввысь три уровня резных окошек, только все по здешнему обычаю зеленью заслонены, на двух верхних этажах — в кадках. Страж прошел меж двух крайних столбов и канул в густую листву. Харр медлить не стал; конечно, схватить тут было бы плевым делом, только зачем аманту его хватать? Смело двинулся вперед. Маленькая ручка высунулась из боковой завесы — вроде зелень была уже не живая, а тряпочная — и, дернув за полу, как бы пригласила следовать за собой. Харр пригнулся, проходя под арочкой, и попал в сводчатый коридор. Строили по тутошним меркам — идти пришлось, склонив голову, чтобы не передвигаться на полусогнутых. Слева и справа мелькали проемы, занавешенные узкими зелеными лохмотьями; за ними слышались приглушенные голоса и обычная житейская хлопотня — засадой пока не пахло. Малолетний поводырь (тоже знак того, что бояться пока рано) раздвинул провисшие шнуры с нанизанными на них зелеными шариками, и они очутились во внутреннем дворе, где на гладко выровненном темно–зеленом полу лениво, по–вечернему топтались несколько стражей, помахивая тяжелыми зеленеными палицами. Небольшие каморы, расположенные на втором и третьем уровнях, были ничем не ограждены и открывали начальственному взору нехитрое воинское бытие, вплоть до вывешенных на просушку онучей. Служивые, числом около дюжины, сидели по краям своих жилищ, свесив ноги; при виде степенно шествующего отрока все они разом пырнули вниз, кто по веревочным лестницам, а кто половчее, то и просто лихим прыжком. Харр продолжал шагать невозмутимо, хотя было совершенно очевидно, что ратная потеха затеяна не просто так, а ему на погляд. Но мальчик провел его через весь двор, и перед ним расступались, как перед старшим. Затем они нырнули в темный проем и начали взбираться по винтовой лестнице; как это нередко бывает, дом, и снаружи‑то казавшийся весьма просторным, изнутри оказался просто громадным. Наконец они очутились в верхнем покое, заставленном по стенам кадками и горшками с ползучей растительностью, которая укрывала не только степы, но и потолок. Что‑то многовато ее было в этом городе.
Харр даже не сразу заметил аманта, сидевшего в углу на одинокой подушке. Больше сесть было некуда, и Харру подумалось, что это не больно‑то обнадеживающий знак. На полу перед амантом лежала только что снятая кольчуга, и он блаженно чесал себе грудь, засунув руку под просторную черную рубаху.
— Явился, — проговорил он чуть ли не с отвращением.
Харр расставил ноги и качнулся с пяток на Носки. Прямо с первых слов просить быть повежливее не стоило. Надо сделать так, чтоб сам догадался.
— А вот Льясс, амант ручьевый, говорит, что это ты ливень потопный накудесил.
Ах вот оно что!
— Только мне и радости, как дрязгом–слякотью верховодить! — насмешливо проговорил гость, снова покачиваясь. — Что я тебе, бабка–ворожейка, что ли? Я рыцарь Харр по–Харрада над–Гамаритон по–Гуррух. Не слыхал?
Быстро темнело, и рассеянный свет, проникающий через потолочное окно, затканное сетью вьюнков, позволял теперь видеть только темную фигуру в углу да еще фосфорические блики глаз, светящихся, как у горбатого кота.
— Ты каждый раз называешь себя рыцарем. Что означает это звание?
— Так именуют на моей родине тех, кто с мечом в руке и благородством в крови являет собой образец силы, отваги, верности, приятности в облике и умения повелевать. Рыцарь не нанимается в услужение, но, будучи приглашен в дом равного ему, всегда готов помочь мудрым советом или добрым ударом.
— Охо–хонюшки–хо–хо… — амант принялся чесаться с удвоенной силой, по комнате прошла волна потного духа, прямо как от смрадного секосоя. — Это ты‑то приятен обликом… Ну ладно. Послушаем, как там насчет советов. Что бы ты мне сказал, поглядев на моих воинов?
— Прежде всего ты напрасно обучаешь их драться на ровном дворе. Когда нападут враги, им придется прыгать через бревна да камни, а может, и уже павших топтать. Так что прикажи накидать на двор всякого мусора да кукол тряпочных, а там погляди, как твои рубаки оступаться да промахиваться будут.
Наступило молчание — амант переваривал услышанное.
— Совет дельный, — проговорил он совершенно чужим, безразличным голосом. — Поглядим насчет удара. И чем это ты собираешься его нанести?
Харра не нужно было долго упрашивать — взмах левой руки, и драгоценный его меч взметнулся в приветственном движении, каким обмениваются рыцари, готовясь к потешному поединку во славу своей возлюбленной. В последнем у Харра никогда недостатка не было.
Жаль только, в темноте этот амант недоверчивый не сумеет как следует разглядеть золоченый клинок… Словно подслушав эту мысль, амант приподнял какой‑то колпачок, на который Харр и внимания не обратил, и прямо ему в живот уперся узкий луч света, сжатый чуть ли не в нить золоченой вогнутой поверхностью. Лучик поплясал на ножнах, переместился на меч. По комнате побежали призрачные блики.
— Спрячь, — тем же равнодушным голосом велел амант, быстро прикрывая светильник колпачком. — Оружье сгодится.
И снова наступило молчание, теперь уже в почти полной темноте.
— Значит, колдовству ты не привержен, а мечом ты оборужен таким, какового и у меня нет, — спокойно констатировал амант, и у Харра защемило под ложечкой — уж не дал ли он маху со своим простодушием…
Гостеприимный его хозяин зашелестел пристенной листвой, и в тот же миг на Харра сверху обрушилось что‑то трескучее, холодное, но не тяжелое — словно тысяча ящериц разом побежали по голове, рукам…
Сеть. И такое с ним бывало, ловили — набрался опыта. Самое главное — не рвануться, не запутаться сдуру.
— Что, играть со мной вздумал? — как можно спокойнее и насмешливее проговорил он, одновременно ловя губами узелок сети, чтобы распознать, что к чему.
Он правильно понял, что ловушка‑то не простая — сеть была сплетена из бечевы, на которую были нанизаны бессчетные каменные колечки, зелененые, поди. И гибкость сохраняется, и разрубить такую, если верить Махидиным рассказам, никаким мечом невозможно. Да и меч за правым боком — пока будешь доставать, амант сеть затянет натуго.
— Ну и что теперь скажешь, рыцарь? — насмешливо прозвучало из темноты.
— А то скажу, что гостем я был учтивым, а вот ты неприветным хозяином оказался.
Амант резко поднялся и, шагнув вперед, очутился с Харром почти что лицом к лицу — вернее, подбородок к макушке.
— И еще скажу тебе, амант, — продолжал Харр как не бывало. — Не ладно ты стал. Двумя ногами толкнусь и прыгну, сеть не помешает; а с ног тебя собью, так и придушу, я ведь тяжельче.
Амант засопел, но не отступил. Харр понял: а ведь подмоги‑то рядом нет. Но тот не шевельнулся.
— Ты мне вот что скажи, — амант перешел на приглушенный шепот, — за яйцом пришел?
Харр опешил:
— Да на кой хрен мне твое яйцо? Я уж и позавтракал, и отобедал.
Амант наконец отступил, снова опустился на свою подушку. Видно, задел какой‑то шнурок, потому что сеть дернулась, и Харр, потеряв равновесие, плюхнулся на пол. Падая, успел наполовину обнажить меч, но хозяин этого не заметил.
— Ну–ну, посиди, подумай, может, что другое ответишь.
— И ты посиди, хозяин мой благостный, вдвоем‑то веселее. А то и спой мне, я ведь тоже петь горазд; у нас такие рыцари, что и петь еще мастера, менестрелями называются.
— Я тебе попою, менестрель…
Но в тишине, которая затягивалась с каждым разом все дольше и томительнее, становилось ясно: амант не знает, как выпутываться из создавшегося положения.
Не бывало, как видно, у него такого, чтобы пленник в сетях не бился, пощады не просил.
— Если скажешь, кто тебя послал… — завел было амант старую песню, но в это время кто‑то бесшумно скользнул в комнату — судя по росту, прежний мальчонка.
— Возле дома девка бьется, кричит, что… — начал он, но амант, протянув руку, дернул его к себе, и все дальнейшее Харру услышать не удалось — отрок шептал на ухо.
— Так, — мрачно проговорил амант, — девку в подклеть, завтра сам ее допросишь — пора тебе учиться. Ступай.
Мальчик вышел, зыркнув на сидящего на полу менестреля рысьим глазом. Амант молчал, но сейчас Харр просто нутром чуял слова, которые вертелись на языке его пленителя: “Просто не знаю, что мне с тобой делать…”
Но вместо этих слов он услышал другое: дробный, неблагозвучный перезвон колокола, захлебывающегося в торопливости сигнала нежданной беды. Амант вскочил, ни секунды не раздумывая взмахнул рукой — свистнул клинок, и натяжение сети ослабло, видно, он перерубил шнур, ее стягивающий. Харр медленно распрямился, принялся со всей осторожностью освобождаться от упругих пут. Когда это ему удалось окончательно, в комнате уже никого не было. Он выхватил меч, взмахнул им для пробы — зелень, плохо различимая в полумраке, с живым писком разлетелась под ударами, словно пух из распоротой подушки. Ничего, рука затечь не успела. Не убирая меча, Харр ринулся к винтовой лестнице. Где‑то в глубине затихали грохочущие шаги. Слетел птицей, перемахнул через опустевший двор. Выход нашел собачьим чутьем, выскочил на порог — перед домом никого не было, значит, Махиду уже успели внутрь затащить. Лады, она в безопасности. За спиной что‑то загромыхало — дверной проем задвигали массивной плитой. Тоже хорошо.
Он побежал наугад, все явственнее различая шум разгорающегося боя. Незнакомые ему переулки петляли меж домов, где ни один не был похож на другой. Город был безлюден, накрепко затворен, и спросить, где тут жилище рокотанщика, было просто не у кого. Но, судя по отдаленности звуков, самого страшного еще не произошло — нападающие в улицы не просочились, их отбивали на стенах. Строфион их задери, раззяв, не могли по верхнему ребру острых тычков насажать!..
Натужное жужжание сбило его с толку — вроде не стрела, не дротик; он на всякий случай прянул в сторону; громадная пирль, величиной с ладонь, слабо светясь, пролетела мимо над самой землей, направляясь на шум битвы.
— Во, тебя там только, стервятницы, и не хватало! — ругнулся Харр, но двинулся бегом за нею, положившись на ее чутье. И не прогадал: в лиловатом тумане еще не отгоревшего заката он увидел впереди невообразимую свалку человеческих тел, сцепившихся врукопашную. Кто‑то, громыхая щитом, откатился прямо ему под ноги, скрючившись и завывая от боли. Другой, присев, кошачьим прыжком ринулся па него — Харр отбил ногой, потому как еще сомневался: а вдруг ударит своего? Но удар получился с разбегу и под дых — похоже, смертельный; неумеха отлетел в сторону, как куль, и шмякнулся оземь, задирая босые ноги. Ну, слава тебе, Незакатное, — не свой. Подкоряжный. Теперь ясно, как их различать — нападавшие были не обуты. Руководствуясь сим немудреным опознавательным признаком, он сдернул с опрокинутого навзничь стража какое‑то косматое чудовище, врезал ему в лоб рукоятью меча, отшвырнул. Огляделся, кому бы еще помочь, увидал бедолагу, на которого насели трое — оторвал поодиночке, пришиб тем же способом. Покрутил головой, изумляясь — до чего же легок тутошний народ! Любого одной рукой можно приподнять за шиворот. Со стены, к которой он, оказывается, подобрался почти вплотную, на него свалился еще один босоногий, повис на плечах, прижимаясь вонючим телом и жарко дыша прямо в ухо. Похоже, у него не было даже никакого оружия — надеялся добыть в бою, да не пришлось: Харр перехватил его за голову, перекинул через плечо и с такой силой ударил оземь, что темные брызги полетели прямо на белоснежные сапоги. Краем глаза заметил, что один из стражей аккуратно добивает палицей тех, кто валялся у него за спиной. Со стены прыгнули еще двое, и Харр отступил подалее, чтобы не искушать судьбу: лицом к лицу он теперь не побоялся бы выйти и на четверых, но вот сверху могли и ткнуть какой‑нибудь самоделкой вроде заточенного рога. Он огляделся: вроде здесь уже справлялись и без него, но стена‑то длинная, всю кругом не обежишь — может, здесь нарочно послали человек двадцать поплоше, чтобы стянуть поболее стражи, а в это время где‑то молча и бесшумно перемахнет добрая сотня?
Он похолодел от неминучести беды, припоминая, что соседний стан вот так же втихую захватили и перебили всех до одного. Выходит, числом одолели, и сколько их там, за стенами, одной звезде лихой ведомо. Кстати, солнышко село, пора бы ей и подсветить малость.
Он утер пот, мимолетно оглядывая одежку — хорошо, порвать не успели. Да и меч пока чист.
— Где амант? — крикнул он стражу, добивавшему упавших.
Тот ткнул палицей куда‑то вправо. Прямо из‑под его дубины вынырнула рассерженная лиловая пирль и полетела в указанном направлении. Харр двинулся трусцой, дивясь тому, что и бегать по этой земле как‑то непривычно легко, даже будь на нем кольчуга каменная, не сбился бы с дыхания. Обогнул дом, ближе всех подходивший к стене (не перескочили бы на крышу!), и сразу увидал двоих, сошедшихся для нешуточного боя. Вот из этих двоих он, пожалуй, ни одного не смог бы поднять за шиворот, как давешних, — оба были кряжисты и, судя по топоту, увесисты. Один взмахивал светлым мечом и делал обманный выпад, тут же отскакивая назад; другой орудовал страшенным топором на длинной рукояти и с размаху обрушивал удар на то место, где противника уже не было.
В том, что был с мечом, Харр успел распознать аманта. И еще подумал: пока подкоряжный замахивается, можно бы два раза достать его, если острие меча хорошо заточено — кольчуги на лесных налетчиках не водилось. Но то ли клинок у аманта был короток, то ли сам он решил не нарываться на неприятности, то ли просто играл с противником, но поединок явно затягивался, а у лесных жителей был привычный союзник: темнота.
— Эй, — крикнул Харр, подбегая, — дай–кось подмогну!
— Не лезь! — рявкнул амант. — Гляди и учись!
Он снова отпрыгнул, подбрасывая меч и перехватывая его, как дротик, и в тот момент, когда верзила занес свой топор над головой, с каким‑то харкающим звуком метнул тяжелый клинок прямо в горло противнику. Подкоряжник выронил топор себе же на голову, замычал и повалился, как куль. Страшное его оружие, брякнув, отлетело прямо под ноги Харру. Он машинально пошевелил было его сапогом — не тут‑то было: топор был каменным, тяжести несусветной.
— Чего это ты за меня заступаться вздумал? — спросил амант, наступая упавшему на грудь и выдергивая свой меч, застрявший в позвонках. — Я ведь вроде тебя стреножил, а?
— Да о руках я твоих затревожился, — признался Харр. — Не окольчужены они у тебя нынче, поцарапать могут. Как рокотан тогда держать будешь?
— Хм… — изумился амант. — Тебе б тоже не мешало щит какой подобрать. Платье‑то на тебе бабское, изукрашенное — тоже жалко.
Ну вот и нашли наконец общий язык.
— Где ж твои хваленые лихолетцы? — спросил Харр, уже заметивший, что среди обороняющихся что‑то не видно вольнонаемных.
— А там, за стенами, втихую режут. Кто потом сколько пальцев представит, столько ножевых получит. А у тебя, погляжу, клинок пока чист — решил не мараться, что ли? Аль награда не прельщает?
— Точно. Не люблю крови без надобности. Куда теперь, амант?
— Куда, куда… Глаза разуй, тоже мне рыцарь!
Харр вскинул голову, направляя взгляд вдоль амантова клинка, указующего на ровный срез стены, чернеющий на фоне угасающей лиловой зари. Ничего не увидел, кроме полудюжины пирлей, призывно попыхивающих призрачными огнями. Но амант уже мчался туда, и Харр припустил следом, слыша за спиной топот подмоги. Одна из пирлей вдруг резко взмыла вверх, и тут же на стене означился горбатый силуэт ночного налетчика. Амант успел — принял его на меч, по своему обычаю не потрудившись даже добить; похоже, он оставлял эту честь Харру, но и тот утруждаться не стал, тем более что знал теперь: следить нужно исключительно за светляками–падальщиками. Вот три из них в причудливом своем танце круто пошли вверх — на стену выползли трое, уже прижимаясь, с опаской. Затаились, вглядываясь вниз, в черноту узкого проулка между стеной и каким‑то амбаром. Харр вдруг совершенно отчетливо представил себе, сколь невидимы даже для них, привыкших к лесному полумраку, его тело и пепельного тона одежда; а вот снежно–седые волосы и серебристо–белые сапоги, наверное, видятся им как бы существующие сами по себе, что припахивало нечистой силой. Значит, нападут на аманта…
Но он ошибся. Все трое разом бросились на него, но одного, кто чуточку упредил своих дружков, он мощным строфионьим ударом вмазал в стену, а двоих других поймал еще в воздухе и грохнул их головами один о другого — точно яйца лопнули. Харр знал, что руки у пего, как и у всех его сородичей, не в пример слабее громадных ног, но в этом приеме все решала скорость. Да и стражники уже подбежали, чтобы добить оглушенных.
— Эк ты… — с каким‑то недоуменным восторгом пробормотал амант, чуть поодаль наблюдавший за Харровым действом. — Силен!
— Научу, — коротко бросил Харр, вдруг подумав, что хорошо бы этого аманта на одну преджизнь закинуть в Бирюзовый Дол, командоровым дружинникам на выучку. Но эта мысль была сродни сказке, так далеко теперь отодвинулся недосягаемый Джаспер, и Харр мотнул головой, прогоняя ее, чтобы не мешала в этом слишком реальном, хотя и не страшном ночном бою с лесными варварами.
— Что, зацепило? — вдруг с неподдельной тревогой спросил амант, по–своему расценивший его движение.
— Да нет. Ты вели, амант, куда дале бежать‑то!
— Ты зови меня Иддс. Вдоль стены пойдем караулом, а этих двоих как‑нибудь лихолетцы мои приголубят, пирлюхи им укажут.
Светляки–падалыцики, действительно, медленно сползли куда‑то за стену, словно цепляясь за быстро темнеющее небо. Звезды уже проклюнулись, но лихой, зелено–отравной, Харр меж ними не приметил — должно, за амбаром пряталась. Амант махнул стражникам, и они сторожким шагом, чутко прислушиваясь к застенным шорохам, двинулись в обход города.
— Что думаешь? — как равного, спросил амант Харра, шагавшего с ним плечом к плечу.
— Думаю, уж слишком все просто получилось… — он не успел закончить, как из‑за угла молнией вылетела пирль, свечкой сиганула вверх, и Харр, успевший выставить перед собою меч, прежде всего услыхал странный хлюпающий звук, точно громадная рыбина билась–прыгала на берегу. И бесформенный ком напоролся на острие с заячьим вскриком.
— Ты гляди‑ка, Иддс, — изумился Харр, ногой по привычке отбрасывая подкоряжника. — Он же мокрый!
— Да не он один. В темноте‑то не все на берег выпрыгивают, есть и такие, что прямо в воду бултыхаются.
Только тут Харр сообразил, что лесные бродяги спускаются по той же воздушной лесенке, по которой Махида доставила недавно и его самого; как видно, знал об этом и амант.
— Шли бы дорогой — их уже тут была бы тьма тьмущая. Но в лихолетье по дорогам змеиные заслоны ставят да ямные ловушки копают, вот они и поостереглись. Да ты не радуйся, эти — самые глупые, первыми сунулись, решили до яйца дорваться, скудоумки скоробогатые. Вот когда за ними уже матерые полезут, тогда и начнется настоящая потеха…
— А чего ждать‑то? Дай мне десяток стражей небоязливых да охапки две коротких копий. Подстережем.
— Кто же тебе, шалому, ворота‑то ночью отворит?
— А мы — через стену.
— А ворочаться как будешь?
— Вот рассветет, ты нам подмогу и пришлешь. Кто в живых будет, тот найдет, как вернуться.
Иддс некоторое время глядел на Харра, по–бычьи наклонив голову и уперев в него кошачьи светящиеся глаза, потом резко махнул рукой — подскочил страж; амант начал шептать ему на ухо — ясно, что не по сомнительности, а в силу привычки. Посланный умчался, спотыкаясь в темноте, и тихрианский рыцарь снова подумал, что придется ему самому взяться за боевые учения и погонять амантовых молодцев в хвост и в гриву, по бездорожью да по темному времени. Если, конечно, лихая судьба не прищучит.
Гонец уже возвращался, тяжело топоча, — тащил за спиной связку не то дротиков, не то толстых стрел (хотя луков что‑то ни у кого не наблюдалось). За ним трюхала дюжина служивых, тоже кое с чем. Видно, не богаты были боевые припасы в беззаботном городе.
— Ну, ежели через стену, то давай здесь, — скомандовал Иддс, подбирая с земли оброненный кем‑то щит и перебрасывая его Харру. Тот хотел было возразить, что непривычная тяжесть ему только помешает, но вовремя сообразил, что препираться сейчас не стоит. Между тем по амантову приказу несколько стражей пригнули спины и прикрыли их щитами; сверху взгромоздились еще двое, образовав нехитрую лестницу. Харр махнул рукой, подражая повелительному жесту аманта, и дюжина отборных бойцов (надо думать, небоязливых, как он просил) принялась карабкаться по щитам, забираясь на стену и не слишком шумно сигая вниз. Харр придирчиво оглядывал каждого, насколько позволяла темнота. Один из последних показался ему что‑то чересчур щуплым и низкорослым; Харр перехватил его поперек живота — глаза бешеного котенка так и сверкнули, точно прокалывая насквозь.
— Эй, Иддс, придержи‑ка мальца! — крикнул он, отшвыривая мальчишку прямо в руки аманту; тот поймал его, пригнул и зажал между ног. — А я пошел. Эй, служивые, крепче щиты держите!
Он полез наверх; сел на ребре стены, свесив ноги наружу, прислушался: где‑то далеко слева послышалось смачное “плюх!”, а справа короткий всхрап, похоже, для кого‑то последний. Он уже хотел было спрыгнуть в темноту, как сзади раздался голос аманта — неуверенный, чуть ли не оробевший:
— Слышь‑ка, певчий рыцарь (помнит, шельмец!), а правду твоя девка сказала, что это ты лихую звезду притушил?
Харр задрал голову, оглядывая ночное небо, — и верно, на том месте, где несколько дней назад злобно лучилось новоявленное ночное светило, теперь кротко мерцала крупная изжелта–зеленая звезда, не более страшная, чем полевой лютик.
— Так ты все‑таки чародей? — совсем тихо донесся из‑за спины голос предводителя городской стражи.
Харру даже жалко его стало. Ну не крутить же ему мозги посреди побоища, в самом деле!
— Да плюнул я на нее, и вся недолга! — засмеялся он. — И вот еще что: руки береги.
Он спрыгнул вниз, зорко поглядывая по сторонам: не затеплится ли падальщик–указчик, выявляя притаившегося врага. Нет, прав был амант, первыши–торопыги воинами были никудышными и позволили себя перебить без лишних хлопот. Тем больше оснований было у немногочисленного отряда поспешать к месту их переправы. Хлюпая по непролазной грязи станового предместья, Харр старался не отстать от своих ратников, уверенно пролагающих свой путь по ночному лабиринту; его спасали только длинные ноги. Наконец скопище глиняных хибар и разных кружков тесно посаженных деревьев уступило место непролазным прибрежным кустам, через которые продиралась к воздушной лестнице узкая, полузатопленная недавними ливнями тропинка. Харр чувствовал, что они на верном пути; уже раза два впереди, в голове его отряда, слышался лязг оружия и вскрики — это на скорую руку убирали встречных. Но вот, обгоняя цепочку воинов, над их головами пронеслась пара жужжащих пирлей, и одновременно с шумом полноводно разлившегося ручья Харр уловил шум нешуточной схватки.
Оттолкнув шагавшего впереди, он выскочил па прибрежный песок, еще в прыжке безошибочно нацеливая меч на выползающего из воды подкоряжника, над головой которого ошалело крутилась еще совсем махонькая пирлюшка.
— Посторонись, милая, как бы не зашибить… — тут уж пришлось позабыть о своей нелюбви к кровушке — ударил так, что снес полголовы.
Зеленая пирлюшка круто взмыла вверх, и Харр, подняв голову, углядел пять или шесть подкоряжников, норовисто скользящих вниз по лестнице, — вернее, видны были не они, а остервенело нападающие на них светляки; им даже удалось напугать одного из налетчиков настолько, что тот разжал руки и с приглушенным воем полетел прямо в воду — видно, пирль угодила ему прямо в глаз. Но остальные, достигнув нижней перекладины, успевали откачнуться и перепрыгнуть на песок, но их принимали па мечи или давили щитами; кто‑то немилосердно завыл, как могут кричать только те, кому попали в живот. Харр крикнул:
— Не кончать! Пусть повоет.
Ратники попались бывалые, поняли с ходу — еще паре–другой выпустили кишки, и берег огласился такими воплями, что спускающиеся невольно замедлили свое движение.
— У кого запасные копья, дротье — быстро втыкайте в песок да в воду зайдите, дно цепкое, удержит! — крикнул Харр. — Да в стороны подайтесь, они одной лесенкой не обойдутся!
Ратные опять сообразили — налегая по двое, втискивали негнущиеся древки копий в вязкую почву, кто‑то возился на мелководье разлившейся речушки.
— Есть еще место, где могут спуститься?
— Не, — уверенно подал голос кто‑то постарше, — вверху край осыпчивый, только тут твердо; а ежели возьмут подалее, то в колючую ежумниху угораздят, из нее не выбраться, гад слизнячий зажалит.
— Полагаешь, точно дорогу знают?
— Да не иначе, как кто‑то беглый из нашего же стана направляет… Чу, пирли–матицы ворога кажут!
Откуда только взялась — разномастная светящаяся стая мерцающим потоком устремилась ввысь, к подножию невидимого отсюда Успенного леса; похоже было, что подходили основные силы противника.
— Эй, кто успеет — подрубай сзади себя кусты, чтоб отскочить можно было! — крикнул Харр, запоздало радуясь, что из его людей не полег еще ни один.
Но дело было уже сделано — берег и мелководье ощетинились смертоносными остриями, беспорядочно натырканными на добрых двадцать шагов влево и вправо. Харр рубанул за собой ветви, попрыгал на них, уминая, — не так чтоб очень‑то ладно, но сойдет. И тут же услыхал змеиный шелест; сверху разом слетели, разворачиваясь, упругие травяные веревки.
— Затаись! — скомандовал Харр. — Без приказа не бить!
По веревкам спускались умело — сразу видно, не чета первым‑то скороспешникам! Зависли над водой, оглядывая берег, но мельтешащие вокруг них пирли не позволили бы им хоть что‑то рассмотреть даже тогда, когда вовсю сияла лихая звезда. Не заметив засады и, видно, предположив, что истошные крики — следствие переломанных рук и ног, как бывает при неумелом прыжке, они разом раскачались и по громкому “хэк!” — видно, командир был в первой партии — попрыгали на светлеющий песчаный берег.
И тут началось то, о чем Харр впоследствии не стремился припоминать, исключив эту ночь из собственных ратных подвигов.
Это была бойня. Первых, поголовно напоровшихся на гибельные торчки, забили беспрепятственно и покидали в воду, на стремнину, благо полноводье тому способствовало. Следовавшие за ними, услыхав явный шум короткой схватки, на всякий случай изготовились, но не шибко — не сомневались, что перевес был на стороне своих. Но и с этими затора не вышло. Беда была только в том, что забивать‑то сыпавшихся сверху налетчиков забивали, да вот новые копья, взамен поваленных да унесенных водой, заново втыкать не успевали. Росла и гора тел, заслоняющих острия, и Харр понял, еще немного — и те, что нескончаемой вереницей скользили по крученым веревкам, будут беспрепятственно приземляться па гору неубранных тел, как на перину. Тогда, уловив того, кто миновал поредевшее заграждение, он сшиб своего пленника наземь, приставил к горлу острие меча и свистящим шепотом пообещал:
— Отпущу плыть небитым, крикни только вверх, чтоб не перли больше, засада, мол!
Пленник было трепыхнулся, но, ощутив на себе небывалую тяжесть тихрианского веса, набрал полную грудь воздуха и послушно заорал:
— Не–ку! Не–ку!!!
— Не–ку! — жалобным, дребезжащим голосом подхватил Харр, не сомневаясь, что подкоряжник на своем лесном жаргоне сказал, что велено.
И точно — двое еще по разгону плюхнулись вниз, но кто‑то уже на полпути запнулся, приостановив скольжение в смертельную темноту, а затем концы веревок замотались, поддернулись — и исчезли.
Обрубленная лестница с треском рухнула вниз, цепляя перекладинами за кустарник, угнездившийся в трещинах обрывистого склона.
— Надо же, отбились, — с некоторым изумлением проговорил Харр, все еще прижимавший коленом мокрого пленника. — Эй, вонючка подкоряжная, как думаешь: полезут еще твои в нынешнюю ночь?
— Ни в жисть! — с готовностью просипел тот.
— Ну ладно, обещался — так плыви.
Харр поднялся, пнул его ногой — подкоряжник утицей влетел в воду и тут же исчез, видно, нырнул, опасаясь, как бы все‑таки не добили дротиком.
— Как же, уплывет он! — с недобрым смешком отозвался кто‑то из своих. — За поворотом выползет, обсохнет — и к нам.
— Да не должен бы — ученый уже… — засомневался Харр.
— В драку не полезет, это точно, — степенно подал голос тот, что объяснял Харру про возможности спуска сверху. — А завтра наймется в лихолетцы, это как пить дать.
— Это что, против своих?
— А нет у них своих‑то. Один другому — зверь голодный, кто первый упадет, от того будут куски рвать.
А ведь и вправду — на копья валились, и ни един не крикнул наверх, чтоб поостереглись.
— Коли так, то ведь и нам соврать мог. Досидим до солнышка, а то вдруг снова наярятся. С другой стороны, амант ваш уже услыхал, поди, что все стихло, — авось подмену пришлет.
— Не пришлет, — равнодушно отозвался пожилой стражник. — Уговору не было.
Ни смены, ни подмоги амант, разумеется, не прислал. С первыми лучами зеленоватого солнышка притопали к воротам; страж, прятавшийся наверху, за массивным колоколом надвратным, придирчиво их осмотрел и только тогда дал знак, чтобы отодвигали щитовой заслон. Ворота приоткрылись на совсем узенькую щелку; Харр пропустил всех вперед, придирчиво оглядывая, нет ли урона: поцарапаны были четверо, но легко. Последним шел пожилой.
— Ты вот что, — остановил его Харр, — скажи аманту, чтоб раненых заменил, колья да остроги послал ставить засветло, а на большой дороге ловушек соорудил пару–другую, не менее. А я спать пошел.
Сказал и тут же пожалел: слова были неосторожны, так ведь и сглазить недолго. Ежели подкоряжники добрались до Махидиного жилья, то надо еще будет искать нового пристанища.
Он круто развернулся и зашагал прочь, отыскивая глазами следы ночных потасовок. “Ишь, лихолетец, а распоряжается”, — услышал он за спиной шепот привратного стража. Ворочаться и внушать к себе уважение наиболее доступным страже образом что‑то не хотелось. Он быстро добрался до знакомого проулка, так и не увидев ни одного валявшегося тела — видно, перехвалил амант своих наемников, отсиживались они ночью, предпочтя целую шкуру каким‑то обещанным ножевым. Дом Махиды был пуст и нетронут — в самом деле, не мог же Иддс отпустить девку на ночь глядя, да еще на какую ночь! Ладно, пусть утречком за счет аманта покормится, а там уж разбираться будем.
Он скинул на пол провонявшую потом одежду, повалился на трудовое девкино ложе и, едва прикрыв чресла ласковой шкуркой, захрапел на добрые десять дворов.
Пробудился он от щекочущего ноздри запаха — со двора тянуло жареным мясом, обильно приправленным незнакомыми пряностями. Первое, что бросилось ему в глаза, — ведерный кувшин, стоящий возле постели, и только потом — сама хозяйка дома, сидящая на пороге, подставив лицо солнышку. Три ряда новеньких блестящих бус отягчали ее шею.
По тому, как чутко обернулась она на слабый шорох, как кинулась к нему ластушкой, как заплескались по его телу тревожные ладони — не ласкали, а бережно выискивали следы недавнего смертоубоища, — Харр почувствовал что‑то новенькое: кажись, перестала она видеть в нем гостя захожего, обнимала как мил–друга ненаглядного. Повысила в звании, одним словом. Харр запустил пальцы под туго заплетенные косички, заглянул в чуть косящие лютиковые глаза:
— Ну как, допросил тебя амантов малец?
Нижняя, и без того сочная губа выпятилась, носик, блестящий, точно обжаренный желудь, забавно сморщился:
— Так это кто кого допрашивал…
Харр только головой покачал:
— Ох, стервушка, малолетка не пожалела!
Махида так и вскинулась — взыграла профессиональная честь.
— А я что делала? Токмо и жалела. Погоди, он еще ко мне по воле вольной придет–прибежит, как подрастет чуток… — и запнулась, спохватившись.
— Да ладно, не оправдывайся, — он притянул ее к себе, и это движение тут же отозвалось в каждой пяди его тела памятью о недавних боевых тяготах; и тут же, как тень от блеска оружного, из той же самой боли–бремени поднялся неподвластный разуму черный хмель самой что ни на есть звериной похоти. И почему это каженный раз после драки вот так разбирает, ну прямо хоть к ножнам прикладывайся?
Но только ножны, слава Незакатному, не потребовались — Махидушка была уже под боком, стелилась, шелопутная, точно травушка шелковая…
Все путем. Чести не навоюешь — сласти не сподобишься.
Только вот со второй переменой на застолье любострастном заминка вышла — не ко времени припорхнула Мади:
— Во всем стане кличут… Ой.
— На дворе погодь! — гаркнула на нее подруженька.
Похоже, не впервой было рокотанщиковой внученьке вот так пичугой пуганой вон вылетать. Может, и прав был ее сивый дед, что заказал ей дорогу на блудный двор?
— Ладно уж, — сказал Харр, натягивая порты. — Самой, поди, не терпится амантовыми подарениями похвастать! Эй, умница, иди, полдничать будем.
Мади появилась как ни в чем не бывало, даже не покрасневшая, уселась на привычном месте, глядя сладкоголосому рассказчику в рот — не за угощением пришла, за сказками.
— Ну, так что там во стане твоем сказывают? — упредил он ее — пусть сама язычок разомнет.
— Что ты, господин Гарпогар, звезду–лихолетицу пригасил, что войско несметное порубанным по воде спустил, что дары бесценные за то от всех трех амантов получил…
— Как же! — взвилась Махида, за минуту до этого готовая похвастать небывалым богатством, в котором была хоть и малая, но и ее личная и вполне заслуженная доля. — Держи карман — дары! Горстка грошиков да урыльник с вином прокисшим…
Про грошики‑то он, между прочим, впервые услышал.
— И по воде, право дело, не всех‑то спускать было надобно. Пару–другую и в куст можно было закинуть, до утрева. Махиду уже понесло, удержаться она не могла. — А сейчас мы бы их достали — в проулках‑то, поди, ни одного поганца пришибленного не осталось!
— Уже подобрали, — вздохнув, согласилась Мади. — В одном тупичке только и нашли вроде, так там несколько старух сцепились…
— Стойте, стойте, девки. — Харр потряс головой, стараясь представить себе, о чем речь. — На хрен мне дохлые подкоряжники?
— Тебе, может, и в лишку, а я за амантовым столом не сиживаю, так что стащила бы их к свинарям, мне за то к Белопушью, может, цельная свиная нога перепала бы. А не то и поросенок.
— Не понимаю, — искрение признался Харр. — Что, свинарям мертвяки прислуживают?
Обе подружки так и прыснули.
— Во–во, прислуживают, — подтвердила Махида, утирая губы тыльной стороной ладони. — В котле поганом. Свинари их порубят и чушкам наварят. Не пропадать же добру.
Слава Незакатному, пополдничать он не успел. А то прибирать бы Махиде свою халупу…
— Это кто ж у вас моду такую завел — людей свиньям скармливать?
Мади по обыкновению округлила золотые свои безмятежные глаза:
— Но ведь это не люди, господин мой! — и это таким детским, чуточку назидательным тоном, каким она могла бы сказать: “аманту надо кланяться” или “не сопливь два пальца — для этого зеленый лист надобен”.
Харр почувствовал, что звереет.
— Я, между прочим, тоже не с неба свалился, из лесу пришел, даже хуже того — из болота поганого, бескрайнего; так что, может, и меня сонного порубить да скотине стравить, чтоб жиру поболе нагуляла? А? Кто человеком родился, тот человечьим прахом стать должен, потому как одинаково солнце светит и сыну амантову, и подкидышу лесному. Равны они перед богом Незакатным. В людской судьбе своей они рознятся, это правда, и от рождения до смерти каждый волен себе дорогу выбирать, но уж если пресекся путь его, нечестивый или праведный, — верни кости земле, чтоб солнце ясное их не видело, тленьем смрадным не гнушалося; смерти ночь предоставлена…
— А как же рыба? — невинным голосом спросила Махида. — Сам же принес, сам и потребил. А в ручье‑то кто не топ!
Харр прикусил язык — а ведь права была девка. И медвежатинкой он лакомился, а медведь, с тех пор как на нем ездить перестали, совсем одичал, из лесу выкатывался и не токмо скотинку да ящеру придавливал, а и человечинкой пробавлялся.
Оттого что немудреная задачка засела в мозгу, как орех ядреный, который пальцами не расколоть, Харр рассвирепел окончательно.
— Ни ручью, ни рыбине слизкой ума–разума не дадено! — рявкнул он, остервенело вбивая левую ногу в правый сапог. — А человека бог на то и тварью мыслящей сотворил, чтобы он честь и совесть имел, чтобы он видел глупость несусветную в обычаях стародавних, чтоб имел понятие о том, что такое грех непрощаемый…
Он вдруг осекся, потому что сторонней мыслью оглядел и оценил себя как бы глядючи чужими глазами. Да солнце–законник, и только! И как слова–поучения у него складно полились, просто диво! Никогда за собою такого не числил. Сказки–байки сказывал, это был его хлеб; но вот проповеди читать, да кому — девкам куцемозглым! Срам. На каждой дороге свои законы–обычаи, и не ему их перекраивать; вот и тут — наскучат ему Махидины ласки–милости, встряхнется он, как горбатый кот, ручей переплывший, и снова айда в дорогу, и на кой ляд ему заботой маяться о том, что у него за спиной остается!
Он рванул с распялочки почищенный камзол, так что невидимые днем пирли посыпались вниз, расправляя спросонья свернутые крылышки.
— Чтобы духу свинины в этом доме не было! — он выкатился на улицу, пожалев только, что не было в халупах тутошних навесных дверей: так бы хлопнул, что живая кора от стволов отскочила бы.
Махида тревожно засопела, прислушиваясь к тому, как затихают чавкающие по непросохшей грязи шаги мил–друга ненаглядного.
— Ох, Мадюшка, отвадишь ты моего…
— Ты ж сама про рыбу удумала!
— Что я скажу, то мне ночью простится. Разговорчивый он больно, так я ж не встреваю! Вон надумал: равные все под солнышком. Ха, держи карман! Выходит по–евоному, если в Лишайном лесу сучка подкорежная кутенка синюшного скинет, так он равен будет тому младенчику, какового ты, к примеру, родишь?
Мади вздрогнула, точно ее кольнули под ребрышко.
— А я о птенчиках–пуховичках думаю: если вылупятся они у зарянки–звонницы в Лишайном лесу — и в гнезде на твоем дереве; так ведь не только солнышко теплое, ты сама, Махида, не отличишь, какой откуда…
— Ну, приехали. Задурил он тебе голову. Иди, скупнись–охолонись.
— Ты лучше дай мне листы мои, пока я не позабыла всего…
— Ой, да ты ж мне всю зелень перевела! А ходить к ручью мне теперича не с руки — готовить надо.
— Там, помню, краешек свободный остался, а, Махида…
Зато амант встретил не дурацкими разговорами — хлопнул по плечу, почуял под рукой влажный от пота камзол, надетый на голое тело, и велел невесть откуда взявшимся рабам — а по–здешнему телесам — отмыть гостя в кадухе каменной, выдать три смены одежи на всякую погоду да полную справу воинскую.
В зелененой широкой кадухе (было б желание — хоть девку рядом укладывай!) вода была горяча и масляна, но не душиста; тер его злобный раб в неснимаемом ошейнике, и тер люто, Харр только постанывал — полегче, мол. Царапин на нем не было, ушибы не больно тревожили, но кожа, черпая и бархатистая, выдавала в нем не воина, а человека, который сам себе господин. Правда, господин не шибко богатый. Хрустальную цепь он предпочел снять, но зажал в кулаке — странно: уместилась. Прибежала девчушка малая, на сынка амантова похожая, не смущаясь аспидной наготы, расплела ему брови и расчесала ласковым гребешком — и растерялась, не зная, как обратно заплести, то ли вниз, то ли вверх. “Погодь, пусть просохнут” — сказал он и небрежным жестом девчушку отослал: не приведи бог действительно амантова дочка, а он от телесова рвения брякнет что‑нибудь непотребное… Его окатили травяным настоем, растерли, выложили штаны новые, сапожки подрезанные, легкие (ох маловаты, а жаль — в командоровых‑то жарко, хотя и безопасно для ног: их и с размаху меч не брал); потом верхнее — камзол безрукавный из кожи, насколько он понял, щенячьей шкурки, выделки отменной и, видно, нездешней; рубаха до колеи желтоватая, небеленая, и, наконец, кафтан просторный из легкого рядна — по тому, как бережно его выкладывали, стало ясно, что такое ценят тут превыше всего. Харр, прихватив тесьмой на затылке волосы вместе с бровями, накинул рубаху, упрятал на всякий случай ожерелье поглубже, чтоб не звенело, и принялся примерять кольчуги, поножи и прочую снасть. Все было легким и несгибаемым, на ремешках — надевать долго, срубить, ежели по шву придется, проще простого. Надо будет что‑нибудь придумать.
Вошел вчерашний малец:
— Государь–амант за стол кличет!
Харр оттянул рубаху двумя перстами, с сомнением на нее поглядел — в чем идти на зов пристойно? Но малец развернул широченное полотенце с дырой посередине, приподнявшись на цыпочки, попытался надеть его на Харра, да не достал; тому пришлось присесть. Харр сунул ноги в мягкоременные сандалии и вопросительно глянул на юнца: все ли в порядке? Все было в порядке. И потопали они снова вверх по винтовой лесенке. Покой, правда, был не вчерашний — зелени по стенам много меньше, над головой небо открытое, подушки на полу и стол невысокий. Амант уже ел. В одиночестве.
— Садись, — как ни в чем не бывало проговорил хозяин, и малец подвинул к менестрелю большое светло–голубое блюдо–с такого четверых кормить.
Впрочем, перед амантом стояло такое же, изрядно уже приукрашенное объедками. Само собой разумелось, что накладывать себе Харр должен был собственноручно. Амант, вытерев руки о такое же необъятное полотенце–укрывалище, что и на Харре (только неотстиранных пятен, пожалуй, было поболее), взял дымящуюся лепешку, какой‑то рыжий плод, показавшийся Харру наливным яблочком, и коротким обеденным кинжалом размазал яблочную мякоть по румяной корочке — просто удивительно: мазалось, как сметана; накидал сверху мяса с разных подносов и протянул через плечо мальцу. Тот принял как должное, даже не поблагодарив, отступил и уселся у гостя за спиной. Что‑то звонко брякнуло об пол — не иначе как мальчишка положил рядом с собой нож. И нешуточный.
Да, воспитание амантов сынок получал достойное, не то что ручьевый последыш.
— Отоспался? — неожиданно спросил амант.
Харр понял: это значило — готов снова в дозор?
— Стол у тебя богатый, Иддс–амант, — ответил он с сожалением, и хозяин тоже перевел это правильно: жалко, перед возможным боем набивать брюхо не годится.
Гость действительно отломил краешек лепешки и взял длинный кус вяленой козлятины.
— Вина глотни да орешками червлеными зажуй, — посоветовал Иддс, — с них до утра прыгать будешь, как козлик взыгравший. Хотя у ручья теперь не больно попрыгаешь, я там велел столько кольев натыркать — что травы некошеной.
— У ручья не стану, — степенно, как равный равному, ответствовал странствующий рыцарь. — Прошлой ночью оттуда никто не вернулся, так что остерегутся снова соваться. Они дорогу пытать будут, вперед опять дурней скороспешных выпустят.
Амант кивнул, соглашаясь:
— Ну, на дороге их тоже кое‑что ждет.
Харр пригубил вина, делая над собой отчаянное усилие, чтобы не хлебнуть от души, бросил на зуб пару чищеных орешков с тоненькой алой шелушинкой — во рту заперчило. Пришлось снова приложиться к чаше. Амант наблюдал за ним с откровенным доброжелательством, как смотрят на уже купленного боевого рогата чистых кровей.
— Сейчас твою рать ночную от сна подымать буду, — небрежно бросил Иддс, и Харр понял это так: а не удосужится ли гость дать какой‑нибудь наказ–урок добрым молодцам?
— Гляну, — степенно отвечал Харр.
Не в его это было манере вот так отмеривать каждое слово, но он все время наблюдал за собой как бы со стороны и видел, что пока исправно играет роль бывалого воина; на шумных тихриаиских пирах, когда ему приходилось тешить честных объедал своими байками, он и гукой скакал, и рогатом бодался, и задом вилял, как перезрелая караванница. Сейчас изображал того, кем, в сущности, никогда не был. Драться‑то ему на своем веку приходилось ох как часто — и мужья его пытались колом обхаживать, и отцы–кормильцы кнут ременный на него припасали, и на Дороге Свиньи отбоя не было от разбойных шаек; а уж озверелые вояки при дворе Полуглавого и вообще не в счет — задерганы они были капризами правителя донельзя и потому кидались выполнять любой бредовый приказ, как говорится, с семи глав — порой приходилось эту неумеренную исполнительность пресекать на корню. О потешных боях тут и говорить не стоило.
Но вот в настоящем сражении он участвовал всего один раз, когда Аннихитровы придурки по реке одолели междорожный лес и вломились на земли Оцмара. Тогда он помахал–помахал мечом (не этим — неуклюжей ржавеющей дубиной, коей он тогда так гордился), да и подался в лес, забрался в чащобу и укрылся на дереве. Два междымья просидел, из шишек зернышки выковыривал. Навоевался, одним словом.
Но всего этого Иддсу–аманту знать было не надобно, как не следовало ему и догадываться, что никакой особой доблести и умения па его земле славный рыцарь, приглашенный за щедрый амантов стол, и не проявил — просто ему было непривычно и необъяснимо легко, мог он и мечом ночь напролет без устали махать, и прыгать с уступа па уступ на высоту, доселе недосягаемую, и одной рукой подымать легковесных здешних мужиков… Колдовство, наверное, но Харр, прирожденный странник, просто принимал все новое как данность, не очень‑то задумываясь над причиной.
— Ну, пошли твоих храбрецов шустрить, — сказал амант, подымаясь, — Заспались. Ты им перво–наперво покажи, как это у тебя получается ногой дух вышибать. Харр кивнул, хотя сам вряд ли мог связно объяснить, как это у него выходило. Видно, надо было просто родиться тихриапииом.
— Мешки с глиной подвешу — насобачатся, — пообещал он.
Амант наконец не выдержал и, осклабясь, торжествующе потер бугрящиеся мышцами волосатые лапы:
— Не во зло звезда мне воссияла: думал лихолетца нанять, а получил наставника в деле ратном! Ты ночыо‑то себя побереги, в первый ряд не суйся — мне надобно, чтоб ты еще и мальчишку моего вышколил.
Харр невольно оглянулся на отрока — тот, прижав боевой нож локтем к боку, старательно вылизывал пальцы. Харр не выдержал, мягкой сандалией ткнул его под локоть — нож, естественно, вылетел, но малец поймал его на лету и молча кинулся на обидчика, так что пришлось поймать его за руки и держать, пока гордый отец отнимал у него оружие и давал демонстративного леща — не наскакивай на гостя, паршивец!
— Ты его без кольчуги‑то не задирай, — предупредил Иддс. — Так займешься?
— Пока буду в твоем городе гостить — что ж не побаловаться.
— Это как понимать — пока?
— А я сам себе господин, разве ты позабыл, амант? Хожу из одной земли в другую, людей новых встречаю, обычаи незнаемые в память укладываю…
Амант засопел, и Харр пожалел о своей поспешной откровенности. Как бы защитник города не принял меры к тому, чтобы редкостный наставник не соблазнился в каком другом становище стражу обучать. Нравы тут дикие, если судить по тому, как здесь обходились с павшим ворогом, и от честного служаки, более всего радеющего о благе доверенного ему поселения, ожидать можно всего, чего угодно — или, точнее говоря, отнюдь не желательного.
— Так что я у тебя тут с десяток Белопуший насчитаю, а потом в другую сторону подамся, — на всякий случай пообещал он.
За спиной презрительно фыркнули — малец, не видавший Харра в деле, похоже, не горел желанием обучаться у какого‑то захожего бродяги.
— Ну, насчет десятка ты загнул, — засмеялся успокоенный амант, — столько тебя твоя девка не удержит. Я удержу.
Странствующий рыцарь почесал незаплетенную бровь — неприятности‑таки наклевывались.
— Чтоб не скучал, я тебя, как лихолетье минует, приставлю караваны купеческие оборонять, там и насмотришься на чужие становища. Хотя, честно тебе признаться, ничего нового не увидишь; везде одна и та же срань, только цвету различного. А чтоб тянуло тебя обратно ворочаться, подарю я тебе хоромы каменные; да не радуйся, не сразу — заслужи да голову убереги. Богатством–жирком обрастать начнешь — против воли обратно потянет, жалко будет бросить. Эк я порешил, а?
Ну, амант, не знаешь ты настоящих странников — чем больше достатка–рухляди, тем более вон тянет. Испытал. Но Махидушке это оч–чень кстати придется…
— Смотри, амант, как бы во мне с твоих посулов заячья душонка не прорезалась! — отшутился он вслух. — А за девку мою не волнуйся — как бы она окромя меня еще половину твоего гарнизона не удержала!
Так, со смешками, неспешно двинулись вниз по винтовой лесенке — Иддс, как хозяин, впереди, отрок, точно обережник приставленный, на шаг сзади.
— Ну а как заскучаешь, я тебе еще девок пришлю, — пообещал расщедрившийся хозяин. — Хотя насчет поговорить с ними — это хреново, разве похабелью какой потешут…
— Ну почему же, — из вежливости не согласился гость, — у тебя в становище девки — что наши законники образованные: и про обычаи расскажут, и меня про наши нравы расспросят.
— Ну и что же ты им рассказываешь? — кинул амант таким безразличным тоном, что Харр почувствовал: в Иддсе снова проснулось служебное рвение; это не допрос, по язык бы прикусить.
— Да всяко… О правителях славных, о боге недремлющем…
— И что за правители?
— И не перескажешь, до чего разные!
— А боги?
— А бог у нас един…
И замер — меж лопаток ему уперлось острие ножа.
V. Поле вспахано
Он осторожно выпустил из горла задержанный воздух, понял: померещилось. Не нож это. Взгляд, что меча острее.
В изумлении несказанном повернул он голову и — глаза в глаза — уперся взглядом в амантова сына, тоже замершего двумя крутыми ступенями выше. Если до сих пор он только презрительно зыркал на непрошенного гостя, по–кошачьи отсвечивая болотным огнем, то сейчас глядел на него так, как сам менестрель в свое время впервые взирал на сказочный командоров меч.
С восторгом, надеждой… и, пожалуй, ожиданием.
Харр осторожно прикрыл веки, как бы говоря: погоди, разберемся.
— Эй, что застрял? — крикнул снизу Иддс, уже стоящий на зелененом покрытии ратного дворика и сдирающий с себя засаленное полотенце.
Харр поспешно зашлепал вниз, на ходу освобождаясь от застольного покрова.
— Ты давай облачайся, — амант критически оглядел своего недавнего сотрапезника от белоснежного пучка волос на затылке, в который вплетались иссиня–черные пряди бровей, до пестрых, не иначе как из змеиной кожи, сандалий. — Вид у тебя не боевой, однако. А вечереет.
Харр опустил взгляд на собственное брюхо, так и оставшееся полупустым, по которому струились складки просторной рубахи, и мысленно с Иддсом согласился.
— На ручей все же послать бы кого, — проговорил он просительно, чтобы при посторонних не давать самолюбивому амаиту прямых советов.
— Уже, — кивнул Иддс, продолжая его рассматривать.
— Ты чего? — не выдержал наконец Харр. — До мужиков охоч, что ли?
— Сказанул! — фыркнул амант. — Просто вчера мне в тебе померещилось что‑то, а что, припомнить не могу…
Во семейка! То отцу что‑то помстилось, то сынуле…
— Ну, давай командуй, певчий рыцарь! — Вот привязался — петь не дает, а дразнится.
— Знаешь что, — сказал Харр с досадой, — если вернусь подобру–поздорову, будешь звать меня Гарпогаром.
А что и не вернуться было, когда настоящего боя не получилось. Вышли засветло, рядом с Харром шагал пожилой стражник, которого он про себя окрестил Дяхоном. Залегли по бокам дороги, не доходя до последней ловушки, указанной проводником, и дождались темноты; затем, уже хоронясь, подобрались к ней вплотную. Сверху при дневном свете подкоряжным было видно, как амантовы телесы роют яму поперек дороги, копьями дно щетинят, потом хворостом прикрывают и жухлым листом закидывают. Не знали они только, что за этой ямой поджидает их другая, заготовленная амантом стеновым прошлой ночью, когда передовой отряд бродячего войска так безуспешно пытался одолеть Харровых ратников, державших засаду на берегу ручья. Предводитель бродяг, если таковой у них действительно имелся, выслал вперед, как и ожидалось, добровольцев, подстегиваемых жаждой спять сливки при грабеже. Эти и устлали своими телами дно первой ямины, разметав прикрывающий ее хворост и черной нутряной глубиной, отчетливо видимой сверху при свете крупных звезд, обозначив опасность.
Вот тогда воровской главарь выслал умельцев с шестами, которые, заткнув за пояса самодельные (а иногда и настоящие, отнятые у застигнутых врасплох стражников) навостренные ножи, разбегались по наклонной дороге, петляющей вдоль скального обрыва, и, уперев шесты в дно ловушки и добивая тем несчастных, уже оказавшихся там, перемахивали через зловещий проем — только для того, чтобы с размаху влететь в следующий. Во второй западне острия были понатыканы не простые, а багорчатые, так что если из первой потихоньку и начали выползать бедолаги, которых тут же приканчивали дротиками, то из второй не выбрался ни один.
Подкоряжники, прямо заходившиеся наверху от бессильной ярости, принялись сбрасывать сверху камни — так, на авось; уступы и повороты дороги задержали почти все, и лишь двоим стражникам не удалось увернуться, но и эти ушибы были не смертельны.
Харр позевывал, оценивая тупую несообразительность нападавших — он на их месте двинулся бы средь бела дня и как минимум попытался бы сверху поджечь город, но, слава Незакатному, у бродяг были иные традиции.
Он вернулся к Махиде затемно и, чувствуя, что червленые орешки еще не утратили своей горячительной силы, учинил постельную баталию, с лихвой компенсировавшую ему стылую вахту на придорожных камнях.
Пробудившись, посетовал даже, что не заработал в эту ночь положенных за пролитую кровь ножевых, но только подумал — телес в дверь, и снова кувшин и зажаренная птица–лебедь с хрумчатыми колобочками внутри (то ли тестечко такое крутое, то ли орехи такие крупные) и — ого! целая горсть монет–зеленцов, которые он на сей раз прихватил себе в карман, оделив Махиду только одной. И так забаловал девку. А про дом городской, амантом посуленный, решил пока помолчать. Сейчас у него с государем стеновым лад–благодать, а ведь что далее будет — неведомо еще, какая ему вожжа под кольчугу попадет.
И снова только мысль промелькнула — Махида, кроившая из длинных кусков коры новые заслонки на оконные прорези взамен старых, покорежившихся от проливного дождя, в сердцах хлопнула себя по коленкам гибким лубом:
— Да что за жисть мне такая убогая присуждена — с корой мыкаться! Хоть до самых верхушек ею стволы оплети, а все равно каменного дома не получится. Ох и прав ты был, мил–желанный мой, что един бог на все про все надобен, уж у него‑то я бы выпросила и домишко малый, да камен–зелененый, и слугу–телеса безответного, и еще кое‑что, о чем тебе пока не скажу…
— Ты же говорила — есть у тебя какой‑то там божок, личный в собственном твоем пользовании, вот и попроси у него, он ведь ничьими другими просьбами не обременен, — отмахнулся Харр, которому бабье нытье было горше перца водяного.
— Как же, попросишь у него! С мово корового проку — что с Мадиного пухового. Ты вот, жаркий мой, на звезду–лихомань плюнул — и пригасил, так вот не расстарался бы ты…
— Вот что, — сказал он, подымаясь, — чтоб к тому часу, как я глаза открываю, кольчуга моя чищена была. Вразумительно?
Он и без ее поспешного кивка знал, что для девок такой тон — наиболее вразумителен.
— Налей вина и дичинки ломоть на лепешку кинь, мне сегодня недосуг — амантова мальчишку к мечу приучать буду, — он решил подзатянуть узелки, чтобы не слишком садилась на шею. Да и от расспросов неплохо отдохнуть.
Харр шел по извилистым проулкам предместья, дожевывая на ходу нежный кус лебяжьей грудки и где только можно срезая длинные прямые ветви, благо кустов и деревьев, не в пример городским улицам, здесь было предостаточно — в городе же, по странному его обычаю, вся зелень произрастала внутри домов. Он как раз набрал порядочный пук прутьев и уже успел очистить его от листвы, когда подошел к воротам.
— Эй, белоногий, — насмешливо окликнул его страж, — никак ты подрядился на амантову кухню хворост таскать? Надорвешься!
Общий хохот был беззлобным — стражи даже в лихое время умудрялись заскучать.
— Да нет, это я у своей любушки над постелью повешу, — отшутился Харр, — чтоб не гуляла налево, когда я в дозоре!
Шуточка была как раз по стражеву уму — ржали они до тех пор, пока Харру были слышны их голоса. А ему самому было уже не так весело: пока он разделывался с опавшими подкоряжниками в ночной темноте, он был героем; сейчас же, выставленный напоказ перед немногочисленным, но достаточно опытным по здешним меркам войском, он очень даже легко мог и мордой в грязь вляпаться.
Одна надежда — наследник.
Кстати, тот вдвоем с батюшкой уже прыгал на ратном дворе, размахивая своим недлинным, но хорошо заточенным и вполне боевым мечом. Как Харр и ожидал, обучение тут сводилось к поединку, где младший нападал, а старший только и думал, как бы не покалечить отрока.
К стене был прислонен кожаный мешок, из которого выползала голубоватая глина.
— Долго спал, — вместо приветствия констатировал Иддс, впрочем, без укоризны.
Харр молча поклонился — не шутки шутить нынче пришел. Мальчик тут же подбежал, присел на пятки, положил к его ногам меч — видно, так здесь определяют себя в ученики. Харр взял оружие, попробовал на большой палец — заточен он был, естественно, хреново, но рыцарь твердо знал, что начинать урок надо с доброго слова.
— Меч у тебя славный, — сказал он, не слишком таким образом покривив душой. — А не тяжел? Встань.
Мальчик вскочил, горделиво пошевеливая подкожным бугорком уже натруженной мышцы, которую у него на родине не без основания именовали мечеправной. Харр ткнул пальцем в упругую смуглую кожу:
— Живая?
— Ась?
Мальчик был так изумлен вопросом, что поглядел на собственную руку, словно под кожей, золотящейся, точно кожурка лесного ореха, была зашита лягушка.
— Ну, держи. — Харр кинул мальчишке меч костяной рукоятью вперед.
Как он и ожидал, цепкая рука ухватила его с такой силой, что косточки побелели. Вот и будет первый урок. Он нагнулся к куче камней и бревен, сложенной возле двери (аи да амант, ничего из его слов не позабыл!), вытащил палку средней увесистости и, сложив собственный меч у ног Иддса, взиравшего на все с отрешенным видом, крикнул отроку:
— Как тебя звать‑то?
— Завл!
— Ну, Завл, защищайся…
И пошел гонять его сперва лениво, а потом набирая и набирая лихость и следя только за тем, чтобы озверевший Завл, которому уже изрядно перепало и по ребрам, и даже по уху, не извернулся и сдуру не перерубил его дубину — тут ведь сгоряча и покалечить может. Но подросток, не привыкший к нападению — ох, папенька, дооборонялся! — уже позеленел от напряжения.
Харр внимательно приглядывался к его руке, стараясь ее не задеть, — может, хватит? Нет, еще чуток. И еще. А вот и попробуй повыше меч поднять… Он знал, как это бывает, когда всеми силами удерживаешься от того, чтобы левой рукой не поддержать локоть совсем уже онемевшей правой. Сейчас уже выбить оружие у Завла мог бы и воробей, только клюнь. Но Харр делать этого не стал, отскочил и палку опустил.
— Будет пока. Охолони.
И то сказать — пот так и катился по осунувшимся щекам, хоть бусы нанизывай. Харр вытянул руку и снова ткнул пальцем в мечеправную мышцу:
— А теперь — живая?
Мальчишка сглотнул, не находя в себе сил разжать губы. Прикосновения он не почувствовал, это было очевидно.
— Дрался ты справно, — похвалил его рыцарь, — но только толку от твоего мужества с гулькин нос, потому как сейчас, будь это бой взаправдашний, лежал бы ты уже с выпущенными кишками. Какая первая заповедь у настоящего бойца? А вот запоминай: от зари до зари бейся, а чтоб рука была свежа. Ты же ее так напряг, словно масло из рукояти выжимать собрался. Теперь оттереть бы ее не худо.
Это до Завла дошло — он запрокинул голову с полузакрытыми от усталости глазами и коротко свистнул. Харр проследил за его взглядом и увидел давешнюю девчурку, которая сидела на самом верху, на срезе крыши, и, болтая йогами, наблюдала за тем, что происходит во дворе. Услыхав призывный сигнал брата, она протянула руку, ухватилась за толстенную веревку, свешивающуюся от крыши до самого зелененого настила, и привычно заскользила по ней вниз, сверкнув голой попкой. Харр чуть языком не зацокал — не младенец же, в самом деле, а в ратном дворе порой бывает до полусотни стражей, мужиков в самом соку. Каким местом батюшка‑то думает?.. Батюшка его сомнение угадал с лету, криво ухмыльнулся:
— У меня, между прочим, зелененые‑то не только ошейники…
Харра аж мороз по спине продрал — это ж на всю оставшуюся жизнь!
Девочка между тем кивнула ему, как старому знакомому, и принялась сноровисто растирать братнину руку. Делала она это не только привычно — в ее обхождении с Завлом было что‑то такое, что бывает у взрослых людей, объединенных одной тайной. И что‑то не похоже было, что это — детские забавы…
Впрочем, уж его‑то это совершенно не касалось. Пока круглозадая пигалица трудилась, приводя братца в норму, Харр набрал из мешка глины и сотворил на полу десять крепеньких кучек; в каждую воткнул прут.
— Что, рубить? — Завл так и рванулся из сестриных ручонок.
— Попробуй.
С норовом был малыш. И скорее всего, ему уже приходилось перерубать здоровые палки вроде той, что была у Харра в руках. А вот тоненькие прутики — нет. Подлая хворостина вздрагивала, завихряясь ободранной корой, и укладывалась набок, приминая бороздку в мокрой глине. Завл чуть не плакал.
— Заповедь вторая, — с излишним, наверное, занудством проговорил новоявленный наставник, — прежде чем в бой ввязываться, оружие наточи да на шелковой нитке проверь.
Он круто повернулся на каблуке:
— Тебя, красавица, как кличут?
Пигалица по–взрослому повела тонкой бровью:
— Для своих я — Зава, а для опричных — Завулонь.
— Давай‑ка, Завка, бери это полотенчико в зубы и чеши по–быстрому наверх; как влезешь, крикни погромче и кидай его вниз.
Завулонь какой‑то миг размышляла — не обидеться ли? — но потом передумала и, послушно перекинув полотенчико через плечо и придерживая его зубами, проворно полезла вверх по висячей лесенке. Харр всеми силами удержал себя от того, чтобы не стрельнуть ей вслед блудливым взором. Вместо этого он подошел к аманту, наклонился за своим мечом и нравоучительно изрек:
— Вот гляди, как надо юного отрока обучать, когда я в отлучке буду.
Он стоял в непринужденной позе — во всяком случае, так могло показаться со стороны, — ожидая окрика сверху. Наконец послышалось звонкое “Эгей!”, и он, молниеносно выхватив меч из ножен, подскочил к первому пруту, срубил его почти не глядя, легким козлиным прыжком перемахнул через бревно, срубил второй, обогнул груду камней… Не успело полотенце коснуться утоптанного настила, как все десять прутов были срублены под корень, хотя для этого пришлось пересечь по косой линии весь двор.
— Это, как говорится, присказка, — улыбнулся Харр юному наследнику, взиравшему на его прыжки и увертки, как на плясунью или фокусника. — Насобачишься на простой рубке–я тут еще и воинов понаставлю, и сетей понавешу. Не соскучишься. Ну, мы пошли вечерять, а ты еще поупражняться можешь, только меч подточи.
Он подымался за Иддсом в обеденный покой, прыгая по ступенькам как мальчишка. Надо же — выкрутился! И самым неожиданным образом: от него ждали нешуточной боевой науки, а он взамен этого придумал игрище, а уж в этом‑то он был мастак! И все довольны. Теперь он сколько угодно его сердцу будет забавляться с наследником, сохраняя при этом вид наисерьезнейший, а наскучит — оставит вместо себя Дяхона и подастся какой‑нибудь караван сопровождать, амант ведь обещался.
Перспектива открывалась самая радужная.
— На дорогу сегодня не пойду, — предупредил он аманта, налегая на пироги. — Сяду с отрядом возле ворот, так чтоб до любой напасти было рукой подать. А ты разведчиков вперед разошли, можно и из лихолетцев.
— У нас пирлюхи — самые надежные разведчики, — отмахнулся амант. — Вчера, если приглядеться, их наверху мелькало видимо–невидимо, а сегодня одна–две, не более. Похоже, подались вонючки к Межозерью, не ждали у нас такой отпор получить. Но ежели и там им не отколется, вполне могут по второму разу на нас попереть. Бывало.
— А обратно к себе в лес не уползли?
— И так возможно, — амант тоже налегал на снедь, было видно — битвы сегодня ночью не ожидается. — Только у себя они не залягут, бабы ихние не дадут: ведь ежели поднялись, то значит, совсем нечего есть. Раненых бросят да на закат подадутся, к Медоставу Ярому. Ох и чуден нектарный стан, и аманты поют там не врозь, а вотрое… Жалко будет, если гробанут.
Харр поглядел на него искоса, и ему почудилось, что солдатская душа аманта прикрыта не листовым щитом, а плетеной кольчугой, и в крошечные дырочки нет–нет да и проглядывает что‑то мягкое, розоватое, точно тельце улитки. До слез жалеет, а вот чтобы подмогнуть — так это маком, и в мыслях не затеплится. Вот и он подавать такую идею не стал, не его это земля, не его заботы. Еще накличешь хворобу себе на шею.
— Я вот о чем думаю, — амант выбрал самый сладкий кус медового пирога и задумчиво покачивал им перед носом гостя. — Боюсь я в лихие времена выпускать на улицу владычицу дома моего. А она скучает. Ежели сегодня ночью тревоги не случится, приставлю‑ка я тебя к ней обережником.
У Харра аж в глазах потемнело. Вот только холуйской должности ему и не хватало! Только намылился с караванами постранствовать…
— Аль не доволен? — изумился амант.
— Меня ты не спрашивай, мне в обережниках ходить не впервой, — умудрился вывернуться Харр. — А вот что ты доволен не будешь, так это я тебе наперед голову прозакладывать могу. Вот не поверишь: хоть бы раз мне с чести такой превеликой не бежать в темный лес, хорошо если не без порток. А уж было там что или не было, значения не имеет…
Иддс даже жевать перестал и молча уперся в гостя немигающими глазами цвета темного пива. Только сейчас Харр понял, что напоминало ему это лицо с двумя вытянутыми окружьями смоляного волоса, обрамлявшими глаз и часть щеки: ежели черное на белое поменять да три хохла на загривке вздыбить, то как раз получится голова диковинной птицы, обитавшей на крыше маленького замка принцессы Сэниа.
Амант сглотнул комок, застрявший в горле, и как‑то не совсем внятно пробормотал:
— Слушай, я тебе как мужик мужику скажу — ты ж урод…
Харр только хмыкнул:
— А ты лет так через тридцать о том свою властительницу спроси; ежели ничего промеж нами не будет, так она тебе правду скажет, а вот если… хм… то и соврет.
— Утопить бы тебя в блевотине, потрох ты свинячий1 — загрохотал амант.
— Не родился еще такой гад, чтоб меня с ног до головы обгадить, — примирительно проговорил по–Харрада. — И кончим про владычицу дома. А вот дочку ты береги, шустра больно.
С тем и ушел к воротам, до смерти довольный, что и тут вывернулся. И пирог еще целый за пазуху прихватил, правда, незнамо с чем.
Ночь они прокоротали вдвоем с Дяхоном, прислонившись к теплой не по–ночному стене и поглядывая вверх, где, свесив ноги наружу, все время несли вахту два стражника, зорко вглядывавшихся в темноту: не зажужжит ли, наливаясь тревожным светом, вестник нападения? Но пирли иногда пролетали, со свистом рассекая влажный воздух — невидимые. Звезды мигали, чуть притушенные туманом, и никакой злобы не было в лучах скромной зеленоватой плошки… так светится глаз у сытого волка. Даже не верится, какой страшной она была всего седьмицу назад.
— Кажись, минуло нас лихолетье, — задумчиво проговорил Харр, глядя вверх.
— А у нас никто и не сомневался, — отозвался Дяхон. — Звезда‑то была зеленая, нашенская. Своих не обидела. А правду бают, что это ты ее пригасил?
— Врут, — уверенно сказал Харр, разламывая надвое пирог и протягивая меньшую долю старому воину. — Сама погасла. А что, у вас всякое лихолетье со звезды–страшилки начинается?
Харр предвидел, что рано или поздно ему зададут такой вопрос, и ответ был у него наготове: негоже, когда рядовые ратники полагают своего военачальника магом и кудесником — в решительный момент разинут рты, мечи опустят и будут ждать от него чуда. А так — чести меньше, зато в бою вернее. Да и самому по ночам языком трепать не очень‑то любо, лучше других послушать. Дяхон же, как многие бывалые воины, любил поделиться своими познаниями:
— Когда золотые столбы с неба в землю уперлись и на своде голубом четыре солнышка затеплилось, все зерно и у нас, и на нижнем уступе погорело… птицы на лету от голода мерли. Вот тогда орда подкоряжная вроде на Двоеручье двинулась, ан нет, стены‑то были златоблестищем крыты, вот беда мимо и пронеслась, на Серостанье перекинулась. Зато когда над озером великим черный смерч гулял, Чернорылье спокойно спало, и точно — в Двоеручье всех начисто порешили, и отстраивать некому. Да и что говорить: зверя–блёва в том стане кормить хлопотно, солнцелик–цветок недолго цветет по весне, а наготовить его впрок надо на целый год, вот и выходит весь люд на поля с мешками. Подкоряжные их там и подстерегли…
— Выходит, каким цветом вашего зверя кормить, такова и отдача с него будет?
— А то!
— И что, каждый день его амант доит?
— Кабы каждый день, так он давно бы с голоду подох. Ему жив себя принять надобно. А менять цвет нельзя, каким с вылупления кормлен, таким весь его век потчевать.
— С вылупления… Значит, эта сука блёвучая многолапчатая еще и яйца несет? То‑то амант меня пытал, не за тем ли я в его город пожаловал!
— Не. Кобель у пас. Да и у всех остальных. А яйцо можно добыть только на Хляби Беспредельной, и не одну жизнь за то положить придется. Тайно притом, чтоб соседи не проведали, похитчиков не заслали.
— Тайно! — фыркнул Харр. — То‑то и ты про него ведаешь, да и подкоряжники, похоже, не просто так сюда пожаловали.
Дяхон слегка отодвинулся, пробормотал:
— А я ничего тебе, лихолетец пришлый, и не говорил.
Голос монотонный, а слова сухие, точно деревянные чурки. Напугался, служивый, а показать страх фанаберия не позволяет. Сказал бы попросту: не выдавай, мол, краток.
— Подкоряжных, ясно дело, навел кто‑то из тутошних, становых, — проговорил Харр примирительно. — А что касаемо меня, то запомни: я не лихолетец, аманту служить не нанимался и здесь по доброй воле.
— За дурака держишь? По воле…
Харр вздохнул и вытащил свой меч — даже при свете звезд был виден золотой чеканный змей, дивным образом протянутый посередке лезвия, и самоцвет па рукояти сыпал холодными ночными искрами.
— Видал ты такое у лихолетцев?
Дяхон шумно потянул в себя влажный воздух:
— Да ежели по чести сказать, то и у аманта не видал… — Харр уловил дребезжащую трещинку в голосе — так настоящий рубака говорит о добром оружии, которое ему не по карману, или законченный бабник — о девице, коя ему не по зубам.
Бродячий рыцарь не чужд был ни первому, ни второму.
— Так кто ж ты тогда? — тоскливо вопросил Дяхон — простая душа, он никак не мог потерпеть рядом с собой чего‑то неопределенного.
— Не поймешь ты, — отмахнулся Харр, уставший объяснять каждому встречному–поперечному, что такое “рыцарь”. — Так что зови меня попросту Гарпогаром. И вот еще что объясни ты мне: а на что подкоряжным яйцо‑то? Им что, так уж надобен в лесу их замшелом этот зверь–блёв?
— Им‑то? — изумился Дяхон непонятливости собеседника. — Им самим он на хрен не нужен. А вот ежели они его продали бы в тот стаи, где собственный зверь уже в летах, то получили бы столько, что вся их орда цельный год кормилась бы. А по нонешним временам, может, и два.
— А что, корма подешевели?
— Яйца подорожали. Хлябь Беспредельную затопило, и надолго — разве не слыхал? Подкоряжники‑то это мигом сообразили.
Неясная догадка мелькнула в голове менестреля:
— Слышь‑ка, а ты сам часом не из этих… лесовичков?
Дяхон степенно стряхнул крошки пирога с подола рубахи, торчащей из‑под кольчужки, на корявую ладонь и приманил пирлей — те почуяли сразу, слетелись едва видимой в полумраке стайкой.
— Ишь, души безгрешные, есть не едят, а тепло доброе от пищи людской понимают… Чужой человек ты тут, Гарпогар, а то бы знал, что аманты в дом к себе только собственных окольных принимают, и токмо в отрочестве. Так что в стражи тебе не попасть, а в лихолетцы — это очень даже недурственно.
— Слыхал. Щитовых на один пропой, а потом что?
— Кто этими ночами расстарался, тот долго сыт будет — ножевые‑то полной мерой платят. Потом у вдовушки какой‑нибудь подкормишься, в оружейном двору подсуетишься, так все лихолетье перекукуешь. А там птица ты вольная, хоть в пригородье вживайся, хоть в странники подавайся. Дойдешь до того стана, где новое лихолетье объявлено, — опять тебе служба.
— А тебе кто мешает?
— На мне ж клеймо, ни один амант к себе не пустит…
Так, значит. Не ошейник, так клеймо, как на скотине. Нет, эта земля ему положительно нравилась все меньше и меньше.
— Показал бы клеймо‑то, — по неистребимой привычке не пропускать ничего диковинного поинтересовался он.
Дяхон засопел. Обиделся, что ли? Тогда непонятно почему, ведь, по его же словам, попасть в дом к аманту — удача и честь немалая.
— С какой это такой радости я перед каждым встречным посеред ночи портки спускать должен? — пробурчал он наконец.
— Так у вас что, клейма на заднице ставят? — Харр с трудом удержался, чтобы не фыркнуть и вконец не разобидеть старого вояку.
— А то! И кольчужкой прикрыто, и в бою не под ударом. И притом, когда не видишь, то забываешь быстрее…
— Сидеть‑то не мешает? — не удержался Харр.
— Оно повыше того. Так что ежели и помру где‑нибудь в караванном дозоре — враз установят, что был я из Зелогривья.
— По знаку?
— По цвету.
— Постой, постой, мне ж говорили, что нельзя на живое тело зелепище класть — прорастет?
— А то! Потому, прежде чем клеймо рисовать, это место слизью гада–стрекишника мертвят. Так‑то. Не–ет, был бы у меня сын, ни в жисть не отдал бы его в стражи. Живешь — вроде бы и сыт, и под крышей; только жизнь‑то быстро пролетает! А как немощь одолеет, даст амаит горстку зеленушек на обзаведение, и вали со двора. С дружками попрощаться — половина долой, тут не то что хибары — деревца одинокого не купишь, чтоб повеситься. И помолиться больше некому…
Он покачал головой, отмахиваясь от нахлынувших на него горестных мыслей, глянул на посветлевшее небо и, достав из‑за пазухи оселок, принялся вострить неуклюжий свой меч.
— Молиться всегда можно, — ханжеским тоном заметил Харр, только чтобы как‑то утешить старика.
— Не скажи. Бог у меня солдатский, простой; да и сам посуди, велик ли выбор у нашего брата? Пока я в стражах, он мой меч блюдет — стало быть, и жизнь мою охраняет. А как отдам я меч свой обратно аманту, на что мне мой бог?
— Постой‑ка, что‑то я не пойму, о чем речь.
— Да вот он мой бог, в руках держу — Оселок–Направник. Не, плохого о нем ничего не скажешь, для служивого человека он в самый раз, у нас многие его выбирают… Только вот уж здоровья у него не попросишь, и ни девки сговорчивой, ни достатку, к старости припасенного… Эх, нет такого бога, чтоб был на все про все!
Харр с изумлением поглядел на своего собеседника — ишь ты, сам додумался до единого бога! Вот только край неба уже совсем зазеленел, скоро и солнышко выкатится травяной оладьей. Наслушался он сегодня вдосталь, а рассказывать про тихрианские обычаи — вопросов не оберешься. Хотя и не грех бы просветить старого служаку про то, какому такому единому богу поклоняться, кого чтить с рождения и до смертного часа.
Пусть своим умом доходит.
— Будет, — хлопнул он себя по колену. — Отсидели мы свой дозор.
— А и отсидели, — без особого энтузиазма отозвался Дяхон.
Продравши глаза пополудни, Харр ощутил себя в скверном расположении духа. Вроде и чужой ему Дяхон, а все‑таки жаль. Делиться дарами амантовыми ему, разумеется, и в голову не приходило (одна Махидушка сколько выклянчит!), но хотя бы дать добрый совет… С другой стороны, давно положил он себе за правило в законы–порядки чужих дорог не вмешиваться, а поскольку все дороги на белом свете были ему, по правде говоря, чужими, то и странствовал он по ним, не оставляя ни малейших следов в умах встречавшихся ему на пути людей. И вот только здесь его что‑то потянуло на мудреные речи: или староват стал, или не к месту пришлась на его стезе Мади–разумница.
На пороге зашелестело — ох, накликал. Явилась. Дом ей тут родной, что ли?
— Ты не занедужил, господин мой Гарпогар? — а голосок трепетный, будто и впрямь ее чужое здоровье заботит.
— Да чую, что не с той ноги встану… — сел на постели, почесал подмышки. — Ночь тоскливая выдалась.
— В околье нашем троих, говорят, поймали, но это с прошлой ночи, в кустах отсиживались. А то тихо, как в мирные дни. Или замерз ты без теплого плаща? В степях твоих отеческих, говорят, много теплее…
Вот привязалась! И про неоглядные просторы тихрианские напрасно напомнила, еще тоскливее на душе стало.
— А, страж тут один весь дозор о своей нищей старости прогоревал. И впрямь жалко старинушку, одиноко и голодно жизнь кончит.
— Ага, жалей его, жалей, — живо откликнулась со двора Махида, — небось про грошики убогие тебе толковал, про то, что крыши над головой не присудится… Так?
— А что, не так?
Махида злобно хохотнула:
— А про заначку потаенную, что у каждого стража где‑нибудь под стеной закопана, он тебе не говорил? А сколько он за свою службу из дома амантова накрал, не рассказывал? Ты поинтересуйся, утешение ты мое утрешнее, пропадун ночной, кто богаче — я или он?
— Да что ему красть‑то?
Махида бросила стряпню, стала на пороге, уперев руки в крутые бока:
— Как в дозор по нашему околью их нарядят, каждый обязательно что‑нибудь у аманта стянет — кто чашку, кто полотенишко. Так. В хибарах на жратву поменяют, самих‑то сытно кормят, чтоб силу не потеряли, а вот телесов, особливо ошейных, — тех едва–едва. Значит, несут добытое обратно телесам, что с зеленищем возятся, те им в лохани зверевой со дна зеленище соскребут, в посудину поганую накладут — и водицы сверху, так долго можно сохранять. А это уже на живую деньгу продают, в загашник свой. А кто иной и за будущую хибару платит, ему деревца в кружок посадят и ростят–лелеют, ветви в шатер связывают. Через десять–пятнадцать зим глядишь — только корой оплести, и хоть трех жен приводи. А ты говоришь — крыша над головой…
Харр спустил ноги с постели, махнул Мади, чтоб отвернулась, и, угрюмо посапывая, принялся натягивать штаны и дневной кафтан из рядна, что в самый раз по тутошней влажной жаре.
— На что ты обиделся, господин мой Гарпогар? — Мади сидела на корточках спиной к нему и все‑таки почувствовала, что на душе у него хреново.
— Да не обида это! Вам, девкам, не понять, как это бывает, когда почуешь чем‑то, локтем, что ли: живой рядом человек, брат — не брат, но свой, и беды все его понятны, и душа толкает помочь… А потом послушаешь про него — ворюга продувной, да еще и слезу из тебя, дурака, давил… Мерзко. Голодал — бывало, а чужим всегда брезговал. Грех это, и не любо солнцу ясному на такое глядеть.
— Дай мои кружала, Махида, — еле слышный шепот, а точно шило в зад.
Опять за свои каракули примется, умница–заумница, будто в первый раз слышит, что воровать негоже. Надоело. Он рывком подхватил перевязь с мечом, кивнул Махиде:
— У аманта пополудничаю! — и двинулся в город. Пора в караван напрашиваться, поглядеть, так ли уж тоскливо в соседних становищах. А то ни пиров, ни базаров — живут, точно им мозги обручем зелененым стиснули. Можно бы, конечно, и в одиночку рвануть, но лучше все‑таки за спиной оставлять дом, куда можно вернуться без опаски. А то, строфион их задери, в соседних‑то местечках, может, и еще хуже.
Так, голодный и раздосадованный, ввалился к аманту; сразу послышалась перекличка рабов, докладывающих хозяевам о госте, и откуда‑то сверху слетел Завл, восторженный, уже с мечом в руке.
— А отец что, в отлучке?
— В загоне, блёва дрочит, господин–пестун.
— Прикажи еду подать, не завтракал я нонче.
Мальчик вежливо поклонился, хлопнул в ладоши, что‑то скороговоркой велел набежавшим телесам — видно было, что не впервой принимать кого‑то за старшего. Повел Харра наверх, да не в покои с потолочными окнами, где обычно батюшка трапезничал, а прямо на крышу — на огороженной от ветров площадке был расстелен ковер с подушками, расставлены блюда с дымящейся едой. Вина, правда, видно не было. Он собственноручно накинул на гостя застольное полотенце с прорезью для головы, сам уселся напротив и принялся жадно глядеть Харру прямо в рот — видно, с нетерпением ждал, пока тот насытится. Когда Харр откусывал особо лакомый кусок, невольно глотал слюнки.
— Чего сам‑то постишься? — не выдержал рыцарь.
— Тяжко будет с мечом прыгать, господин–пестун.
— И то верно.
Откуда‑то снизу, видно, из проема оружейного двора, слышались короткие вскрики и звон мечей. Как‑то очень уж скромно и степенно явилась Завулонь, поклонившись, высыпала из подола на ковер фрукты, присела за спиной брата, положив ему подбородок на плечо. Вид у обоих был какой‑то заговорщический. Харру почему‑то сразу припомнилось вчерашнее маленькое происшествие на лестнице.
— Ты вроде меня о чем‑то спросить хотел, или нет?
Мальчик слегка повернул голову, скосив глаза на сестру, чей носик посапывал ему прямо в ухо, и решился:
— А правда ли, господин–пестун, что у твоего народа один бог?
— Я ж сказал — значит, правда. Ежели я тебе пестун, то переспрашивать меня негоже.
Мальчик зарделся.
— А с чего это ты моими обычаями интересуешься, а, Завл, амантов сын?
Мальчик еще раз стрельнул рысьим глазом на сестренку и, хватанув ртом воздуху, точно перед нырком, скороговоркой выпалил:
— А скажи, господин–пестун, справедливо это, что наш отец, воин могучий и мудрый, против себя еще двух амантов терпеть должен, а лесовой еще над ним и верх держит? Почему не быть ему единоправителем, да и бог чтоб был один, что всем ведает, от лесного орешка до острия меча амантова? Мы бы с Завкой ему подмогли, и лес, и ручей как‑никак обиходили–полюбили… Почему — нет?
И эти туда же!
— Да не за богом дело стало, — Харр постарался говорить как можно серьезнее, точно со взрослыми, — не ровен час, натворят что‑нибудь амантовы рысята, жалко будет. — Не отдадут даром свою власть ручьевый да лесовой, особливо последний.
— У нас войско!
— Извести вашего батюшку, да и вас в придачу, для самого захудалого колдуна — плевое дело. Или телеса ошейного подкупить, чтобы отравы в блюда подсыпал. Это у вас тишь да гладь до тех пор, пока кто‑то первый распрю не начал, а уж если дело заварится — уноси ноги! Видал я на наших дорогах, как один род всех других под корень изводил, да и от самого рожки да ножки оставались. Так что с лету ничего не затевайте, да и бога вы себе единого еще не придумали, чтоб в него, кроме вас, и остальные поверили.
Ребята разом погрустнели. Только Завл продолжал глядеть неотрывно на свой меч, отдыхающий тут же на ковре, и глаза его недобро поблескивали даже при ярком дневном свете.
— А с лесовым амантом и ваш батюшка, ежели нужда придет, сам разберется, — поспешил добавить Харр. — Я лесовика, правда, еще не видел…
— Хряк, — со знанием дела изрекла малышка.
Было видно, что меж братом и сестрой уже ох как много переговорено. И повезло отроку, что не только мечом владеть научить его придется. Но, с другой стороны, не любо ему было это дело — ребятню пестовать. Даром, что ли, он от собственных бегал!
Вот и закинул он удочку насчет караванного дозора, когда после урока с наследником амант Иддс позвал его уже к собственному столу.
Против ожидания, возражений почти не последовало.
— Ты погоди только чуток, сейчас подкоряжные Медостав Ярый осадили, взять его они, конечно, возьмут, да и поутихнут. А вот не пожаловали бы еще и дальние… Лихолетье — оно надолго. Но с купецкими менялами я поговорю, кто там из них монет подкопил да товару редкого в кубышку сбил.
— На первый раз можно б и не больно редкого…
— Горбаням в гору переть, много на них не навьючишь, так что в Межозерный стан возим только диковинки. Зато можно будет рыбьими яйцами разжиться, если, разумеется, не все там половодьем разнесло…
Но Харру почему‑то показалось, что не только пополнением запасов лакомой икры озабочен амант.
— Купецкие менялы торговать едут, а меня ты только в обережниках держать собираешься? Или какой другой наказ от тебя будет?
Амант тихонечко вздохнул, махнул прислуживающим телесам, чтоб убрались:
— Уж больно догадлив ты, певчий рыцарь. Да сейчас мне это на руку. Завулонь моя заневестилась (строфион тебя в зад, да ей же и восьми годочков нет!), так вот поручу я меняле купецкому к тамошним амантам приглядеться — не подумывают ли о жене молодой? А если подумывают, то крепок ли дом, полон ли подвал. И всякое такое.
— А я тогда там на что?
— Ты как раз и будешь все высматривать да за менялой следить, знаю я ихнего брата — на лапу возьмут и наврут с три короба.
— А ежели я возьму?
— Не жаден ты, я уж углядел. Да и от меня поболее получишь.
У Харра щека дрогнула — эх, ребятишки, лихие были у вас задумки, да только все псу под хвост. И Завку востренькую жалко, ребенок еще, а повадки уже что у кошки лесной, из такой баба образуется — столб огненный, похлеще, чем в Адовых Горах. Он припомнил свою привычную классификацию женщин и невольно передернул плечами — такая не только одежку не сложит стопочкой, а сама на себе в клочки порвет. А амант–батюшка за кого угодно отдать норовит, только чтоб побогаче…
Тот словно подслушал его мысли:
— Сейчас девку не выдам, только сговорю да приданое наперед вышлю — богатое оно у меня, яйцо зверя–блёва. Ведь не ровен час, нападут два войска с разных сторон; или украдут, хоть и в тайнике; обратно и задохнуться оно может, бывало так. Останется тогда моя Завушка бесприданницей…
Эк повернул — вроде он и прав.
Ночью, пошлепывая Махиду по гулкой спине (чтоб не уснула раньше времени), поделился с любушкой новостью. Та встрепенулась птичкой весенней, еще бы — такой случай подвернулся, все монетки зеленеиые можно будет на синеные поменять, а те втрое дороже…
Кто о чем, словом.
Спозаранку на урок пошел, нарочно Завлу при батюшке наказал: вот так да эдак упражняйся, когда с караваном уйду. А когда амант пошел наверх, шепнул на ухо: “Завку сватать едем”. По всему следовало бы ему помолчать, но он представил себе глаза мальчишки, если узнает о том позже всех, — ведь на него, пестуна, горьким оком уставится: предал, мол, а я тебе доверился… Нет, подале надо держаться от всех этих сложностей. Тем более что в отрока точно демон–джаяхуудла вселился: прутья на лету рубил, мешок с глиной располосовал, на Харра кинулся, прижал его в угол, прошипел: “Помешай. Награжу невиданно, когда сам амантом стану…”
Что‑то не встречал он на своем веку таких мальцов. И позавидовал аманту: от такого сына и сам бы не отказался.
А с другой стороны, может, и у него самого где‑нибудь точно такой же уже растет?
И почувствовал: царапнуло по душе, да так, что уже до смерти не заживет…
VI. Явление солнечного стража
Вот чего не любил нежнобрюхий Шоёо, так это ссор. Даже если они были безмолвными. Предосенняя жара — последний знойный вздох лета — переполняла Бирюзовый Дол стоячей золотой сонью, и все его обитатели, разомлев, мечтали об одном: влезть в перегретое море по горлышко (а еще лучше — с головой) и отложить все сборы на ночь. Мона Сэниа так и сделала: забрала малышей и удалилась на солнечный берег, заблаговременно затененный громадным полупрозрачным тентом, прибывшим с Земли вместе с последним грузом дарственных офитов.
С супругом она демонстративно не разговаривала. Уговор дороже денег, как говаривал сам Юрг, и если уж они постановили, что летать теперь будут по очереди, то слово надо держать. А то слетал на одну из звезд знаменитой теперь Сорочьей Свадьбы, выбрал наиболее подходящую для разведки планету, покружил над ней, составил приблизительную карту двух материков и главное — убедился, что мир этот давно и безнадежно мертв и, следовательно, абсолютно безопасен.
Теперь, стало быть, ее черед.
Как они решили заранее, в тех случаях, когда в межзвездный полет будет отправляться она, для большей безопасности малышей стоит переправлять в сказочно–игрушечный дворец короля Алэла под защиту всех пяти подвластных ему стихий. Алэл всегда рад был своим гостям, да и на дочек можно было положиться. Но накануне утром они с мужем отправились к островному королю — и с первых же шагов почувствовали необычную праздничность и без того радостного дома. Свежая роспись стен завораживала бархатистыми узорами персиковых тонов, плавные дуги замыкались, как ладони, хранящие чуть ли не трепещущие язычки едва различимых лампадных огней; невиданные и, по–видимому, нигде не существующие лазоревые птицы простирали над окошками невесомые крылья, и жемчужные луны прятались под земляничными листьями, от которых шел настоящий лесной аромат. На порог выпорхнула сияющая Ушинь и, не дослушав приветствия, сообщила торжественным тоном: обе старшие дочери одновременно признались, что ждут появления на свет королевских наследников.
Поздравления, восклицания, писк малышни.
Выплыла Радамфань, необыкновенно похорошевшая, кивнула царственно и чуточку высокомерно — впрочем, эта “чуточка” на сей раз была едва уловима.
Бочком выскользнула из двери Шамшиень — смущенная, с подрагивающими губами, с половины лица стерт непременный рисунок — плакала.
Надутый, как гусак, явил свою невзрачную особу принц–консорт, то бишь Подковный эрл.
На миг показалась Ардиень — вспыхнула, задохнулась, исчезла.
И король. Белый от плохо скрываемого бешенства.
Все это вкупе зародило такую тревогу в душе обитателей Бирюзового Дола, что они, переглянувшись, заторопились обратно, ссылаясь на скорый отлет (кто должен лететь — было укрыто под естественной маской супружеской нежности и единодушия). Ушинь сыпала бесконечные “милые вы мои”, Радамфань величественно, но искренне приглашала к столу, Алэл, овладев собой, традиционно предлагал покровительство.
Пришлось срочно испаряться.
Под сводом большого корабельного шатра грянул гром: Юрг заявил, что ввиду непредвиденных и не зависящих от него обстоятельств мона Сэниа должна остаться с детьми. Командорский тон возражений не допускал. В жилах принцессы мгновенно всколыхнулось врожденное своенравие, отметающее беспрекословное повиновение. С детьми неотлучно будут находиться старшие дружинники — Сорк, Эрм и Дуз. Пожалуйста, пожалуйста, она оставит и Борба. При малейших признаках опасности они перенесут на Алэлов остров не только малышей, но и самого Юрга. А если станет необходимо, то и куда угодно — хоть на Землю, хоть… Мало ли планет, пригодных для двух крепеньких ползунков.
Командор поступил, как настоящий мужчина: он сказал “нет” и, стиснув зубы, молчал на протяжении четырех или пяти часов. Все доводы, просьбы и угрозы моны Сэниа разбивались о такую неодолимую преграду, как отсутствие возражений.
Своего он добился — мона Сэниа выдохлась и замолчала.
— Ких, Пы и Борб, готовьте два кораблика, — будничным тоном распорядился командор. — Ваше высочество, прошу к карте.
Картой этот схематический рисунок можно было назвать только условно — в разведывательном полете он набросал очертания двух материков исследуемой планеты и обозначил наиболее крупные города — вернее, их развалины — в экваториальном поясе.
— Учитывая печальный опыт нашего пребывания на Трижды Распятом, заранее определяю точки высадки: здесь, здесь… и, пожалуй, для контроля на крайнем севере — вот тут. Искать нас только в том случае, если от меня не будет поступать сообщений в течение пяти дней. Что маловероятно. Вопросы есть?
Туповатое и почти четырехугольное лицо Пыметсу никогда не способно было скрыть его мысли — вот и сейчас стало очевидно, что вопрос у него имеется.
— Я беру с собой Шоёо, поскольку предположительно — это его родина. Остальные… м–м-м… члены нашей семьи не должны покидать Бирюзовый Дол, — строго проговорил командор, опережая этот вопрос.
Пы пошевелил губами и опустил голову.
— Все свободны, — заключил Юрг.
Когда дружинники удалились, принцесса величественно повернулась, чтобы вслед за ними безмолвно — хватит, наговорилась! — покинуть помещение, но голос мужа, ставший вдруг неуверенным и просительным, заставил ее помедлить:
— Сэнни, я… Я не могу вот так улететь.
Подбородок ее дрогнул — ну, разумеется. И сейчас она добьется от него…
— Сэнни, за мной долг. Я все время думал об этом и в предыдущем полете. Я ведь дал слово!
Древние боги, о чем это он? Она‑то настроилась совсем на другой лад и сейчас просто растерялась.
— Как ты помнишь, я обещал нашему менестрелю свой меч в уплату за его службу. Скажи, что делать, чтобы я мог с ним расплатиться?
Дипломатический прием возымел действие: мысли принцессы переключились на чернокожего волокиту.
— Я же говорила тебе, что перебросила его обратно на Тихри. Сейчас он, по–видимому, уже выбрался из этого болота…
— И куда?
— Ну, не знаю. Можно слетать туда и поглядеть — сверху, не приземляясь. Это секундное дело…
Юрг не успел возразить, как лицо ее приняло то чуточку отрешенное выражение, которое он наблюдал у джасперян в тот миг, когда они представляют себе это загадочное НИЧТО, затем сделала стремительный шаг вперед…
И ничего не произошло.
Она резко обернулась, вперив в супруга изумленный взгляд.
— В чем дело? — она была просто потрясена. — Болото, зеленый ночной свет… Все как тогда!
Она сделала еще один шаг — и снова осталась под шатровым сводом.
— Ты потеряла свой дар? — Юрг прошептал это едва слышно — никто, даже верная дружина, не должен был знать об этой катастрофе, в глазах джасперян, вероятно, равносильной трагедии.
— Нет, нет, нет… — она тоже перешла на шепот, но скорее оттого, что ей изменил голос — Это просто невозможно. Тут другое…
— Кто‑то поставил заслон?
— Нет. Нашим перелетам через НИЧТО противостоять невозможно. А то, что я осталась здесь, означает только одно: того места, которое я мысленно себе представила… не существует!
— Нигде–нигде на Тихри?
— Нигде во Вселенной!
— Ничего не понимаю… — растерянно пробормотал командор. — Но если Харр исчез — значит, он там, в том самом уголке Тихри или другой планеты, который ты себе представила!
— Да. Но прошло время и… мне даже страшно это произнести… Этого уголка больше нет на свете. Там теперь что‑то другое, но отнюдь не бескрайнее болото, освещенное яркой зеленой звездой. Или вообще нет ничего.
Юрг представил себе взрыв сверхновой, после которого действительно ничего не остается в окрестностях гибнущей звезды, и у него от ужаса заледенела спина, словно на нее наложил лапу призрачный ледяной локки.
А Харр по–Харрада, самозваный рыцарь, в это самое время восседал на ковровой подушке посреди своей — то есть Махидиной — хижины и решал принципиальный вопрос: выудить ли ему еще одну соленую рыбку из пузатого бочонка, только что доставленного из амантовых погребов, или это будет уже бесповоротный перебор? Соль в Многоступенье была чуть горьковатой, рыбка сдобрена водяным перцем и вкусна ну просто обалденно, и поглощать ее, да еще и с печеными круглыми кореньями, можно было бы до бесконечности, да вот беда — вкусность сия требовала неограниченной запивки, а бурдючок с пенным дурноватым пойлом, отдаленно напоминающим тихрианское пиво, был уже на две трети пуст. Да и на простор тянуло, в холодок под деревце. Состояние такое было весьма близко к полному блаженству, если бы не свербела одна мысль: зря он проболтался при девках об амантовых детишках. Он их, разумеется, по именам не называл, но Мади сообразит, она ведь у нас кладезь премудрости, что никаких других брата с сестрой Харр вчера и повстречать не мог, а если бы и повстречал — не поведали бы они ему столь тайные и крамольные мысли.
Махида, по–бабьи уловив перемену в настроении своего покровителя, кинула ему обрывок зеленого листа — утереться — и недовольно фыркнула:
— Безбедно живут, видать, детишки ентовы, что у них иной заботы не имеется, как о новом боге размечтаться! С любого бога проку — тьфу, что с горбаня молока, а радости — одни орешки на удобрение. С малолетнего сглупа кого себе не выберешь, так на то закон есть: как семьей обзаводишься, бога и поменять можно, только заплати аманту откуп. И вся недолга.
— Так о том они и печалятся, что менять им не на что, — тихонько прошептала Мади, двумя пальчиками обдиравшая шкурку с печеного клубешка, и Харр понял, что она не столько об Иддсовых отпрысках, сколь о собственных невеселых размышлениях, причины которых он, честно говоря, не понимал.
— Ну так пусть себе Успенную гору выберут, она громадная, одна на всех!
— Не на всех, — тихо возразила Мади, — из Медостава Ярого ее уже и не видать… Да и какой толк с горы?
— А земля–матушка? Она ж на всех одна! — решил внести свою лепту Харр.
Подружки всплеснули руками.
— Сказанул! Земля — она мертвых укрывает, ей поклониться — в нее попроситься, — не на шутку перепугалась Махида.
— Ну, тогда не знаю, — раздосадовался Харр, воображение которого было на пределе, а низ живота тревожил тягостной переполненностью. — Кабы не ваша блажь, что бога обязательно лапать надо да вылизывать, лелеючи, так лучше солнца ничто не подошло бы.
— Тоже мне задачка мудреная! — пожала плечами практичная донельзя Махида. — Пусть велят меднику выковать солнышко золоченое, и весь сказ. А ежели кто хочет единого бога иметь, то пусть такую же фиговину себе закажет, вот и будут одинаковые боги во всех станах окрестных!
Харр подивился ее сообразительности, но мысль эта как‑то пришлась ему не по душе.
— Не, негоже подделке поклоняться, лжу лелеять. Живому солнышку на то и глядеть‑то будет отвратно.
— Это почему так? — взвилась Махида, в кон веки возгордившаяся тем, что оказалась сообразительнее умнички Мади.
— А потому что идолу поддельному поклоняться — это все равно что с чучелом вместо девки любиться, — отрезал Харр, чтобы больше не приставала.
Мади медленно подняла на него прекрасные свои, точно черной гарью обведенные глаза, и он уже знал, что она скажет: дай мои кружала, Махида…
— Что, кружала тебе? — рявкнула униженная хозяйка дома. — Поди в червленую рощу, набери кипу листов, тогда проси! Все перевела на свои кружала, на кой они только ляд…
Мади послушно поднялась:
— Сказала бы раньше, я по дороге забежала бы хоть к ручью.
— У ручья, может, еще кто из подкоряжников хоронится, тебя что, по Гатитовой доле завидки берут?
Харр, почесываясь, поднялся:
— Пожалуй, и я пройдусь, разомну косточки. Да и Мади поберегу.
— Меня б ты поберег! — впрочем, ни тени ревности в ее голосе не промелькнуло — одна бабья стервозность.
— Да угомонись ты, — досадливо отмахнулся он от разошедшейся любушки. — Мне в доме сидеть невтерпеж, а в роще я, глядишь, все деревца поочередно ублажу, не хуже аманта вашего лесового.
С тем и вышли — впереди Мади, аккуратно переступающая через непросохшие лужи, сзади, вразвалочку, обоспавшийся и начинающий нагуливать брюшко Харр с плетеной сеткой для листьев. До последних хижин дошли молча, но затем Мади свернула круто не к дому, а направо, к отвесной горе, которая, как исполинская ладонь, огораживала все Зелогривье, омытая у своего подножия ворчливым ручьем, — они продолжали двигаться прямо по хорошо утоптанной тропинке, петляющей меж мохнатых деревьев–тычков, уставивших свои острые верхушки в зеленоватое небо. Как всегда за полдень, было жарко и влажно, так что даже реденький, хорошо продуваемый кафтан из дырчатой ткани пришлось расстегнуть до пупа.
— Скоро ли? — подал голос Харр, удивленный настойчивым молчанием своей спутницы.
— Не очень, господин мой Гарпогар. Вот хлебные делянки минуем…
Хлебные делянки оказались полянами, усеянными короткими трубчатыми пеньками; на Лилевой дороге, говорят, тоже встречались такие деревца, что срубишь — а в середине мякоть желтоватая, она как высохнет, так и пригодна в пищу, хоть вареная, хоть молотая в муку. Но своими глазами он видел это впервые, и ему снова стало хорошо, потому что он шел по тропе, доселе ему неведомой, и встречал если и не чудеса и диковины, то во всяком случае то, чего не ожидал, будь то лесинка в роще или былинка в поле. И спутница шла молча, придерживая на поворотах золотистую юбочку–разлетайку. После делянок лес пошел богатый, широколиственный, наполненный таким ветряным гулом, словно над верхушками проносился нечувствительный внизу ураган. Но, приглядевшись, Харр понял, что это шлепали друг о друга листья, толстые, как пухлые ладошки, и их шум совсем не мешал птицам, сливавшим свой щебет с переливчатыми руладами каких‑то мелодичных трещоток, лишь отдаленно напоминающих слабосильных степных цикад его родимой Тихри.
— А орехи тут имеются? — снова спросил Харр, для того чтобы прервать непонятное молчание Мади.
Она вскинула смуглую руку и, не оборачиваясь, указала куда‑то вверх. Он даже голову не стал задирать — поверил.
И снова расступилась перед ними поляна, вся устланная широкими, как у водяной лилии, листьями.
— Режь под корешок, господин, — сказала Мади, — и выбирай покрупнее.
Листья росли прямо из земли тугими пучками; Харр ухватывал черепки одной рукой, другой подрезал под корень и кидал в сетку. У Мади ни ножа, ни кинжала, естественно, не имелось, и он кивнул ей — отдохни, мол, в тенечке, я и сам управлюсь. Управился в два счета, подошел, волоча за собой сетку, и опустился рядом, прислонившись спиной к ноздреватой упругой коре громадного краснолиственного орешника — во всяком случае, кто‑то вверху, невидимый, звучно щелкал клювом и сыпал вниз скорлупу.
— Хочешь, слазаю за орехами? — предложил он.
Мади молча покачала головой.
— Да что с тобой? Язычок от жары распух или ты только при Махиде болтать горазда?
Она подтянула коленки к груди и охватила их руками. И до чего ж красивые руки, строфион меня залягай!..
— Когда я спрашиваю тебя, господин мой, ты досадуешь.
— Да потому и досадую, что все про одно да про одно. Ну спроси ты меня про золото голубое, про анделисов пестрокрылых, про чернавок обреченных… Я же до вечера тебя тешить буду!
— То не надобно мне, господин.
— Ну да, про бога единого тебе только и занятно. Точно ты уже старуха плешивая да тощегрудая. Не пойму только, чем тебе твой‑то не пришелся? Корми себе птах лесных, с птенцами их тешкайся… Что тебе не ладно?
— То не ладно, что чужие это птенцы, а своего, единственного, мне у моего бога не вымолить…
Харр не сумел удержать глумливый смешок:
— Неужто не просветила тебя подружка твоя шалавая, что на сей предмет не бог надобен, а… гм…
Она вдруг упруго поднялась и замерла перед ним, вытянувшись в струнку.
— Господин мой Гарпогар, — зазвенел ее напряженный — вот–вот оборвется — голосок. — Я прошу тебя: сделай так, чтобы у меня родился мой маленький!
Он от изумления присвистнул так, что птицы окрест затихли, а сверху перестала сыпаться ореховая скорлупка:
— Тю! Дура–девка — сейчас надумала?
— Нет.
— А когда же?
— Когда ты мне ожерелье свое надел. И не сама надумала — пирль мне прощебетала.
— В голове твоей дурной пирлюхи завелись, вот они и нашебуршали! Лихолетец я тебе, что ли? Придет твоя пора, девка ты пригожая, и будет все чин–чинарем, найдешь себе по сердцу…
— Не найду, поздно будет, — голосок ее потерял прежнюю напряженность, и в нем задрожали дождевые капли. — Шелуда отвозил рокотан в Межозерный стан, а там мудродейка живет, что гадает по рожкам горбаней черномастных. И предсказала она, что жить еще Иоффу тридцать лет без одного года. А тогда я уже перестарком буду, никто меня не возьмет. И младенчики у таких вековух только мертвыми рождаются…
— Ну–ну, — оборвал он ее, чувствуя, что любвеобильная его душа совсем не к месту начинает покрываться горьковатыми росинками жалости. — Нашла кому верить — ворожейке корыстной! Твой дед от силы год проскрипит, а там и дуба врежет, это как пить дать. Видал я его на холме. Так что будешь ты первой невестой на все Зелогривье — и богата, и краса писаная. Что еще?
— Нет, господин мой. В роду у Иоффа все долголетки, а богатство его Шелуда унаследует. Потому и прошу у тебя…
Его даже пот холодный прошиб — сколько баб за свой век поимел, и ни разу конфуза не случалось. Но чтоб вот так, по заказу…
— Да едрен–строфион! — не выдержал Харр, у которого где‑то внутри беззвучно покачивались чашечки весов: на левой, что ближе к сердцу, лежала жалость, на правой — несовместимость самого сладкого, что ни есть на человечьем веку, с расчетливой, хоть и бескорыстной сделкой. — Да ежели тебе так уж невтерпеж, заводи себе дитятю от первого встречного–поперечного; дед у тебя богатый, где внучку кормит, там и на правнучка достанет.
— Вот ты и встретился мне, господин. Только… Разве ты не знал, что Иофф мне не дед? Он мой муж.
Харр так и подскочил, оттолкнувшись поджарой задницей от усыпанной сухими листьями земли. Левая чашка весов круто пошла вниз.
— Да не будь он старый хрыч, что от ветру качается, — я б его собственной рукой пришиб! Девчонку несмышленую под боком держать — ни себе, ни другим!
— Не надо пришибать, господин мой Гарпогар, мой муж меня хорошо кормит, он и маленького моего выпестует. Только б родился!
— А я б на твоем месте не был так уверен! Знаю я пердунов этих замшелых, что до малолеток охочи: у них вместо совести шиш ядреный, крапивой утыканный!
— Напрасно ты так, господин мой, Иоффа лаешь, его не ведая. Он один на все Многоступенье рокотаны ладит, а чтоб они сладкозвучны были, он красотой должен быть окружен, куда глаз ни положит. У нас и утварь вся в доме изукрашенная, и цветы по стенам небывалые…
— И тебя, значит, выбрали, как миску расписную… — снова капнуло на левую чашку весов.
— Да, господин, — сказала она простодушно, — амант наш лесовой по всем станам искал, вот и выбрал меня. А сколько лет мне было — это Иоффу без разницы. Он ведь на меня только глядит, прищурясь.
Вот и Харр поглядел и невольно прищурился: стояла она как раз супротив солнца, и реденькая ее юбчонка, и накидочка наплечная — все это просвечивало насквозь, четко обозначив силуэт ее юного тела, пряменького, как щепочка. После роскошной Махиды такую обнять — что после доброго вина сухим кузнечиком закусить.
Эстетические принципы разборчивого менестреля весомо легли па правую чашу весов, и она угрожающе потянулась книзу.
— Все равно чужую жену совращать негоже, грех это! — не своим голосом возгласил отпетый бабник, сам ужасаясь той неслыханной ереси, которую выговаривал его язык, — надо было заглушить последний писк желторотой жалости.
Она переступила с ноги на ногу, пошевелила пальцами, словно пересчитывая их, и прошептала:
— Я заплачу тебе, господин мой…
Его словно кипящим маслом ошпарило — он вскочил и, схватив ее за узенькие плечики, встряхнул так, словно хотел вытрясти из нее саму память о подобном паскудстве:
— Никогда! Слышишь — никогда и ни единому мужику не смей предлагать такого! Да я сейчас…
И запнулся: а в самом деле — что сейчас?
Он глядел в ее запрокинутое, помертвелое от страха лицо, задыхаясь от бешенства, и в такт его дыханию хрустальный колокольчик на его ожерелье, одурело метавшийся между ее остренькими птичьими ключицами и курчавой звериной шерстью, покрывавшей его грудь, на каждом вдохе подпрыгивал и, звеня, царапал ее подбородок, а на каждом выдохе неизменно ложился в смуглую ямочку у основания шеи…
— Господин мой, — прошептала она, на какой‑то миг раньше него понимая, что обратного пути уже нет, — а это не очень больно?..
И кобелиное его естество, всей мощью громыхнув по левой чашке весов, пригвоздило ее к земле.
Шаги унеслись и затихли так стремительно, что он даже не уловил, в какую сторону. Потом сообразил: да к ручью, разумеется, юбчонку замывать. Охо–хо, ведь чуял же — ни ей радости, ни себе спасибо. А во рту точно земляничина неспелая — дух остался, а сладости никакой. Он поднялся и принялся соображать, в какой же стороне ручей — за тучными кронами деревьев, чьи листья уже начинали по–осеннему багроветь, Успенной горы видно не было. Он пошел наугад, забирая влево и надеясь напасть на тропу. Было ему как‑то тягомотно, и недовольство собой толкало найти кого‑то другого, виноватого в непоправимо приключившемся. Виноватый отыскался сам собой — ну конечно же, лесовой амант, запродавший девочку в вековечную кабалу и, естественно, не даром — с каждого рокотала, проданного на сторону, небось половину имел. Харр твердо решил, что рано или поздно повстречает его на узкой дорожке. А уж там — держись, хряк лесовой.
И за мстительными такими помыслами он и не заметил, как попал и вовсе в незнакомое место: на гладкой, словно вытоптанной поляне росло несколько небывало высоких деревьев с громадными — на размах двух рук — резными листьями, над которыми недвижно замирали в дурмане собственного благоухания пирамидальные свечи запоздалых цветов. У подножия самого высокого дерева виднелась какая‑то глыба, рыжевато–белесая, точно загаженный птицами камень. Странные звуки неслись вроде бы от этого камня: “Уу–фу–уу–фу–уу–фу…” — точно заматерелый боров с Дороги Свиньи чесался о шершавый ствол. Любопытство чуть было не подтолкнуло дотошного странника вперед, но тут ленивый лесной ветерок донес до него острый запах хищного зверя; Харр замер, внимательно оглядывая одно дерево за другим — за которым же прячется плотоядная тварь? Меж тем звуки начали набирать высоту, сливаясь в одно непрерывное: “Ууууууууууу!..… фу”.
И тут глыба шевельнулась, разворачиваясь, и двинулась прямо на Харра. Изумление его было столь велико, что ему не пришло даже в голову спрятаться за какое‑нибудь соседнее дерево, и он, вытаращив глаза, разглядывал приближающееся к нему лесное чудо.
Это, несомненно, был человек, но что за мурло! Выше Харра чуть ли не па голову (хотя в Зелогривье он уже привык глядеть на всех свысока), этот страшила в ширину был точно таков же, как и в высоту. Ощущение законченного квадрата создавала еще и соломенная щетка, подымавшаяся дыбом с его плеч и ворота и доходившая точно до макушки, так что голова казалась приклеенной к этому ощетиненному заслону. На его фоне трудно было как следует разглядеть бесцветное лицо, поросшее седовато–сивым волосом, и только уже совсем вблизи Харр понял, что волос этот стоит дыбом, как иголки у ежа, традиционно обрамляя немигающие стылые глазки и верхушки ярко–розовых щек, меж которых страшно алели две дыры вывороченных ноздрей.
Коробчатое блекло–желтое одеяние скрывало ноги этого чудовища, и его квадратная туша перла вперед с неуклонностью гигантской черепахи. Харр сделал шаг в сторону, чтобы сойти с небезопасной прямой, по которой продолжал двигаться этот мордоворот, но свиные глазки по–прежнему глядели только перед собой, теперь уже мимо Харра, и ему уже начало казаться, что это взгляд слепца; он уже начал поворачиваться, пропуская мимо себя этого безразличного ко всему лесового хряка, как вдруг тот стремительным движением выпростал из складок одежды бугрящуюся мускулами руку, и свинцовый кулак влепился точно в скулу не успевшего отшатнуться менестреля.
И для того наступила ночь.
Ночь была и тогда, когда он разлепил наконец веки. Что‑то мелькало над ним, заслоняя звездное небо, и едва уловимо касалось левой половины лица, сведенной болью, десятком крошечных влажных крыльев, от которых боль вроде бы утихала. Пирли.
— Брысь, — сказал он, едва двигая челюстью. — Раньше предупреждать надо было…
Они все продолжали роиться над ним — да что он им сдался, за мертвяка принимают, трупоеды? Он мотнул головой и поднялся, постанывая. Кругом была непроглядная темень.
— Дорогу показали бы, что ли… — пробурчал он, и несколько самых крупных мотылей тут же послушно засветились каждый на свой лад и послушной цепочкой огоньков поплыли на уровне глаз. Еще счастье, что уцелевших. Харр припомнил апатичную харю лесового хряка, и ему уже не хотелось встречаться с ним на узенькой дорожке. И даже с мечом в руке. Он двинулся вслед за уплывающими огоньками, беззвучно понося все и всех в этом скудоумном мире. И мясистых потаскух. И костлявых юниц. И расплодившихся амантов. И их шуструю ребятню. И вороватых стражей порядка. И вонючих бесштанных подкоряжников. И вообще весь этот тупой, скудоумный народец, и живущий‑то непонятно зачем…
Он вдруг впервые с острой, щемящей тоской подумал о Тихри, где у каждого есть цель жизни — следовать за Незакатным солнцем. И только смерть может остановить того, кто родился под его благословенными лучами. А тут… Родился, нагадил тридцать три ведра и помер на том же самом месте. Тьфу! Нет, завтра же надо будет взять аманта за жабры, чтобы караваи снаряжал. А начнет увиливать да оттягивать — так недолго ведь плюнуть и податься в соседний стан, а там в другой, третий…
Лежа рядом с Махидой, по счастью не заметившей в темноте распухшей щеки, он тщетно старался заснуть, по в голове роились неотступные мстительные мысли, а над головой — такие же прилипчивые букорахи, упорно овевающие его ноющую скулу. В конце концов он не выдержал и вылез на двор, присев на теплый еще камень очага. Предутренний ветерок приятно холодил лицо, но неотвязные пирли уже были тут как тут. Харр хрюкнул от злости — и тут же свиная харя лесового аманта воссияла в его памяти во всем своем сквернообразии. Расквитаться с ним было ну просто позарез необходимо, чтобы на душе не осталось впечатления позорного бегства, но как?..
И тут шальная мысль посетила менестреля.
— Эй, кто‑нибудь из рыженьких! — негромко позвал он, подставляя тут же засветившейся пирлипели свою четырехпалую ладонь.
Светляк тут же опустился на нее, продолжая солнечно мерцать.
— А на нее — еще две таких же!
Лучащийся треугольничек невесомо завис над рукой.
— На них — три рядком!
Исполнили.
— Четыре сверху!
Ох, только бы Махида не проснулась…
— Еще пять золотых! — Вроде и опираются на руку, а веса даже не почуять.
— Эй, рыжая, что посередке, уберись пока, а на ее место стань голубая!
Волшебство, да и только, вот бы бабы так мужиков слушались…
— Вот в таком порядке и стройтесь вверх, рядов двадцать!
Он уже почти без изумления следил, как вырастает над его невидимой в темноте ладонью гигантский призрачный клинок, истекающий избытком позолоты, изукрашенный голубой змейкой вдоль лезвия. Он надстроил темно–лиловый эфес, осыпал его драгоценными каменьями, задохнулся от одуряющего восторга — это был самый прекрасный меч, виденный им в жизни. Не его. Командора Юрга.
— А теперь тихонечко подымайтесь вверх, но чтоб ни одна пирлюха строй не нарушила! — и меч торжественно взмыл в вышину, где еще совсем недавно злобно мерцала яростная лихая звезда.
— И таким вот порядком, медленно–медленно, двигайте в город, пока не зависнете над домом лесового аманта, — он уже не сомневался, что приказание его будет выполнено безукоризненно, и было так — призрачный меч, словно подхваченный ночным ветерком, плавно сместился влево и уплыл за верхушки деревьев, ограждающих Махидин дворик.
Харр подскочил — как же так, самого смачного не увидеть! — и зашлепал громадными босыми ступнями по утоптанной глине, добежал до проулка, выходящего прямо на городскую стену, — отсюда было хорошо видно и все бархатное небо, простершееся над спящим становищем, и грозно лучащийся меч, застывший в ожидании нового приказа.
— Эй, пирлюхи, кто еще есть в городе кроме этих, подымите‑ка всю челядь в амантовых дворах!
И он дождался. Не меньше двенадцати вздохов пришлось насчитать, прежде чем раздался первый вопль, не различить даже за беспросветным ужасом, мужской или женский. А затем еще и еще — Зелогривье сходило с ума от непредсказуемой жути, которой разразилось проклятое лихолетье. Харр представил себе, как лесовой хряк, дотоле бесстрашный в своей звериной непобедимости, нагишом прет на крышу или к окну…
— Рассыпьтесь! — крикнул он, взмахивая обеими руками.
И точно фонтан брызг, поднятый этим взмахом, выметнулся вполнеба сноп разноцветных искр.
— А теперь всем затаиться, чтобы ни одна козявка не трепыхалась! — отдал он последнее распоряжение.
В том‑то и соль была, чтобы сам амант, выродок лесовой, не успел ничего ни увидеть, ни догадаться. Неизвестность всегда страшнее, а наврут уж ему с три короба…
— Вот так‑то, рыло поганое, — пробормотал он в темноту. — Скажи еще спасибо, что я хрен свинячий над твоим домом не вывесил!
Ему и в голову не пришло, что такая форма мести едва ли укладывается в строгие каноны рыцарской чести.
VII. Долг паладина
Отчаянный визг резанул ему уши, и он поморщился: и тут вопят. Хорошо бы сунуть голову под подушку, но таковых, похоже, в Межозерье не водилось: его, как почетного гостя, уложили между двумя пуховыми перинами, к середине ночи уже повлажневшими от пота, и он чувствовал себя как ломоть ветчины между пышными горячими лепешками. Визг усилился, срываясь и переходя в икоту, и окончательно прогнал возникшее тяготенье к завтраку. Но, несмотря на гадливо сморщившуюся физиономию высокого гостя, полуголый телес, дежуривший у порога, тут же метнулся к нему с подносом, па котором томилась, выдыхаясь, утренняя чаша с опохмелкой.
— Поди прочь, — отпихнул его Харр, — и скажи, чтоб потише…
— Никак нельзя, повели меня придушить.
— Не понял!
— Так мудродейку мажут, повели меня придушить.
— Чем мажут?
— Так голубищем же, повели меня придушить.
Он оттолкнул поднос, так что опохмелка выплеснулась на перину, оставив остро пахнущее пятно, и свесил ноги с высокой постели. Вот и попутешествовал. Визг, доносившийся снаружи, захлебнулся и смолк — видно, мудродейке замазали рот.
— Где мои люди? — хмуро спросил он.
— На зрелище собрались, прика…
— Заткнись!
Он потянул к себе пестротканый балахон, в который его облачили вчера, едва они прибыли в Межозерный стан. Караван, чуть ли не полдня пропетлявший по узким каньонам и подземным тоннелям, где Харру приходилось передвигаться на полусогнутых, а горбаням — пригибать длинные, как у строфионов, шеи, только поздно вечером выполз на каменистый берег узкогорлой бухточки, обставленной сказочными лазоревыми теремками межозерной знати. Окольные селились по склонам гор, круто сбегавших к озерной воде, и их плитняковые хижины, теснившиеся друг у друга па крыше, напоминали соты горных пчел.
В гостевальной хоромине, как и предупреждал его Иддс, ему, как старшому караванному обережнику, первому оказали честь — сняли промокшие в подземном лабиринте одежды, долго маялись с белыми джасперянскими сапогами, пока Харр сам их не раскнопил, облачили в сухое и нахлобучили невыносимо мешавшую ему шляпу с громадными полями, спереди свернутыми в трубочку, заколотую булавкой с бесценным синим камнем. Под ноги подсунули расшитые шелками шлепанцы на толстой голубой подошве — вероятно, по здешним меркам просто громадные; Харр долго трудился, вколачивая в них ноги, но пятки все равно свешивались; хорошо, подбежала проворная телеска, подвязала голубыми лентами, а то потерял бы на первых же двух шагах.
Насколько Харр успел заметить, таких же забот удостоился только глава купецких менял, с довольной ухмылкой подмигнувший ему — мол, все путем, сейчас еще и накормят на славу.
Харр уже наслышался по дороге о пирах–обжираловках, надолго оседавших в памяти стражей, которых кормили хоть и не голодно, но однообразно. Поэтому, не прислушиваясь к подробностям, он загодя предвкусил шумное пиршество с застольными байками, песенками срамного пошиба и прочей мужицкой веселостью.
Ничего подобного. Их сразу же развели по отдельным комнатам, где хоть и были накрыты столы, но один вид дежурного сотрапезника, после каждой перемены блюд поочередно осведомлявшегося: “А здоров ли третий сын аманта ручьевого?” или “А не занемогла ли матушка аманта лесового?”, вселял тоску, доводящую до жгучей изжоги, тем более что на блюде с маринованной головой озерного сома ему вдруг почудилась отечная харя лесовой матушки, что окончательно подкосило его аппетит. Блюда уносили нетронутыми (как он догадывался — сперва главе купецких менял, затем поочередно всем рядовым караванным менялам, и уже остатки — стражникам), но вот бурдючок с крепкой ягодной наливочкой он рукой придержал, да так до конца застолья и прикладывался, пока не выкушал до сухого донышка. Ягода была дурманная, и голова наутро трещала немилосердно.
Чтобы проветриться, он пошел вон из гостевальной хоромины и, как нарочно, угодил прямо к шапочному разбору мерзейшей церемонии казни.
На мощенной плитняком площади, которую они вчера миновали в сумерках, не очень‑то озираясь по сторонам, было вкопано около десятка столбов разной высоты, и между ними, не касаясь земли, было растянуто то, что когда‑то было молодой и стройной женщиной с тончайшей талией, грубо захлестнутой веревками, и длинными волосами, которые, связанные в пучок и вздернутые кверху, не позволяли опуститься голове, как и все тело, покрытой густой синюшной блевотиной тутошнего звероящера. На страшной маске неподвижного лица время от времени вспыхивали ослепительными белками безумные глаза, старательно не тронутые опытными палачами.
В толпе, окружавшей пыточные столбы, то и дело мелькали переходящие из рук в руки лазоревые кругляшки монет — на кон шли последние пропойные денежки, поставленные за или против того, откроет ли обреченная мудродейка еще раз свои поганые очи. Острый взгляд Харра уловил и травяную зелень звездчатых плюшек, имевших хождение в Зелогривье, — это караванная стража не могла пропустить непредвиденное развлечение. Он передернул плечами — вот уж мерзость, какой не бывает на Тихри: позволять солнцу глядеть на муки казнимого. На родных дорогах, конечно, хватает отребья, по которым локки ледяные плачут, по тех хоть спускают в глубокие ямины, подальше от людских взоров, солнечных лучей и милосердных анделисов.
Дикий мир…
Он заметил в толпе Дяхона и кивнул ему: отойдем, мол. Тот понял и начал выбираться. Перед Харром, праздничный наряд которого сразу бросался в глаза, с поклонами расступались, и он направился к озеру, сердитое дыхание которого долетало даже досюда в виде неуловимых для глаза брызг, покалывающих лицо. Харр немного поднялся по склону прибрежной крутой горы и уселся на замшелый валун, чтобы видеть под собой всю бухту, в узкую горловину которой с методичной яростью прорывались озерные волны, чтобы внутри нее уже кротко разбежаться прозрачными аквамариновыми кругами.
Подошел Дяхон и, кряхтя, опустился возле камня па землю — видно, повисшая в воздухе мокреть и пронизывающий ветер не по вкусу пришлись старческим косточкам.
— За что это ее? — не удержался от привычного любопытства вечный странник.
— А, полоумная была, язык за зубами держать не умела. Вишь, нагадала озерному аманту, что тот помрет вскорости. Тот, ясное дело, и ответил: а ты, мол, не дождешься… Вот и не дождалась.
Дикий мир, дикий.
— Что ж он полюбоваться‑то не пришел?
— А то! С крыши и глядел. И моховой с луговым там же.
Харр про себя выругался: начальник стражи должен быть наблюдательней.
— А наши купчины где?
— А их еще утресь, как водится, тутошние менялы по домам своим растащили, там улещивают да охмуряют… только наши не таковские, поблажки не дадут. Тут все путем. С большой прибылью будут.
— Почему так? — равнодушно спросил Харр, которому торговые дела, в сущности, были как до светляка поднебесного.
— Дождь‑то был тут не то как у нас — все посевы с луговин смыло, волна не дает лодкам на большую воду выходить, а в бухточке много ли наловишь? Вот и выходит, что запасы они быстренько растрясут, а по лихолетью караваны‑то не часты. Вот и сообразили наши‑то, что ныне горбаней грузить не цацками диковинными, а хлебной мукой да мясом вяленым стоит, и в самую точку попали! А уж чтоб продешевить…
— Ты вот что, — восхищаясь осведомленности и сообразительности собеседника, велел Харр. — Возьми вот три деньги да вечерком, гуляючи, присоседься к кому поболтливее из здешних. Бурдючок сообрази. А между делом проведай, кто из амантов для себя — или для отпрыска своего, в возраст входящего, — невесту приглядывает. Сможешь?
— А то!
— Ну тогда гуляй. — Дяхон проворно не по годам поднялся. — Эй, погоди‑ка. Я ведь тут впервой, мне здешние обычаи неведомы. Как ты думаешь: ежели я скипу балахон этот гребаный да туфли бабьи — не обидятся?
— Никак нельзя, воин–слав Гарпогар! Кто званием облечен, тот обычаи пуще прочих блюсти должен. Терпи.
Ну, строфион их долбани, долго же они думали, прежде чем такие почести изобрести! И по горкам не полазаешь, и в подземные ходы, как он намеревался, не заглянешь. Сиди тут на свежем воздухе да аппетит нагуливай, вот и всех радостей. Гостевую хоромину местные стерегут, а у его людей и мечи поотбирали, чтоб никаких свар с межозерной стражей по пьяному делу не случилось. Так что и забот никаких.
— Девку бы какую прислали, за казенный счет, — тоскливо проговорил он. — Это‑то хоть можно?
— А то!
— Ну вот и вели.
Дяхон удалился, а Харр еще долго сидел на ветру, вглядываясь в немилую его сердцу водную даль. Где‑то там, на другом берегу озера, должно было бы расстилаться бескрайнее болото, но, если верить рассказам немногих очевидцев, после проливных дождей ни берега, ни болота не было и в помине, одна хлябь плескучая. Это навевало какую‑то неосознанную тревогу; может быть, ему следовало возвратиться на то же самое место, где он впервые появился в этом уже начинающем надоедать ему мире? Этого он не знал. И как выбраться отсюда, тоже не ведал. Смутное ощущение, что это произойдет как‑то помимо его воли, у него теплилось — его сюда переправили, значит, и забота о том, как назад ворочаться, не на нем, а на принцессе чернокудрой и своенравной сверх всякой меры. Только б она про эту заботу не позабыла…
А может, и по–другому все сложится.
Когда он вернулся к себе в гостевую хоромину, заказанная девка была уже на месте, не по–здешнему темнокожая и неохватная в бедрах под стать Махиде. Не иначе как Дяхон расстарался, сам выбирал. Стол был также накрыт, и застолье потекло не в пример вчерашнему: после каждого блюда — остановочка. А потешившись — опять к столу да чашам немерным. Где‑то за полночь он, умаявшись, ненадолго заснул, а открыв глаза, обнаружил, что она сидит, поджав ноги, на постели и при слабом трепете светильников на рыбьем масле (запах которых был единственным, что отравляло ему сегодняшнюю ночь) разглядывает его чуть ли не благоговейно.
— Ты чего? — спросил он, невольно натягивая на себя верхнюю перину.
— Да вот скольких тут потчевала, а такой радости, как от тебя, ни от кого не видала…
— На том стоим, — самодовольно усмехнулся воин–слав Гарпогар. — В том и первая повинность истинного рыцаря перед дамою, чтоб не отпускать ее от себя, пока выше горлышка счастьем не переполнится.
— Ну и всех переполнял?
— Да вроде… — и тут по сердцу скребнул остренький коготок: ох, не всех ведь…
Он мотнул головой, отгоняя смущавшее его воспоминание, и поднял приятно млевшую руку, чтобы поиграть многочисленными бусами, разлегшимися по необозримой, как разлившееся озеро, груди. Последним, на что наткнулись его пальцы, был жесткий плетеный ободок тоненького ошейника.
— Да ты что, телеска невыкупная? — изумился он. — За что?
— Не бери в голову, сладость моя, — промурлыкала она, наклоняясь к нему и зарываясь лицом в белоснежные его кудри. — Я ведь тешить тебя наряжена, а не слезу давить. Да и ночи почти не осталось…
— А ты не уходи, у меня еще одна впереди темнеется, вот ты и посветишь мне, как солнышко.
Она вдруг зашлась низким, басовитым хохотом:
— Ой, сказал! Где ж ты черное солнышко‑то видывал?
А он вдруг изумился мысли, которая чуть было не сорвалась у него с языка: он ведь на своем веку видел уже три разных солнышка, не считая тех блеклых ночных, что гуляли над Бирюзовым Долом…
— Рассказала бы про себя, — торопливо проговорил Харр, чтобы не начать болтать лишнее. — Я ж не знаю, как и величать‑то тебя.
— Мать Ласонькой нарекла, теперь вот Ласухой кличут… А вот про долю мою женскую ты тоже первый спросил. Только с чего бы?
— А дочка у меня на выданье, — с привычной легкостью соврал он. — Вот и вертится на уме, как‑то у нее жизнь обернется. Тем паче, в своем стане женихов завидных нет, кто не в летах, кто домом не крепок. Наш амант стеновой и рад бы породниться, да малец у него еще соплив да своенравен… А тут как?
— Про Мохового не думай — сын один, да золотушный, потому как батюшка его мхами подземными вконец затравлен. Не жильцы оба. У Лугового девки две. Озерный сам холост, жену приглядывает, но только ты и думать о нем не моги: четырех жен в озеро спустил, рыбий хрящ!
— Да ты что? И ему позволили?
— А кто запретит? Он и сам, точно зверь–блев, каженный раз слезами обливался: мол, самым дорогим жертвую! То рыбий недород — он первую свою сгубил; потом озеро зеленью гнилой пошло — он и вторую притопил; не помню уж, за что третью, а четвертую вот только что, чтоб лихолетье прекратить. Последняя‑то жена нашей мудродейке сестрой приходилась, вот и разошлась вещунья, напредсказывала, да на свою же голову.
— Ну спасибо, упредила.
— Если что еще — спрашивай, я ведь много шепота межперинного наслушалась…
— Мне тот шепот ни к чему, у нас теперь всего одна ночь с добавочкой утрешней, так что не будем отвлекаться!..
Больше и не отвлекались — все, что нужно было, начальник караванной стражи уже намотал на ус. Когда совсем рассвело и проворный телес втащил переполненный поднос с утренней снедью, прошептал Ласоньке на ухо:
— Я отлучусь ненадолго по службе, а ты отоспись, а потом приведи сюда менялу купецкого, у которого уборы женские да побрякушки всякие водятся.
Она радостно закивала; мол, будь спокоен, а я уж расстараюсь, поскольку чую — и мне перепадет… Перепало. Когда, вернувшись, он зашел в комнату, в глазах зарябило от блеска и пестроты украшений, разложенных прямо на заправленной постели. Харр выбрал для Махиды трехрядное ожерелье из лиловых озерных ракушек; нижний ряд был дополнен подвесками из некрупных рыбьих пузырей, крытых тоненьким слоем здешнего голубища — по нему, пока не просохло, насыпали рыбью чешую, которая влипла намертво и теперь переливалась звездным блеском; Мади он сразу присмотрел скромную ниточку неровных желтоватых жемчужинок, которые здесь никто за монетки не считал. А когда очередь дошла наконец до Ласухи, ожидавшей своего череда в углу, она сразу же наложила смуглые ладони на массивные наушные подвесы в виде огненно–алых колец, повитых золотой нитью; оглянулась на Харра — можно ли?
Харр кивнул: можно. Подвесы оказались что‑то непомерно дороги, но воин–слав торговаться не привык. Сделку обмыли за казенный счет, и меняла убрался довольный донельзя. Пребывание в Межозерье завершалось, и до Харра доносилось поцокиванье копыт последних горбаней, которых выводили из внутреннего дворика гостевой хоромины. Странствующий рыцарь, отоспавшийся и отъевшийся рыбой, которая на Тихри была так редка, что считалась исключительно княжеским лакомством, предвкушал роскошную ночь; собственно говоря, так и было — но до первых звезд. А потом все обрыдло. Он вспомнил узкую, как у кувшина, горловину залива, куда со свирепым напором старались пробиться серые озерные волны — проникнув туда, они сразу утишались и едва доплескивались до берегов, усмиренные, безопасные, огражденные поносной зеленоватой каемочкой спущенных в воду помоев.
Харр промаялся еще часа два, а потом плюнул, накинул на плечи верхнюю перину и выбрался на крышу, где, к своему удивлению, наткнулся на Дяхоиа.
— Ты чего это тут?
— Да у нас не продохнуть, на каженной койке по две девки сопят…
Харр засмеялся — он давно подозревал, что Дяхон прижимист, вот и вышло, что был прав: старина не позволил себе спустить ни единой зелененой монетки.
— Ступай в мою горницу, а я подышу ветерком озерным до рассвета. Только не вздумай девке платить — и так одарена!
Дяхон замялся, но потом решился, подобрал мешочек с наменяными здешними монетами и нырнул в лестничный проем. Харр хрустнул косточками, завернулся в невесомую перину и растянулся на плоской, ничем не огражденной крыше, глядя в звездное, совсем не джасперянское небо. Давненько не ночевал он вот так, как, бывало, в чистом поле, и не было слаще воздуха, чем тот, что не отделен от неба рукотворной крышей… Глаза его блаженно сомкнулись, и показалось даже, что над головой зашелестели вековые деревья. Как всегда между явью и сном, мысли мелькали неясные, разрозненные, то об одном, то о другом. Вот и тут подумалось: ежели б не звезды, над головой была бы непроглядная темень — то самое колдовское НИЧТО, перелетев через которое можно было бы вернуться на Тихри. И всего‑то пустяшное дело — звезды пригасить да в небо взлететь!
Хоть бы приснилось…
Первый луч солнца разбудил его, и он, еще не разомкнув глаз, снова услышал над собой нежный шелест. Вроде не было рядом никаких деревьев… Он потянулся и глянул в щелочку меж ресниц — мать моя страфиониха, да ведь смерч над головой! Испугаться, правда, по–настоящему не успел, понял: кружит над хороминой невообразимая туча озерных стрекоз, точно призрачный ветроворот.
— Меня, что ли, сторожите? — засмеялся он собственному страху. — Караул окончен, все свободны!
И тучи как не бывало.
Он поднялся и, кое‑как завернувшись в сбившуюся комом перину — негоже, чтоб начальника стражи кто‑нибудь да нагишом застукал! — отправился будить Дяхона. Переступил порог — и не удержался, чтобы не прыснуть в кулак:
— От–ставить! Задери тебя пирлюха…
Славный вояка блаженно посапывал, млея на брюхе, а Ласуха, мерно покачивая наушными кольцами, попыхивающими алыми сполохами, с бесконечным унынием чесала ему пятки.
Обратный путь оказался на удивление скор: в лабиринте подземных ходов проплутали чуть ли не вдвое меньше, да и далее по лесным тропкам проворнее шагалось без капризных горбаней, оставленных в Межозерье на мясо. Стража за малую плату разобрала купецкую поклажу — небольшие кожаные мешочки, туго набитые голубыми монетами; собственное наменяное и не пропитое добро хоронилось в кисетах на груди. На удивление Харра, купецкие менялы шагали упруго и размашисто, не отставая от тренированных воинов — видно, привыкли держать себя в форме, да и пожилых в караван не брали. Не то что на Тихри — там что старее, тем почету больше.
— Помстилось мне или мы всю подземку вдвое быстрее миновали? — мимоходом спросил он Дяхона.
— А то! Когда туда шли — нас четырежды четыре раза проверили, нет ли средь нас лазутчика вражьего. Потому и водили по тупикам да путям окольным.
— Как же — проверяли? Нечувствительно вроде, — засомневался Харр.
— А вот это нас не касаемо — как, — равнодушно отозвался Дяхон. — Это уж ваше, колдовское да чародейное дело.
— Да ты что, меня все еще за ведуна держишь? — удивился менестрель, считавший, что давно покончил с верой в свои магические способности.
— А то! Окромя тебя, кто б на дом аманта лесового навел Солнечного Стража?
— Не слыхал про то, — деланно зевнув, проговорил Харр, у которого еще слишком свежи были в памяти здешние традиции обращения с ворожеями. — И вообще в ту ночь я дрых без задних ног, мне ведь моя Махидушка по вечерам не пятки чешет…
— Как же, — степенно возразил Дяхон. — То‑то ты сразу сообразил, про которую ночь я сказываю. Твое чародейство, а всему становищу — радость. Ведь не тебя одного хряк лесовой в ухо приложил.
И про это, оказывается, все знают’ Во народ языкастый.
— А ежели я — колдун, то почему ты меня не боишься? Думаешь, своего не обижу?
— А то.
Цепочка караванников меж тем уже выходила на кромку Успенного леса. Внизу, выгибая золоченые дуги куполов, россыпью игрушечных теремков означилось Зелогривье. Вот он и дома.
А точно ли — дома? Он размашисто шагал по змеящейся вниз дороге, обгоняя весь караван и лихо перемахивая через змеиные ловушки по наскоро наведенным к их возвращению дощатым мосткам, и пытался разобраться в собственной поспешности. Что не Махидина многострадальная постель, крытая жаркими шкурами, влекла его, он признался себе сразу. И не амантовы хоромы с лакомым столом и завидными детишками. И не обещанный собственный дом.
Он сунул руку в карман и нащупал некрупные горошинки жемчужного ожерелья. Хорош чародей, от которого девка чуть ли не в слезах убежала! Он, конечно, знал, что попервости — это не каждой в радость, но чтоб вот так принимать его ласку, зажмурившись и сжавшись в комочек, словно это была мука смертная, — такое с ним было единственный раз в жизни. И, он надеялся, в последний. Позорище да и только, Харр по–Харрада, рыцарь ты хренов. Хорошо еще, дело это поправимое, надо будет только Мадиньку подстеречь где‑нибудь подалее от Махидиных ушей и предельно доступно объяснить, что того, чего она желала, с одного раза, как правило, не получается, так что пошли‑ка, милая, снова в рощу, да кувшинчик духмяной наливочки прихватим, чтоб не трястись снова от страха девичьего — тьфу, то есть уже не…
Он помотал головой, отгоняя от себя уже решенную проблему. Мадиньку вразумит насчет того, в чем главная сладость жизни, и тем свой долг паладина выполнит. Он оглянулся на шагавшего следом Дяхона и, причмокнув, сказал сам себе: “А то!”
— Ась?
— Это я так. Ты топай, топай. Аманту скажешь — я домой забежал, скоро буду.
Возвращение небольшого каравана никоим образом отмечено не было, ни звоном колокольным, ни огнями сигнальными; знать, не Тихри, где обмен товарами с двух разных дорог — редкость, доступная только княжеским купчинам. Так что нагрянул он к Махиде нежданно–негаданно — не грех было проверить, не завелся ли в обжитом стойле чужой жеребчик.
Махида, принаряженная и заплетенная в полусотню косичек, сидела на пороге — шила что‑то пестрое крупными небрежными стежками. Харр, подошедший к дому бесшумно, некоторое время подозрительно наблюдал с порога за нею, придирчиво оглядывал убранное цветами жилище — для кого старалась? Но по тому, как вскинулась она, уронив шитье, как бросилась навстречу, едва не своротив очаг, понял: ждали его. И окончательно похерил все свои подозрения, когда она, даже не примерив трехрядного ожерелья (в жисть бы не поверил, что она способна на такое!), мертвой хваткой вцепилась в его дырчатый кафтан и поволокла в койку.
Что‑то новенькое появилось в ней — собственническое, непререкаемое. Так только… хм… только под венец тянут.
Он, снисходительно ухмыльнувшись, позволил побаловать себя — так сказать, “со свиданьицем”, потом резко поднялся:
— На доклад пора, амант ждет.
Она было заверещала, но он даже не стал тратить слов, только гулко хлопнул себя по аспидно–черному колену, аж пирли под потолком зашебуршали, и поднялся.
— Да, чуть не забыл. — Он вытащил из кармана жемчужную нить и повесил на сучок, торчавший над койкой. — Это Мади, а то еще обидится.
— Да видно, уже обиделась — залетела на миг, нацарапала что‑то на кружалах своих и больше глаз не кажет.
— Ну, забежит снова — отдашь, — деланно–равнодушным тоном проговорил он и сам подивился тому усилию, с которым он подделывал это равнодушие.
А у аманта в доме его первым делом встретил смуглый носик Завулони, высунувшийся из зеленой бахромы:
— Ну что? Продали?
Он понял, что она имеет в виду себя.
— Никак нет, — шепнул он, легонечко прихватывая ее нос двумя пальцами. — Не быть тебе невестой. Брысь!
Она шутя цапнула его руку острыми зубками и, повизгивая от радости, легко умчалась куда‑то в глубину дома.
Амант выслушал его доклад как подобает — глядя поверх головы и не дрогнув ни одним мускулом на обросшем черным волосом лице. Неожиданно спросил:
— Внакладе‑то ты не остался?
Харр пожал плечами — со здешними ценами он еще не освоился и поэтому не знал, на сколько потянут те голубые наменяные монетки, которые уцелели после расчета с Ласонькой.
— Ладно. Запомню, — противу ожидания, амант с наградой решил, видно, повременить. — Когда вдругорядь соберешься?
Харр не ожидал такой прыти, но аманта, похоже, всерьез занимали перспективы сватовства.
— Только не начальником стражи, — сказал он неопределенно. — А то обрядили меня, точно обормота балаганного…
Амант весело заржал:
— Так это ж для того, чтобы за тобой легче присматривать было! И девку, чай, приставили к тебе ненасытную. Что, не так?
— Так‑то оно так, да я приладил ее к одному престарелому, пятки чесать.
Иддс изогнул брови с неподдельным уважением:
— Да ну? А вот я б не пренебрег.
— Долг сполнять было надо, про женихов выведывать! — слегка заврался Харр, но амант этого не прочувствовал.
— Сказал — запомню. Так когда?..
— Дай со своей‑то побаловаться… И про долг паладина не забыть.
Но Мадинька не пришла ни на другой день, ни на третий. Харр, наплевший стеновому про то, что надо‑де хорошенько проверить городскую стражу, принялся бродить по улочкам, стараясь по каким‑нибудь приметам отыскать дом рокотанщика. Наконец ему повезло — чуткое ухо менестреля уловило дребезжащий перебор ненастроенных струн.
Круглое строение с окнами в один уровень было, однако, слишком высоко, чтобы забраться на крышу; по всей вероятности, высоту эту увеличивало ограждение, превышающее человеческий рост, сложенное из зелененых кирпичиков с частыми просветами, в который, впрочем, едва ли могла протиснуться детская рука. Из этих дырок, щетинясь, лезла темная колючая зелень. Окна, перечеркнутые крест–накрест золочеными прутьями, тоже были недоступны, а дверей — Харр обошел странный дом дважды — и вообще не наблюдалось. Ощущение подозрительной настороженности усиливала торчащая из середины крыши башенка с совсем уже узенькими прорезями — в такие только одним глазом и глядеть возможно. Зато пи копье, ни стрела не достанет того, кто был внутри.
Не иначе как старый хрыч в глубоком детстве пережил нешуточную осаду, да так и остался на всю жизнь от страху пыльным мешком трахнутый.
Харр обошел негостеприимный дом еще раз, но глядя уже не на него, а на расположенные поблизости строения. Одно здание, с виду совсем нежилое, судя по полному отсутствию зелени в окнах, ему положительно приглянулось: это была замысловатая башня, верхушкой своей возвышавшаяся над всеми окрестными домами, не больно‑то широкая в своем основании. Вьющиеся спиралью оконца указывали на винтовую лестницу с некрутыми ступенями, а вот на верхушке, как нашлепка, на высунувшихся веером здоровенных балках располагалось жилое и довольно просторное помещение с пустыми прорехами окон. Дверь была притиснута здоровенными досками крест–накрест, в прилестничные оконца не протиснешься — а жаль, домик–башенка очень и очень подошел бы прямо сейчас. Но не ломиться же!
Пока он исследовал сей гипотетический наблюдательный пункт, мимо просеменили неуверенные шажки. Он косо глянул — и снова оборотился к облюбованной башне, потому как проходила всего лишь убогая старушенция, с ног до головы закутанная в бесформенную вылинявшую хламидку, но выдающая свою немощь шаркающими дрожливыми шажочками. Послышалось серебристое позвякивание — Харр глянул па прохожую еще раз и удивился: чем‑то поблескивающим она стучала по решетке одного из окоп рокотанова жилища. Последовал кракающий звук, и окно вместе с подоконными кирпичами резко поехало вниз, пока не сровнялось с землей. Из серого рубища выпросталась узкая ручка и каким‑то хитрым нажатием сдвинула вбок решетку.
— Эй, уважаемая!.. — окликнул ее Харр, и она медленно, словно через силу, обернулась.
За эти несколько дней она умудрилась так исхудать, что от смуглого прелестного личика, почитай, ничего и не осталось — блеклая серая тень, обрамленная серыми же крыльями ветхого покрывала. И только огромные золотые глаза лучились тревожным светом, перебегая с одного предмета на другой, точно пытаясь отыскать ответ на какой‑то неразрешимый вопрос.
— Махида тебя заждалась, — проговорил Харр, покашливая, лишь бы что‑нибудь сказать.
Глаза заметались еще беспокойнее.
— Да не бойся ты меня, не хочешь — не трону, — еще тише буркнул он.
Бесцветные губы неслышно шевельнулись.
— Не желаешь со мной говорить — Махиде поплачься, подружки как‑никак, — пробормотал он, от собственного бессвязного лепета уже заходясь бешенством. — Да уйду я с караваном через пару дней! Не будет меня!
— Не знаю… — различил он наконец едва уловимый шелест. — Я ничего не знаю… Я хочу узнать… Но ведь и ты не знаешь?..
Ничего не понимая, он невольно сделал шаг вперед, но она тут же отступила в глубь своей затейливой двери, и та сразу же поднялась, став прежним окном. Харр еще некоторое время стоял, тупо глядя, как затихает шевеление потревоженной зелени за скользнувшей на место решеткой, потом в сердцах плюнул и пошел прочь, поминая собственную родительницу вкупе со всеми строфионами, джаяхуудлами и смрадными секосоями родимой Тихри. И только отойдя шагов па сто, он переключился на непорочных дев со всем их чадолюбием и недотрожеством.
Иддс, к которому он ввалился еще весь встрепанный, даже не поинтересовался причиной такого поспешного изменения в его планах и тем более — необъяснимой сменой настроения, а только предупредил, что на сей раз путь будет неблизким — идти придется в Серогорскнй стан за железами, потому как в двух ночных схватках с подкоряжниками у некоторых стражей оружие совсем пришло в негодность.
“Да и было‑то оно хреновато”, — чуть не брякнул Харр, но сдержался.
Собрались на третий день, и путь в самом деле оказался непростым — сперва дошли до уже знакомого Межозерья, а там пришлось задержаться и изрядно потрясти мошной: во–первых, притомившихся горбаней сменить на свежих (своих же зелогривских, еще не съеденных, а томящихся в стойлах) — приплатили, правда, немного; больше ушло на ведуна, что ветер заговорил, да на кормщика, подогнавшего к становому причалу здоровый, ладно связанный плот. На мокрые бревна завели оскальзывающихся горбаней, нагруженных самым различным товаром (вестников из Серостанья не было, так что пришлось все брать наугад), и, отталкиваясь шестами, повели плот вдоль пологого берега и далее, к выходу из бухточки. Заговоренная вода была тиха и сонлива, и только пенный бурун взрезал зеленоватую гладь и, очертив плавную дугу, замер прямо перед плотом; Харр сразу углядел змеиную головку и загнутый, точно рог, хвостовой коготь уже знакомого ему плавунца.
Кормщик накинул на хвост что‑то вроде аркана из голубой неразрывной плетенки, гортанно вскрикнул, так что пришлось удерживать шарахнувшихся в испуге горбаней, и плот тихонечко тронулся вправо, оставляя за собой поросшие сизоватым кустарником скалы с прилепившимися на их краях хижинами озерного становища.
Путь по тихому, заговоренному озеру, занявший чуть не три полных дня, был последней удачей этого путешествия. В Серостанье прибыли к ночи, и Харр, передавший Дяхону свой богатый плащ, а сам переодевшийся в грубые сандалии и жесткую подкольчужную рубаху простого воина, угодил вместе с остальными обережниками в сырую казарму, куда только часа через два начали подавать объедки с купецких столов. Пришлось уснуть голодным, но тут сразу зашебуршал дождичек, и камышовая крыша нещадно потекла. Едва дождавшись рассвета, Харр отправился на поиски Дяхона по бесчисленным закоулкам гостевальной хоромины и нашел неожиданно скоро — в переходе на чистую половину для именитых гостей на полу сидела девка, зябко кутаясь в алую накидку. Чем‑то она напоминала Ласоньку — по сей немудреной примете Харр безошибочно определил искомую дверь.
Дяхон, как он и ожидал, после обильной трапезы дрых без задних ног, по–старчески покряхтывая во сие. Комната после вечернего пиршества уже была прибрана бесшумными вышколенными телесами, но Харр сообразил заглянуть под пышную (небось впервые в жизни вояке досталась!) постель и тут же обнаружил под нею четыре припрятанных блюда со всевозможными копченостями да печеностями; одна беда — вина было маловато, кувшин, видно, стоймя не поместился, так старина Дяхон налил два полных кубка и лепешками прикрыл. Лепешки провисли и намокли, от них несло чем‑то кислым и чуточку тревожным. Харр помял в пальцах клейкий комок, но в рот отправить побрезговал, выцедил только то, что на донышке осталось.
Вино тоже было с непривычным вкусом.
Привыкший доверять не подводившему его чутью, Харр, не оставляя без внимания роскошную козью ногу, запеченную в тесте, внимательно оглядел Дяхоновы покои — и в самом деле, с чего бы это телесам так старательно все прибирать посреди ночи? И тут его осенило: обыскивали. Вот и мешок “начальника караванной стражи”, где Харр спрятал до обратного пути свои белые нездешние сапоги и верхнюю одежу, никак не соответствующую принятой им на себя роли обыкновенного рядового стража, — этот мешок был аккуратно завязан кокетливым бантиком, на что старина Дяхон с его загрубелыми пальцами ну уж никак не был способен.
Харр покончил с поздним ужином — или, вернее, с ранним завтраком — и попытался Дяхона растолкать. Не тут‑то было: старый вояка только очумело тряс головой, валился на бок и продолжал храпеть, только теперь покряхтыванье сменилось постанываньем. Охваченный недобрым предчувствием, Харр вылетел в коридор и пнул девку:
— Воды принеси! И поболее!
— Кого–кого?..
Так. Дяхон, значит, прежде чем выгнать ее вон, угостил со своего стола — благо за казенный счет, чтоб больше ничего не клянчила. Но девка, видно, битая–ученая, сонь свою превозмогла и поднялась, почти не открывая глаз.
— Два кувшина холодной воды господину начальнику караванной стражи! На голову!
А сам помчался, чуя недоброе, во внутренний дворик, где на кучах свежей озерной травы должны были отдыхать разнузданные горбани и висеть на крюках мешки с поклажей. Походя пнул попавшихся по пути стоявших на дозоре — а точнее сказать, непробудно спавших — стражников, запоминая в лицо, чтобы потом расквитаться, и влетел во двор.
Все было на месте. Только горбани вскинулись пугливо, и свежие охапки водорослей у них перед мордами были почти не тронуты. Он с сомнением покрутил головой, на всякий случай проверил пару мешков — не камней ли подложили, товар забрав?
Нет, ничего не пропало. Но обыскали обстоятельно. Он медленно вернулся назад, старательно оглядывая все уголки сонной хоромины. Спали даже телесы, как видно, успевшие полакомиться опивками с ратного стола. Но прямой угрозой ниоткуда не тянуло, хотя в беззащитный дом мог бы зайти кто угодно. Дяхона он застал уже стоящим на ногах в чем мать родила — мокрое насквозь покрывало валялось на полу возле ног. Девка, точно выполнившая приказание, опять пристроилась в углу, примостив себе под голову Дяхонов мешок.
— Все опоены, — коротко поделился новостями Харр. — И обыскали все до последнего кисета, так что надо проверить, что пропало. А стражам накажи, чтоб нынче вечером вина — ни–ни!
Дяхон потряс сивыми кудельками, как пес, выбравшийся из воды.
— Чего проверять, — пробормотал он с досадой, — за покражу из гостевалыюй хоромины знаешь что полагается? А что обыскали, то это путем. Кто хозяин, тот и вправе. Серо–горским пальца в рот не клади…
Крайне озадаченный такой точкой зрения, Харр не нашелся даже что возразить. Значит, тут такое было в обычае, а чужих обычаев он не касался.
— В утрешнюю стражу меня поставь, — велел он только. — Чтобы я потом всю дорогу свободен был.
— Как прикажешь, господин.
— Тише ты! Девка услышит.
— Не. Напоена.
Стало быть, когда сам пил да девку поил — догадывался. Выходит, и Дяхону, хрычу старому, до конца доверять нельзя.
Он стал на стражу (по всей- видимости, совершенно бесполезную) возле входных воротец, отливавших, как и следовало по названию становища, жемчужно–серым покрытием. И сразу же пожалел о своем решении: двух глотков и ему хватило, чтобы в сон потянуло неудержимо. Только выучка бывалого странника, привыкшего не спать, ежели надобно, позволила ему остаться на ногах. Но намаялся он вдосталь, и челюсть онемела от постоянных зевков. Едва дождавшись обеденной смены, он забрался в покои Дяхона и, расстелив на полу плащ — чтобы не вызывать недоумения чересчур дотошных телесов, что развалился на господской постели, — тут же отключился.
Разбудила его первая подача вечерних яств — стянув потихоньку обжигающий руки пирог, чтобы снова два часа не дожидаться объедков, он побрел на простолюдную половину. Там уже пили, и по тому, как искоса глянули на него, он понял: Дяхон велел‑таки им воздерживаться. Сейчас они ждали: повторит ли бывший начальник свой приказ?
— Вы с пойлом‑то полегче, — неопределенно велел Харр, сообразив, что полный запрет па выпивку несомненно вызовет подозрение у неведомых ему соглядатаев.
Кругом него радостно закивали и прикладываться стали мелкими глоточками, что, впрочем, не уменьшило скорости поглощения вышеупомянутого пойла. Зашумела застольная беседа; все, оказывается, уже были в курсе, что торговля идет хуже некуда, в серокаменном становище лихолетье уже объявлено, но никакой угрозы пока не наметилось, потому товар продают только за живые деньги и кубышки зарывают поглубже на случай нежданной беды. Ну, и цены ломят просто невозможные. Менялы купецкие пока держатся, пугают тутошних, что товар заберут да подадутся обратно в Межозерье, но тутошние не лыком шиты, про нужду в железах сразу смекнули; да и межозерские не круглые дураки, как обратно серостаиский караван намылится, сразу поймут, что брать можно будет и подороже, чем в прошлый раз. А за зелененую монету тут менялы дают…
Были все эти разговоры ну столь тоскливы, что Харр не выдержал и, притулившись в углу, доспал свое, несмотря на шмелиный гул голосов.
Разбудило его щекотное прикосновение: его раздевали. Еще не открыв глаз, он почувствовал на лице жаркое пряное дыхание — обладательница блудливых пальчиков, похоже, жевала духмяные листья, возжигающие похоть. Он весьма некуртуазным движением смахнул с себя распутную даму и поднялся, потягиваясь.
Да так и остался с разведенными в стороны руками и плечами, застывшими на половине хруста. По мужским разговорам, что порой давали сто очков вперед бабским, он понаслышке знал, что такое свальный грех, но одно дело — поржать над чашей забористого хмеля, а другое — вот так продрать глаза и — с добрым утречком! — попять, что сам чуть было не вляпался. Он бесцеремонно переступил через какого‑то ретивого воина, в кафтане, но без порток, обихаживавшего одну девку и одновременно придерживавшего за косу вторую — про запас; обогнул сложносочлененную конструкцию из неравного числа женских и мужских тел и выбрался наконец в продуваемую ветром галерею, выходящую прямо на озеро рядом широких, ничем не забранных окон. На фоне начинающего светлеть неба можно было разглядеть, что на каждом притулился какой‑то несуразный кривобокий кустик. Чтобы выдохнуть из себя всю мерзость своего пробуждения, Харр сунулся в крайнее окошко — и взвыл от боли: длинные жгучие шипы, невидимые в полутьме, впились в его щеку. Шипя уже более от злости, он принялся вытаскивать колючки, время от времени стряхивая с ладони кровь. Хорошо было бы промыть зудящие царапины вином — с этой мыслью он двинулся в отведенные Дяхону покои (не к себе же!), но вовремя остановился, не найдя возле двери вчерашней девицы. Прислушался. Горестно вздохнул — из комнаты доносилось слюнявое старческое хихиканье. А то!
Он махнул рукой и спустился в скотный дворик, где можно было найти хотя бы водопойное корыто. Здесь было совсем темно, но по хлестким ударам и сдавленным стонам он сразу определил, что в дальнем углу кого‑то бьют, причем это не честная драка, а злобный мордобой, где жертва ко всему еще и зажимает себе рот, чтобы не закричать в голос.
— А ну, геть отсюда! — гаркнул он начальственным басом.
По характерному стуку каменных лапотков он определил, что порхнувшие во все стороны были простыми телесами. Добрался до угла на ощупь, тронул рукой — тело беззвучно сжалось, ожидая новой беды.
Девка.
— За что это тебя? — полюбопытствовал Харр.
Она все так же молча начала отползать в сторону.
— Помочь?
Она все уползала, уползала… исчезла.
— Тьфу, — сказал Харр, — ну и люд!
Он так же ощупью нашел корыто, умылся. Идти было некуда, разве на крышу, но теплый плащ он некстати отдал Дяхону, а на крутую Серую гору, на которой расположилось становище, от озера вползал слякотный пронизывающий туман.
Пришлось привалиться к теплому боку горбаня и остаток ночи прокемарить под его монотонное чавканье.
Когда рассвело, он явился к Дяхону уже в открытую, с докладом:
— Ночью в стойлах здешние телесы девку избили, могут нам припаять. Нехорошо, как бы аманты к тому не привязались.
Дяхон строго оборотился к блудной девке, заплетавшей косы в своем углу:
— Что скажешь?
Харр повел бровью — ишь, голос‑то как изменился у служивого за одну ночь!
— Не тревожься, господин милостивый, жалобы не будет. Ночи‑то всего три, а за первую паши телески ничего не заработали. Вот и вызвалась одна подмешать в вино зелье будоражное, да, видно, перестаралась. Вот телесы ее и попотчевали, потому как ежели что — с них спрос.
— Выходит, опять все путем? — не удержался Харр.
— А то!
Голодный рыцарь, незаметно для девки прихвативший из‑под кровати очередной пирог, уныло побрел вон из гостевальной хоромины. Когда он выбрался на улицу, утро было еще свежим, но Харру было впору окунуться в зеленую озерную воду, чтобы смыть со своего тела прямо‑таки осязаемый налет дешевых благовоний пополам с мужским потом. И с чего это он заделался таким брезгливым?..
Гостевальная хоромина стояла совсем близко от городской стены, выше по склонам крутого утеса были видны приземистые дома серогорской знати, сложенные из массивных камней. Ни позолоты, ни зеленища, а говорили, что стан богат. Значит, все внутри. Стена невысока — по плечо, но широка, и по верхнему срезу идет желоб — воду наливают, что ли? За стеной видны хижины окольных людишек, тоже все каменные, и меж хижин — клубящиеся черными дымами кузнецкие дворы. Уж в этом‑то Харр по своей детской да отроческой памяти ошибиться не мог. Все становище, расположенное на громадном, выдающемся в озеро утесе, было с одной стороны ограждено полукругом воды, а с другой — таким же правильным полуокружьем неглубокого рва. От городских стен к этому рву через равные промежутки спускались гладенькие желобки, поблескивающие серебристо–серым покрытием. Харр долго соображал, к чему бы это? Ничего другого не придумал, как разве что для воинов при нежданном нападении, чтоб, на задницу плюхнувшись, от самых стен к окружному рву ласточками слетали. Спуск крут, тут в них и из пращи не успеешь прицелиться. Выходит — дельно придумано.
Он перепрыгнул через неширокую, слегка вогнутую серую полосу, подавляя в себе детское желание прокатиться вниз на собственном заду, и от нечего делать побрел прямиком на самое большое скопище дымов, от которого все явственнее подымался звонкий дружный грохот — молоты били враз, словно управляемые единой волей. Миновав жилые хижины, по мере спуска становившиеся все чернее и чернее от копоти, густо покрывавшей самородный плитняк, он очутился наконец на полого наклоненной площади, обставленной громадными куличами плавильных печей, кожаными навесами, прикрывавшими от возможного дождя бесчисленные наковальни, серебристые столбы с крюками, на которых был аккуратно развешан нехитрый инструмент, квадратные чаны с водой, тоже посеребренные как снаружи, так и внутри, мерно раздувающие свои ненасытные бока глянцевитые мехи, — все это напоминало ему кузнечное городище возле Железных Гор, где он провел свои отроческие годы, мечтая о собственном мече, и в то же время отличалось какой‑то особой основательностью, вековым порядком и несомненным мастерством. То, к чему он привык, жило поспешностью — вспомнить неписаные заветы старых мастеров, нажечь угля да наладить плавку, едва лишь стают снега и мало–мальски просохнет все предгорье, — и потом еще сколько преджизней торопливо ошибаться, пытаясь отковать хоть мало–мальски пригодное оружие…
Здесь же ничего не зарывали и никуда не торопились.
И так же нетороплива была слитность сотен ударов в один, и к звону металла о металл примешивался и еще какой‑то посторонний, но удивительно созвучный общему звуку рокот, точно где‑то поблизости…
Он невольно сделал несколько шагов вперед, даже не подивившись собственной догадке. Ага, так и есть: середину площади венчала серебристая пирамида примерно в полтора человеческих роста, и на плоской ее верхушке был установлен громадный рокотан. Его струны неспешно перебирал сидящий на высоком треножнике человек, одетый в странные негнущиеся одежды мышиного цвета: просторный колокол с прорезями для головы и рук. Теперь можно было различить и голос рокотанщика — в мерные удары вплеталась суровая и прекрасная в своей простоте песня, слов которой не удавалась разобрать, Харр сделал еще шаг, и тут его наконец заметили.
Несколько молотобойцев ринулись ему наперерез, и он невольно отступил назад, обнажая свой меч. И тут вдруг разом смолк звон и грохот — человек на возвышении оборвал свою песню и воздел руки, одновременно прекращая работу и призывая всех ко вниманию.
Никто больше не шевельнулся, предпочел оставаться недвижимым и Харр. Человек в колоколообразном одеянии величаво спустился по ступеням свой пирамиды и двинулся навстречу чужаку. Харр не сразу догадался, что это был здешний амант, потому как не видел присущей всем амантам небритости, оставлявшей незаросшими только глаза и верхушки щек. Но по мере того как человек приближался, Харр все больше и больше дивился каменной недвижности его лица, пока не понял, что это — маска, не позволявшая сыпавшимся отовсюду искрам изуродовать высокородный лик.
Но глаза с опаленными кое–где ресницами были внимательны и доброжелательны. И глядели они не на Харра — на его меч.
Амант властным и спокойным движением протянул вперед обе руки, и Харр, даже не помыслив о сопротивлении, возложил па них меч, отражающий огонь недальних горнов. Глаза аманта, казалось, тоже засветились, столько было в них благоговейного восторга. Он тихо повернулся и, подойдя к своему возвышению, поднялся на две ступени. Очутившись снова в центре внимания, он, не говоря ни слова, поднял над головой джасперянский меч острием вверх.
Он ничего не велел, но его мастера, оставив работу и неловко обтирая руки о кожаные фартуки, потянулись к нему гуськом. Они подходили к возвышению, некоторое время благоговейно рассматривали дивное оружие и, неловко преклонив колено, отходили прочь, чтобы дать другим насмотреться на невиданное чудо. По всему было видно, что такой ритуал здесь был принят, но случался он весьма и весьма нечасто.
Когда последний подмастерье отошел в сторону, повелитель в маске знаком подозвал Харра и торжественным движением возвратил ему меч, как и принял, — на вытянутые руки. Некоторое время еще глядел на золотую змею, струящуюся чешуйчатым ручейком вдоль лезвия, потом кончиками пальцев коснулся собственных губ и с бесконечной нежностью перенес этот поцелуй на бесстрастный клинок.
И, видя лишь его глаза и руки, Харр наконец понял, почему здешних правителей называют амантами. Такой меч он клал бы с собой в постель.
Но другого меча у странствующего рыцаря не было (замотал‑таки джасперянский князь Юрг обещанное!), да и дареное не дарят. Посему счел он за лучшее тихонечко отступить и ретироваться с кузнечного двора, хоть поглядеть тут было на что. По тому, как почтительно уступали ему дорогу и загораживали от сыплющихся искр, он почувствовал, что опасается зря — теперь он находится как бы под необъявленным покровительством здешнего владыки.
Но вечером, третий день подряд пробавляясь озерной водой вместо тутошнего подозрительного вина, он все‑таки решил, что поступил неосторожно. Ничего не случилось, но спина, еще не познавшая губительного подкожного жирка, была чуткой и настороженной. И она‑таки дала знать: в нее постоянно упирался теперь чей‑то взгляд.
Но и ночь была тиха, и на следующий, последний день ничего не приключилось. Харр пошастал по городку, постоял на крутом спуске к зеленой воде, в которой резвились невиданные на Тихри звери с глянцевитой серебристой шкуркой и забавными лопаточками вместо лап; было их такое множество, что сразу стало ясно: этому стану нечего волноваться о своем пропитании. Да еще мех, да кожа, да жир… Безводному Зелогривыо оставалось только позавидовать, а купецких менял, коим приходилось рядиться со здешними богатеями, — только пожалеть. Но солнце еще не поднялось до полуденной высоты, и Харр от нечего делать побрел за стену, миновал рокочущий кузнечный двор и отыскал на самом краю околья маленькую кузню, где пожилой, но еще крепкий коваль с роговым козырьком над глазами частым постукиваньем правил какое‑то старье.
Харр постоял у него за спиной, невольно кивая в такт мелодичному звону. А может, положить на все амантовы посулы с ненасытной Махидушкой в придачу да и махнуть сюда под видом странника? Наняться в такую вот кузню, найти девку позастенчивей…
— Эй, отец, не примешь ли на полдня в подручные? Ничего с тебя не спрошу, мне б прежнее ремесло вспомнить!
Коваль плавно развернулся, одной рукой сдвигая козырек на макушку, а другой ухватывая железную полосу:
— А ну чеши отсюда подобру–поздорову, копоть стенная! — злобы, однако, в его голосе не было.
— Что ж ты лаешь меня, дядюшка, ни за что ни про что? Вчерась меня па большом дворе сам амаит ваш приветил!
— Это еще с какой радости? Может, за головешку принял?
Харр не был бы настоящим странствующим менестрелем, если бы не язвила его хвастливая колючка, точно репей у рогата под хвостом.
— А вот с такой, — проговорил он, ухмыляясь и обнажая свой меч.
Руки у старого мастера дрогнули и непроизвольно потерлись о штаны, совсем как у вчерашних. И точно так же не посмел он тронуть сверкающий клинок, а только глядел, глотая невольную слюну.
— В бою отбил? — спросил он наконец.
— Не. Дареный. А кто ковал — неведомо. Так дозволишь мне молотом побаловаться?
— Сделай милость!
Он повернулся и затрусил к своей хижине, из которой вернулся с двумя громадными глиняными кружками, из которых выплескивалась на землю золотистая пена. Харр шумно вздохнул: наконец‑то можно было пить без опаски. Утеревшись, выбрал из кучи хлама обломочек старого клинка, раскалил докрасна и, выбрав по руке небольшой молот, принялся старательно выковывать наконечник для стрелы.
— Гляди‑ка, получилось! — с некоторым изумлением проговорил наконец новоявленный коваль, приподнимая щипцами свое неказистое творение и запуская его в бочку с водой.
— И на хрена тебе такая фиговина? — полюбопытствовал старый мастер.
— А, игрушка, — отмахнулся Харр. — Сыну на детскую острожку, рыбу в ручье колоть. Пусть хоть такое оружие в ручонке подержит, а то за ним дочка приглядывает, а чему девка может мальца научить?
— Двое у тебя, стало быть?
— Двое, — с беспечной уверенностью продолжал врать по–Харрада. — Да вот дочка уже на выданье, а мой амаит, гляжу, на нее зыркает. В жены‑то ведь не возьмет, а она у меня красавица. Вот и думаю, не бросить ли службу и не махнуть ли сюда, да ведь и у вас, поди, аманты глазастые?
— Про белорудного не скажу, мужик степенный, и единая жена при нем, еще в соку. У ветрового тоже одна, но стервь подколодная — хуже петли окамененой его держит, где уж тут на сторону глянуть. А вот огневой — тот хват, для мальца своего сопливого уже чуть ли не десяток жен набрал, да только сам их и голубит. Такому девку не кажи.
Все, что хотел, Харр теперь знал ценой самого невинного вранья.
— Ну спасибо, отец, потешил ты меня, — проговорил он, подбрасывая в воздух свое творение и ловя его на лету. Крошечный треугольничек чиркнул по бледному диску солнца, словно намереваясь разрезать его на две половинки. Ладно, надо отойти подалее от кузни, а там можно будет и выбросить ненужную железяку. На Тихри ведь луки да стрелы считались оружием позорным, чуть ли не святотатственным, потому как солнцу Незакатному оно было не любо — слепило оно глаза, когда против пего целились. Признавали лук только на Дороге Свиньи, где никаких законов не чтили.
Он глянул еще раз ввысь — и вдруг замер, пораженный странной мыслью: а ведь тут солнышко блеклое глаз не кололо, следовательно, ничего против лука со стрелой иметь не могло.
— Слышь‑ка, отец, — обратился он к ковалю самым шутейным тоном, — а вот ежели бы я тебе такую фитюльку заказал — сколько б ты с меня запросил?
— Ну, тут уж я б тебя просто без порток оставил!
— А ежели серьезно?
— Да за мелкую денежку я тебе таких десяток склепаю.
— Вот и склепай. Только не десяток, а вдесятеро больше.
— Ну?
— Да не ну, а к вечеру. Держи задаток. И образец.
— Ежели не шутишь, то пополудничай и вертайся — все справлю.
И не обманул. Харр, конечно, в гостевальную хоромину возвращаться не стал, побродил по окрестностям, подивился мелкости окружного рва — и как такой оборонить способен? Вернулся к кузне, когда солнышко непутевое наполовину склонилось к озерной воде. Мастер ссыпал последние свои изделия в добротный кожаный мешочек.
— Можешь не считать, я тебе с походом наварганил.
Расстались довольные друг другом донельзя, и только на самом пороге своего временного жилища Харра вдруг осенило: ведь, говоря о плате, старик имел в виду свои серебряные монетки, а получил‑то зелеиеные, которые здесь, почитай, втрое или даже вчетверо дороже. От нахлынувшей злости Харр даже плюнул на серую, как тень, стену гостевалыюй хоромины — он не был жаден, но терпеть не мог позволять, чтобы его обмишурили, а тем паче по собственной глупости да поспешности попадать, как сейчас, впросак. И главное — зачем? Вся эта караванная мутотень надоела ему донельзя, путешествовать он привык в одиночку, да и засиживаться в Зелогривье ему не было никакого резону. Тогда на кой ляд он старается ублажить своего Стенового?
Что же это была за вожжа, которая так основательно застряла у него под хвостом?
Ах да, долг паладина. То‑то он об этом долге впервые за три дня вспомнил.
Он плюнул еще раз — уже в окошко, стараясь попасть в цветик — злыдень шипастый, но промахнулся и направился к Дяхону велеть ему, чтобы ни за какие коврижки не соглашался оставаться здесь еще на один день.
VIII. Не то лучник, не то ключник
Похоже, он малость запоздал со своим пожеланием: в глубине хоромины слышался частый цокот. Выводили горбаней, и, судя по звуку, уже груженных. Это что ж, решили отправляться на ночь глядючи? Он заторопился по вечернему сквознячку, но возле двери Дяхоновых покоев резко осадил, услышав гнусавый бабий голос:
— Да ежели был бы у нас с вами бог един, я бы его именем просил вас остаться…
— Много чести после всех охулок — рявкнул разгневанный бас, в котором Харр признал старшину купецких менял.
— Завтра столкуемся, цены, как погода, — дело переменчивое…
— Потолковали! Чать, не нищие, не за подаянием пожаловали, чтоб милости ожидать. В другом стане железами разживемся!
Хлопнув дверью, дородный старшина выкатился из покоев, на ходу сдирая с себя цветастое гостевалыюе одеяние. Видно, крепко зелогривские поцапались с серогорскими. Харр покрутил головой, но по своему обычаю вмешиваться не стал, просто подождал, пока не показался второй собеседник — высоченный, как шютовый шест, и совершенно лысый, что лягуха поганая. Волос на лице тоже не наблюдалось, а там, где им по амантовым обычаям надлежало произрастать, шелушилась охряная краска. Харр проводил его рассеянным взглядом — обрыдли ему все эти воеводы вместе взятые! — и заглянул к Дяхону.
— Где тебя носит, пирюха тебе в задницу? — гаркнул тот. — Отплываем!
— Виноват, воин–слав! Только не надсаживайся так, а то ужин в портках очутится. Что, в цене не сошлись?
— А то!
Отчалили в самый раз по первой звезде. Отдохнувший плавун сразу взял круто, но кормщик держал его вдоль самого берега: места были глубокие, мели бояться нечего, но ночью уходить в даль необозримого озера было как‑то неуютно. Завернули за очередной мыс, и на зеленом закатном небе пропали даже следы серогорских дымов. Разнузданные горбани принялись укладываться в самой середине плота, тоскливо обернув морды в сторону быстро проплывающих мимо них остролистных кустов. Стражи натягивали полотняный навес для менял (слуг в караван не брали); Харр, уже облачившийся в свое, полулежал, привалясь к теплому боку горбаня, и мелкими кусочками ломал каравай с запеченными ягодами, придававшими печеву терпкий вкус. Озеро словно застыло…
И тем резче прозвучал дружный удар весел о воду, и узкая, как журавлиный клюв, лодка выскочила из кустов и преградила путешественникам дорогу. Харр оглянулся — как он и ожидал, две лодки уже плавно пристраивались за плотом, а еще одна заходила так, чтобы прижать караванщиков к берегу, где уже наверняка поджидал десяток–другой головорезов.
Первым среагировал кормщик: он издал какой‑то птичий крик, и тотчас плавун ударил своими лопастями по воде и резко подался назад; хвост его, постоянно торчавший закорючкой, разогнулся и ушел под воду, так что цепь, соединяющая его с плотом, шлепнула по поверхности и ушла вниз, точно якорь. В одно мгновение кормщик перемахнул на спину плавуна, и тот мощными движениями плавников унес своего хозяина на добрый полет стрелы от плота. Нападающие этого словно и не заметили — как видно, плавун их вовсе не интересовал, а кормщик считался лицом нейтральным. Зато все взгляды были обращены на плот; Харр прямо‑таки потрохами почувствовал, как скрещиваются они именно на нем.
— Шесты! — крикнул он. — Не давайте загнать себя к берегу!
С лодок к плоту потянулись багры.
— Багры не рубить, а нападавших сбивать в воду, как я вас учил! Кто прорвется — пропускайте, это мой будет!
Такого разбойная свора никак не ожидала — выстроившись вдоль кольев плота, зелогривцы точными ударами тяжелых походных сапог сбрасывали каждого, кто пытался перепрыгнуть на дощатый настил, обратно в воду; вместо того чтобы сразу же ввязаться в драку, где еще неизвестно, кто кого; плотовики получили преимущество — шестами и мечами они забивали тех, кто барахтался в черной воде па расстоянии удара. Первым удалось‑таки проскочить на середину, но тут уж им пришлось иметь дело со славным рыцарем Харром по–Харрадой, который тоже рад был сорвать на них накопившуюся злость. Дяхон прикрывал, да два менялы помоложе достали припрятанные мечи, которыми рубили на удивление сноровисто. Скоро четыре тела в так и не выясненной степени живучести полетели в воду, и Харр приказал было рубить днища у осиротелых лодок, как из кустов тихо выползли еще три. Настораживало то, что в каждой было всего по два человека: один па веслах, другой, пригнувшись на носу, зажимал что‑то в руке.
На плоту раздался крик ужаса — Харр даже не разобрал, кричали не то “щучень”, не то “жгучень”; плотовики налегли на шесты с такой отчаянной силой, что послышался треск ломающегося дерева. Харр даже не успел предположить, чем вызван этот переполох, как носовой на передней лодке, держась, впрочем, на приличном расстоянии от плота, размахнулся и швырнул в зелогривцев какой‑то небольшой предмет вроде глиняной бутылочки. Стражи шарахнулись врассыпную, послышалось бултыхание наиболее проворных, предпочитавших очутиться в воде; но в этот миг, опережая расчетливый разум, у Харра сработал инстинкт: как учили его еще в отрочестве отбивать выпущенные из пращи колючие орехи, смоченные ядом хамей, он вскинул сверкнувший в звездном сиянии меч и плашмя отбил зловещий предмет, готовый уже коснуться палубы. Раздался кракающий звук, и бутылка, раскалываясь па лету, устремилась обратно. Лодка, управляемая всего одним гребцом, неловко дернулась, но увернуться не успела, и глиняные осколки обрушились на нее крупным градом. Едкое лиловое пламя занялось тут же узкими языками, одевая лодку растекающейся пеленой смрадного испарения. Шесты заработали с удвоенной силой, и плот принялся отходить обратно к Серостанью; щупальца ядовитого тумана тянулись за ним, но догнать не могли, таяли.
— Возвращаемся’? — почему‑то шепотом спросил Дяхона Харр.
— Нельзя, — так же тихо отвечал тот. — Это ж по амантову приказу, не иначе.
— А не лихолетцы да подкоряжники?
— Не, куда им! У них ножи да мечи, а тут — ог–жигун. Да только против них он обернулся, так что на лодках, почитай, и в живых уже никого ни осталось.
— Яд?
— А то! Да еще и с заклятием. Жиру с ластышей озерных натопят, отравы подмешают и заклянут. Так они и от неприятеля отбиваются — запечатывают ог–жигун в бочонки и спускают их по дорожкам серебряным прямо в ровчик, там жир растекается, а поелику заговорен он, то сразу вспыхивает; ядовитый туман тут всех, кто к становищу рвется, и потравит, так что скотину потом на эти земли выводить нельзя.
— А как же сам город?
— Так он же на горе!
Харр присел на корточки у края плота, ополаскивая меч, вспомнил лысого аманта, уговаривавшего их остаться до утра. Не этот ли лодочников подослал? Нет, пожалуй, не этот. Другой, про которого коваль говорил: хват. А этот, похоже, знал, да жалостливым оказался. Видно, задумано было захватить одного Харра, и охряной лысун решил избежать ненужных жертв.
Да, похоже, в эту сторону ему теперь путь заказан. Только с чего бы?
Между тем подплыл кормщик и принялся торговаться — просил вдвое, а то грозился один в Межозерье податься. Менялы купецкие справедливо рассудили, что с одними шестами они далеко не уйдут, наутро их на свежих лодках неминуемо догонят (были уверены, что это обычный грабеж); выходило, что двойная плата не так уж страшна. Харр было возмутился, по Дяхон популярно объяснил ему, что все путем, поскольку, когда кормщика нанимали, уговору о возможной драке не было.
Харр плюнул в воду и махнул рукой — не свои же деньги, в самом деле. Тем паче что в кармане после расчета с ковалем оставались всего две монетки.
Когда добрались наконец до Межозерья, Харр употребил их на то, что выторговал на них у телеса, кормившего всю стражу, тонкую, с узором синеную чашу с подчашником; телес, само собой, чашу эту украл, но Харр‑то купил ее честно, так что с совестью у него было все в порядке.
Махидушка, увидев чашу, от радости прямо зашлась — не в цене было дело, а в том, что мил–сердечный друг стал домашней утварью обзаводиться, а это несомненно было добрым предзнаменованием. Харр же, скользнув взглядом по стене, обнаружил жемчужную ниточку, все еще сиротливо висевшую на сучке. Ни о чем спрашивать не стал, и так видно, что не заходила.
К аманту на доклад отправился мрачнее тучи. Тот поначалу благодушествовал, похихикивал над менялами, но, когда дошло до нападения, взбеленился.
— Охамели, за своим рвом сидючи! Поговорить придется с менялами, чтоб разнесли это по окрестным становищам, — оставим серозадых без прибытка! А ты давай насчет женихов…
Он и это доложил — скороговоркой, потому как надо было вернуться к нападению.
— Сами виноваты, на звезды глядели, а вот горбани, те учуяли — глаз с кустов не спускали, в кучу жались.
— Они пирлей лучше нас углядывают, — согласился амант. — Одно слово — твари. И те, и эти.
— Ну а нам на то и ум дан, чтоб от них отличаться, — с несвойственной ему назидательностью изрек менестрель. — Ежели б мы изготовились, то половину лодочников можно было бы положить прежде, чем они к плоту подойдут.
— Нет, — мотнул головой амант, — негоже. Я пробовал всем по копью выдать, да мало проку: весь поход с собой таскай, а потом один раз кинь — да мимо. И задержка выйдет: то ли копье в руке держать, то ли меч. Несподручно.
— Так, да не так, — упрямо гнул свое Харр. — Что словеса в воздухе развешивать — я тебе эту новинку в деле покажу. Одна у меня только загвоздочка…
— Я все‑таки амант, ты забыл? Говори, все будет!
— Опять же словами не скоро объяснишь. Лучше дай мне какую‑нибудь грамотку, а то знак, чтобы мне ни в чем отказу не было, ежели я на оружие попрошу. Не боись, для себя не разживусь.
— Я и не боюсь. Приглядывал за тобой — не вороват.
— Ну и на том спасибо!
Амант высунул голову за дверную занавеску, что‑то вполголоса велел. Харр глазом не успел моргнуть — явился телес с резной коробочкой и глубокой чашей, из которой торчала тростинка. Амант кивнул на менестреля, телес подскочил, накрыл ему левое плечо полотенцем.
— Голову нагни! — велел амант, подходя.
Харр хмыкнул и пригнулся. Амант отделил с левой стороны тоненькую прядку белых волос, потом выбрал из коробочки два не то костяных, не то слюдяных кругляшка и протянул их телесу. Тот, боязливо оттопыривая мизинцы, достал из чаши тростинку — с нее сбежала вода, и на конце обозначилась жирная капля зеленища. Телес зазеленил с одной стороны кругляшки и ловко пришлепнул их на копчик седой прядки, так что она оказалась зажатой между ними.
— Посиди, пока застынет, — сказал Иддс, не снисходя до разъяснений. — А я тебе отрока моего пошлю, чтоб ты не соскучился.
Он вышел, даже не кивнув, — Харр счел это за добрый знак: с ним обращались уже как со своим, домашним. И тут же с двух сторон вылетели брат с сестренкой, не иначе как подслушивали, обезьяныши? У него даже чуточку потеплело на душе — ну хоть этим‑то двоим его путешествие было в чистую радость!
— Погодите малость, — шепнул он им, — я тут кое–какую заковыку придумал, ежели получится — никакой хряк нам не страшен! Так что завтра спозаранку будьте готовы; в рощу наведаемся, а посторонних брать не хочу.
Он пощелкал ногтем по костяному талисману — вроде подсох; сдернул с плеча полотенишко и, вздохнув, как перед прыжком в воду, направился к дому рокотанщика.
Окна, в которое стучала Мади, он не запомнил — все они были одинаковы, так что, зайдя с нужной стороны, он брякнул в первое попавшееся рукоятью меча — звоном отозвались все соседние решетки. Не успел он приложиться к золоченым прутьям еще раз, как через два окна послышался стук, и из распахнувшейся дверцы выкатился кругленький, точно перекати–поле, коротконогий юнец. Румяное лицо его, еще не оттененное усиками, было красиво какой‑то немужской, слащавой сусальностью, ну прямо не мужик, а пряник. Да, уж и окружил себя дедок–рокотанщик лепотой диковинной!
— По приказу аманта стенового, — небрежно кивнул по–Харрада, многозначительно скосив глаз на костяную фиговину, дрыгавшуюся у него между плечом и ухом. — Веди к госпоже дома твоего.
“Пряник” согнулся — и как только пузо позволило! — и засеменил бочком, правой пухлой ручкой указывая путь, а левой умудрившись поймать гостя за полу лилово–пепельного джасперянского камзола. Отдернул струящийся бисером полог, и Харру открылась обшитая душистыми досками горница, где между полом и потолком были протянуты какие‑то толстые нити. Возле одной из них сидела на низенькой скамеечке Мади и, по–детски приоткрыв рот, старательно обвивала толстую жилу чем‑то прозрачным. Увидев Харра, она очень спокойно поднялась и пошла ему навстречу — по горенке побежали золотые блики, то ли вощеные досочки отражали медовый струящийся свет от ее шафранового одеяния, то ли немыслимые ее золотые глаза заслонили Харру все сущее на этой земле.
Поклон ее был тих и гибок, и в то же время было в ее движениях какое‑то царственное бережение самой себя. Словно несла она в себе что‑то, чему цены не было, и боялась расплескать.
— Да благословен будет твой бог, приведший тебя сюда, воин–слав, — проговорила она радушно, и в ее голосе он уловил какие‑то незнакомые ему воркующие нотки.
— Господин мой амант… — начал он и поперхнулся — слишком резок был его деланно–чужой тон для этой горенки, напоминающей незамысловатую шкатулку. — Надобны жилы крученые, на размах твоих рук, госпожа моя, и крепости наибольшей. Амант из казны заплатит.
“Пряник”, вытянув шею, которой до сих пор у него не наблюдалось, так и подался вперед.
— Не сочти за обиду, воин–слав, — с нежной полуулыбкой проговорила “владычица дома”, словно наставляла в какой‑то детской игре, — но ладить струны на рокотан дозволено только моему мужу и господину.
— На все Многоступенье! — колокольчиковым девичьим голоском зазвенел прекраснолицый.
— Не на забаву мне, — сурово отрезал рыцарь, не находя средства, как бы прогнать из горницы этого вьюноша. — Оружие новое править буду. Потому никому из челяди — ни слова!
Мади спокойно поклонилась.
В воздухе повисла пауза — надо было откланиваться и ему.
— Для пробы три струны будут надобны. За три дня управишься?
— Управлюсь, воин–слав.
Он постоял еще немного, но тут “пряник” начал открывать свой рот — с ленцой, свойственной хозяйским любимчикам. Харр круто повернулся и, грохоча по дощатому теплому полу, двинулся к двери. Спохватился, обернулся с поклоном:
— Государь амант с благодарностью не помедлит!
Ушел.
До дома добирался нога за ногу, усталость сказалась, недоед–недохлеб. Один раз даже остановился почесать спину о какой‑то косяк. Золотые блики продолжали струиться у него под ногами — закат был ветреный, что ли?
Махида, увидев его, аж руками всплеснула:
— Да как же это тебя за службу твою так обидели?
Харр повалился на постель, буркнул:
— Меня обидишь! Сапоги лучше сними.
Она принялась стаскивать с него сапоги, заметила костяную бирку на левом плече:
— Оюшки! Так это ты от радости, выходит? Ну и заживем теперь! Ты ведь что угодно с этим знаком требовать можешь, разве амант ущучит, что для него, а какая доля малая — для тебя самого? Смекнешь!
Харр поморщился — никогда баб не бивал, да и сейчас лень одолела. А надо бы. По совокупности всех досад отметелил любушку так, что уползла, занеможенная, — почитай, впервые в многогрешной своей жизни. А он еще долго лежал, бессонно глядя в потолок, точно сквозь слипшуюся, непробиваемую ни дождем, ни градом листву можно было разглядеть желтоватую точечку угасающей звезды, под которой появился он на этой тоскливой земле.
Три дня с амантовыми детишками гулял по лесу, искал подходящее дерево, чтоб было и крепким, и гибким. Нашел‑таки. Иддсовы чада замотали его расспросами, но он отшучивался — мол, будет время, руками пощупаете, что зря языком болтать! Расспрашивали про Серостанье, про кузнечные дворы, про ог–жигун — их голоса почему‑то не утомляли, как бесконечная воркотня Махидушки, наоборот, душа с ними точно отмокала в теплой воде. Завка откровенно вешалась ему на шею, так что пришлось даже слегка отшлепать ее, а то со стороны могли и подумать что, аманту нашептать. Раньше ему было бы на все чихать — плюнул на всех становых воевод да подался в другое городище. Теперь что‑то переменилось. Под ребрами угнездился поганый звереныш, посасывающий да постанывающий: неоплаченный должок. Унести его с собой отсюда значило остаться с ним на всю жизнь. Не мог он так.
На третий день наконец встал, оделся медленно и тщательно. Почистил меч. Косички бровей переплел. Амантову бирочку на воротник камзола выложил, чтоб повиднее. Со вздохом двинулся, будто нехотя.
В теплой горенке, куда его привел круглощекий “пряник”, противу ожидания оказался сам Иофф. Здесь он показался Харру еще выше, чуть плешью потолок не скреб. Добрый пяток толстых крученых жил тянулись от пола к потолочным крючкам, он невольно задел одну пальцем — загудела.
— Выбирай любые, воин–слав, — с полупоклоном, но без заискивания предложил старец; голос у него был много тверже, чем можно было ожидать по его виду.
Харр задумчиво подергал струны — две из них гудели, остальные были позвонче. Он выбрал одну гудошную и две звончатые. По правде говоря, лук‑то он держал в руках всего один раз в жизни, да и то на пьяном пиру, когда кто‑то из застольных караванщиков рассказал, что напали на него лихоимцы с Дороги Свиньи, да он в ближнем бою отбился, потому как у тех были только луки, пригодные разве что для подлой засады. Выставили наспех скрученное из тряпок чучело, присадили к нему свиную голову, взятую с блюда, и принялись стрелять — чуть друг дружке глаза не покололи. Тогда и Харр почувствовал певучую упругость тетивы, подумал что‑то о том, как бы из боевого оружия песенный инструмент сладить, да наутро, протрезвев, уже не вспомнил.
Вспоминать приходилось теперь.
— На пробу беру, не сгодятся — не обессудь, зайду за другими. А кто скручивал?
Иофф вопросительно глянул на своего красавца, тот, почему‑то перепугавшись, затряс головой и пухлыми ладошками.
— Покличь! — непререкаемым тоном велел Харр.
Мади явилась с тихим поклоном, и хотя была она в сущей затрапезе мышиного цвета, по горнице, снова побежали золотые блики.
— Прости за хлопоты, хозяюшка, но только надобно мне знать, как жилы скрещены — посолонь или супротив? — проговорил он, шагнув ей навстречу и протягивая тусклые крученые жгуты.
Теперь, когда посреди горницы, точно кол трухлявый, торчал муж, а сбоку косил лукавым глазом соглядатай домашний, Харр уже чувствовал себя как рыба в воде. И не таких водил за нос. Он быстро наклонился, как бы разглядывая работу, и белоснежные пряди его волос свесились, загораживая лицо.
— Приходи сегодня к Махиде, — шепнул он и, взмахнув пушистыми, в два ряда, ресницами, глянул прямо в Мадинькино лицо.
Было оно по–прежнему спокойно до неправдоподобия — и непонятно, слышала ли она вообще его торопливые слова.
— Скручено, как всегда, воин–слав, с левой руки на правую. Как ты повелишь, так и будет.
Ага, значит, придет.
— Скрути еще две, только в другую сторону, у меня ведь левая рука — оружная. Но это не к спеху.
Он поклонился и протянул старцу крупную синеную монету, припасенную еще с прошлого похода в Межозерье. Старец величественно кивнул, а красавчик его поспешно цапнул деньгу и спрятал за пазухой — похоже, Харр заплатил слишком щедро.
— Это и за те две, что я нынче заказал, — бросил Харр через плечо, чтобы сладкомордый не очень‑то радовался.
Он вышел, старательно упрятывая крученые жилы за пазуху. Не привыкший терять своего, завернул к аманту:
— Я тут поиздержался, кое–какую справу оружейную заказывал, так это как?..
— Ты ж теперь у меня волыюрасчетный, покличь казначея–телеса, он тебе отпустит сколь надобно.
Иддс умел бывать каким‑то царственно–равнодушным — даже не поинтересовался, на что деньги его кровные употреблены. Ладно, то‑то удивится, когда воочию узрит!
Но домой пошел не удивление аманту править — Мадиньку дожидаться. Махиде ничего не сказал, молча кинул тетивы в ту же кучу, где дожидались своего часа обструганные ветки да мешочек с наконечниками, и завалился на постель, тупо глядя в зелень навеса.
Шаги он уловил издали — легкие, упругие. Сразу вспомнились точеные пяточки, оплетенные алыми ремешками, и всколыхнулась досада: привязала‑таки она его к Зелогривью ремешками этими сафьяновыми.
— Эй, Махида! — гаркнул он. — Вино кончилось, сбегай, пока не стемнело. Да худого не бери, поищи получше1
— Да это я мигом!
Что‑то в последнее время очень она стала сговорчивой. И тотчас же донесся ее радостный вскрик — уже из проулочка:
— Ой, кого я ви–и-ижу! Оклемалася! Ты погодь, я минутку спустя буду.
— Я сказал — хорошего!!! — V, строфион тебя куда следует, раньше надо было ее послать…
Мадинька скользнула во дворик, сразу протянула травяную сеточку:
— Тут я снеди кое–какой…
Он рванул из ее рук поклажу, швырнул в угол. Притянул к себе, обхватив худые плечики, так что копчики его пальцев легли на остренькие по–птичьи лопатки. Знал, что жаром его дыхания так и обдало ее лицо, точно паром хмельным. Знал, как под коленочками детскими задрожали голубые жилки. Знал, как вот–вот сейчас станут по–вечернему смыкаться ресницы, и золотой дурман застелет глаза…
Да вот только хрен тебе строфионий. Ничего такого не было.
Он отступил на полшага, опуская руки, а она все так же спокойно глядела на него, не отводя ясных очей, и вовсе не у нее, а у него поплыл перед глазами желтый светлячковый туман, и шелестом мотыльковых крыльев донеслись из невозможного прошлого слова чужедальней принцессы: “Непреодолима для нас золотая преграда…”
— Мы с тобой прямо как чужие, — потерянно пробормотал он.
— Ты был нужен мне, господин мой, один ты, и никто, кроме тебя. Только разве я была тебе надобна?
Он криво усмехнулся:
— Нужен… Точно посошок на крутой тропинке. Прошла свою тропочку, теперь посошок можно и выбросить.
Вот теперь ее глаза слегка затуманились:
— Я обидела тебя, господин мой? Но что же делать, если я всегда говорю правду, а она вон как выговаривается…
— Ты дедку своему правду‑то не брякни! А что до тебя… Раз уж до правды дошло, что промеж таких, как мы с тобой, не часто бывает, то и я тебе честно скажу: был у меня баб не один десяток. И не два, и не три… Всех я сам выбирал, но таких, как ты, в моем выборе не было.
— Тем легче тебе позабыть меня, господин мой Гарпогар.
Он безнадежно махнул рукой, пошел к постели. Рухнул, потом перевернулся на спину и уставился в проклятый зеленый навес над головой.
— Забыть‑то я тебя, конечно, забуду, куда денусь, — пообещал он, — да вот только не просто это будет.
— Я помогу тебе, — проговорила она, и в ее голосе прозвучали какие‑то покровительственные, чуть ли не материнские нотки. — Постараюсь сделать так, чтобы больше не попадаться тебе на глаза.
— Нет, ничего ты не понимаешь! — он безнадежно махнул рукой. — Мне совесть не даст тебя позабыть, точно я обокрал тебя, понимаешь?
— Нет. Ты дал мне то, о чем я мечтать не смела до тебя… У меня ведь сын будет.
— Тоже мне гостинчик! — фыркнул он. — Другие бабы по дюжине рожают без всякой о том мечты. Не о том я…
— Так о чем же?
Он даже замычал от отчаяния. Чувство, томившее его все эти дни и недели, было четким, реальным… и неописуемым.
— Понимаешь… Я точно дал тебе грошик зелененый и тем грошиком заслонил от тебя сокровища несметные.
— Значит, не мои они, сокровища эти.
— Глупая ты, потому как не привеченная, не обласканная. Сокровища эти каждому человеку от рождения завещаны.
— Кем же?
— Кем, кем… Богом.
— Твоим?
— Да хоть и моим. Тем более что един бог, только вы до этого еще не дошли умишками вашими зеленеными. Только пока дойдете, для тебя‑то уже поздно будет! Сейчас ты не только от меня — от любого мужика на полет стрелы шарахаться будешь, хотя по секрету тебе скажу, что первую половину преджизни девка брюхатая — кусочек лакомый: добрая, нежная, и самой ей в самую радость… да не красней ты, дело я тебе говорю, коли больше сказать некому! А как родишь ты, так начнешь с дитем тешькаться; по твоему нраву на то годков десять и уйдет. Потом еще попривередничаешь, а время‑то — ау! Так и не узнаешь, что есть па свете слаще самой жизни.
— Зачем ты говоришь мне это, господин мой?
— А затем, что приходи завтра на то же место!
— Это ты из жалости?..
— Да хотя бы и так! Видишь — правду тебе режу, а другой бы наврал с три короба. Приходи, с утра росного буду ждать тебя, плащом заморским ножки укутаю, жемчуг озерный на паутинку лесную нанизаю…
Понесло менестреля.
— А не ты ли говорил, Гарпогар: не желай чужую жену?
Вот тебе и на. Да сполна. Недаром ведь Махидушка прямо‑таки зеленела, когда про кружала проклятые упоминали. Набрехал с три короба, а что — и сам не помнит, но в кружалах‑то намертво вписано, не отвертишься. Все беды на свете — от бабского ума! И более всех — самим им не в радость.
— Когда ж правда за тобой стояла, господин мой Гарпогар, — тогда или сегодня?
— Была мне забота врать тебе, — проговорил он устало, потому что понял: крепче золотого тумана заслонится она словами мудреными. — И тогда я был прав, и сейчас как па духу. Потому как есть закон, солнышку–живу любый: не убивай. Но если замахнется кто мечом на дитя беззащитное — пришибу голыми руками, и бог мой возрадуется. Поняла?
Она опустила голову и мяла в руках какую‑то тряпочку.
— Говорил я тебе: почитай родичей старших. Но ежели продал меня отец мужелюбам слюнявым, то плюну я на его могилу, и бог мой меня не охаит. Непонятно?
И снова она не ответила, видно, только Махиду ждала, чтобы кружала свои окаянные у нее попросить.
— И еще я тебе говорил: не поклоняйся идолу рукотворному. Но ежели, скажем, полюблю я тебя больше жизни своей — да не волнуйся, это я к примеру, потому как скорее земля под нами надвое треснет, чем такая бредуха со мной наяву приключится, — так вот, если я, окончательно сбрендив, на ровной беленой стене нарисую тебя такою, как во снах своих буду видеть, и на лик твой ежеденно молиться начну, точно красноризник князев на солнышко ясное, — думаю, бог мой на меня не осерчает.
Она перестала разглаживать на коленках свою золотистую тряпочку и глядела теперь ему прямо в рот, как зачарованная:
— А… разве бывает такое, господин мой?
— Было, — вздохнул он. — Рассказывают про одного князя на нашей земле… Только нет его более, и никто не знает, с какой такой печали.
— Значит, есть законы, которые нельзя преступать, — тихо проговорила она.
— Нет, — жестко оборвал Харр по–Харрада. — Нет правила, через которое нельзя было бы переступить, если надобно. Потому как над всеми законами есть закон законов, завет заветов: пет греха большего, чем поступать… несообразно.
Она даже слегка удивилась: и всего‑то? Как‑то очень легковесно прозвучал этот закон законов. Харр и сам понимал, что слово он выбрал не совсем подходящее, должно быть точнее, жестче, но откуда ему было знать, что это емкое верное слово еще не придумано ни на Тихри, ни на Джаспере и уж никак не на этой первобытной планете, названия которой он еще так и не узнал.
— Если нарушаешь закон, — повторил он, убеждая больше себя, чем ее, потому что поступал он так всегда, а высказывал вслух это правило впервые, — то делай это сообразно…
— Сообразно с чем?
Он безнадежно помотал головой, потому что лгать не хотел, а словами выразить то, что бессознательно жило в его душе, не умел.
— Ох, и тянешь ты из меня жилы, горе мое! Человек‑то напридумывать да наболтать с три короба может, вот как я тебе. И в словах его — правда–истина, как вот в моих… Но кроме слов людских еще есть и вечная правда, которая просто есть на свете, и весь сказ. И словами‑то ее не выразишь… Вот, к примеру, лучи солнечные: тянутся они во все времена от светила красного к земле зеленой, и всегда они прямы, и нет такого урагана, чтобы согнул их или скрутил. Но возьми калеку, который слеп от рождения: он знает, что есть они, лучи солнечные, он их всем существом своим чувствует — а описать не может. Вот и я сейчас перед тобой, как крот слепой: солнца не вижу, а нутром его чую.
— И чутье это тебе подсказывает, — подхватила она, — что ты можешь нарушить заветы, мудрые и справедливые, и к тому же тобою самим высказанные, ради какой‑то невидимой правды вечной?
— Чаще всего мне чутье мое говорит, что я — брехун, бабник и петух драчливый, но я все равно вру, увожу чужих девок и бью чьи‑то морды, просто потому, что я такой человек. И знаю, что нехорошо, но уж больно хочется. И все это вечной правды не касаемо. Она — как молния, что бьет в твою тропу возле самых ног. Не каждому это в жизни хоть раз выпадает. И не к счастью это. Но такая, видно, моя судьба: повстречал я тебя — и шарахнуло меня, как из тучи грозовой. Не любовь это, и не блуд шальной, и не жалость слюнявая. Просто должен я увидать, как глаза твои счастьем исполнятся.
— Посмотри па меня, Гарпогар: разве я сейчас не счастливая?
— Глупая ты, как утка нетоптаная, — сказал он в сердцах. — Вот ты какая. Да разве знаешь ты, какие лица у девок бывают, когда их в первый раз до восторга поднебесного доведешь? А ты без этого хочешь весь свой век прокуковать…
— Значит, бог твой единый мне такую долю отмерил.
— Тю, скаженные, а они опять о боге! — кожаная дверная занавеска липко шмякнула о приворотное деревце — кувшин у Махиды был полон до краев.
Пряный запах терпкого вина поплыл впереди ее шелестящей юбки.
— Махида… — тихо и просительно проговорила Мадинька.
— Что? Опять тебе кружала твои? Ох, не доведут они тебя до добра, помяни мое слово… — она поставила кувшин возле постели и полезла в потайной сундучок. — И каким местом думал тот, кто тебя обучать замыслил… На!
Она протянула подружке зелененые обручи, и тут ее взгляд скользнул по окаменелому лицу сердечного своего друга, который лежал, стиснув голову руками.
— Да что ты с ним сотворила, злая жисть? — крикнула она, с размаху швыряя кружала об пол; раздался хруст — это одно из колец попало точно по драгоценному камню, венчавшему эфес Харрова меча, и распалось надвое.
— Ладно, хватит с меня заветов, — печально проговорила Мадинька и, не прощаясь, выскользнула вон.
— Споила–одурманила она тебя словесами мудреными, — -запричитала хозяйка дома. — Ишь, глаза‑то побелели…
— Уйди, а? — просительно промычал он. — Оставь меня на одну ночь, пока я с ума тут не стронулся…
— Как же!
Она плюхнулась рядом с ним на постель, положила его голову себе на колени и принялась гладить по белым его кудрям, не забывая другой рукой наливать одну чашу за другою, и так до тех пор, пока не забылся он тяжело и бездумно.
Наутро, с трудом продрав глаза, первым делом увидел посапывающую рядом Махиду, понял: в ее доме ему хозяином не быть. Значит, надо зарабатывать свой.
С луками да стрелами провозился он много долее, чем ожидал, — руки у него были хоть и искусные, да не про деревянное дело. И на двор к аманту ходить перестал, пока не сварганил три лука: для себя — здоровенный, а для амантовой ребятни — словно как игрушечные. Несколько раз ходил в рощу подалее, пристреливался тупой лучиной. Наконец выбрал три наконечника поплоше и увел на целый день наследников, к делу приспосабливать.
А вот тут он и не ожидал, что они окажутся такими прыткими — может, помогло то, что на кряжистом столетием стволе нарисовал угольком тупое свинячье рыло, в которое целить было одно удовольствие. Дни летели быстро, как оперенные лебедиными перьями стрелы, и вот наконец Харр заявился к Иддсу с плоским коробом за плечами.
— Куда подаваться надумал? — равнодушно осведомился амант, словно виделись они не далее как вчера.
— Да на ужин к тебе, Стеновой! Позовешь ли?
— Считай, что напросился.
— А ежели я двоих своих сподручных прихвачу?
Иддс поднял бровь:
— Что‑то охамел ты, как бирку я на тебя навесил. Ну и кого?
— А наследников твоих.
Вот тут уже амант удивился по–настоящему:
— Вы там что, вместо науки ратной шутки шутили в роще‑то?
— Шутки кончились, воин–слав. Зови детишек.
Брат с сестрой вошли степенно, поклонились, точно званые на чужой пир. Сели. К блюдам почти не притрагивались, на Харра не косили — словом, вели себя так, что в который раз подумалось: от таких не ушел бы, ежели б свои такими удались. Наконец подали на блюде поросенка, зажаренного на вертеле; тут уж Завка не выдержала, стрельнула рысьим глазом на своего наставника. Тот нахмурился: а вот такого уговора не было. Отставить, значит. Завка, знавшая о предстоящем визите Харра и с вечера улещивавшая кухарей, чтоб побаловали свининкой, капризно надула было губки, но тут Харр поднялся, потянувшись за своим коробом:
— А что, воины мои малые, не потешить ли нам аманта–батюшку, так сказать, на сладкое?
Амант и тут бровью не повел — ждал сдержанно, несуетливо. Харр повел его на ратный двор, а стражей попросил на время убраться из дому. Иддс и тут промолчал. Завл нырнул куда‑то в угол, достал припасенное на этот случай чучело. Отставил к супротивной стене. Когда гость начал вытаскивать из короба невиданные на всем Многоступенье луки, амант не выдержал — вытянул шею и подлез Харру под локоть. Тот усмехнулся:
— Ну что, с тридцати шагов сможешь положить недруга?
— Копьем.
— Сам говорил: копье мимо просвищет — и нет его, безоружен ты.
Амант не дурак был, уже понял, что к чему. Сопел на весь двор.
— Ну, теперь гляди! — сказал Харр.
И было аманту на что поглядеть. Три стрелы вошли в травяной мешок, на котором была нарисована усатая рожа; три — где положено быть сердцу, желчи и вздоху. Отступил. На место его встал отрок, старательно прицелился, и из трех стрел две‑таки вмазал прямо под намалеванные усы. Уступил боевой рубеж сестренке. Она, правда, на пяток шагов подошла, по, почти не целясь, угодила в глаз — и в бою, и в поединке честном такая рапа вывела бы противника из строя, а ежели стрела заговореная или ядом опоеная, то и совсем из жизни. И это ручонкой дитячьей‑то!
Харр, усмехаясь, глянул в лицо аманту — слюнки‑то не потекли? Пока нет, но были готовы.
— Так, — сказал амант. — Оружье тут оставьте и подите пока прочь.
Наследники, поклонившись, вышли.
— Похвалил бы…
— Успею. Сколь многие знают про это?
Харр молча поднял руку, показав четыре пальца.
— А девка твоя?
— Виноват. Как ладил — видала, а вот для чего, вряд ли догадалась.
— Да коваль, что наконечники мастерил… Понятно теперь, почто они за тобой охотились. Поняли, что дело это оружное, новое. Все тонкости хотели из тебя вытянуть. Вместе с жилами, разумеется.
Рыцарь поежился, вспомнив несчастную мудродейку. От того, что в Серостанье тамошний зверь не синье производил, а серь–серебрень, ему было бы не легче…
Иддс принялся чесать грудь, на которой от носимой почти постоянно дырчатой кольчужки отпечаталась красная сетка.
— Выберешь десяток воинов, у кого рука потверже, а язык покороче, — заключил он. — Натаскивать будешь тут же, а за стенами моими — ни–ни. Мастерить будешь так, чтоб я видел, горницу тебе отведут.
— Кстати, о покоях, — обрадовался по–Харрада. — Не–сподручно мне будет за каждой шалостью из околья сюда бегать.
— Присмотри дом, что без хозяина, — по всему стану с десяток таких.
— А платить кому следует?
— Все хоромы, что промеж степ, — мой доход. Так что, считай, мы в расчете. Казначея только с собой прихвати.
Харр взялся за свой лук, намереваясь спрятать его в плоский короб, но Иддс и тут остановил его:
— Себе другой смастеришь.
Харр понял, что воин–слав при нем не хотел позориться, неумехой себя выставлять. Ну да дело его, воин он бывалый, быстро освоится. Харр поклонился и вышел, кликнув казначейного телеса. Хотя было ему чуточку обидно — ни тебе спасибо, ни какого другого слова приветного.
Но зато — дом.
И тогда он впервые за все эти дни позволил себе вспомнить о том, о чем запретил даже думать…
На самом верхнем уровне благоприобретенной башенной хоромины, в просторной и совершенно пустой светлице он шумно вздохнул, даже не веря, что все так просто обошлось, и ринулся к окну.
Зелогривье, если не считать амантовых домов, все лежало под ним, подставляя его жадному взгляду свои крыши, огражденные кадками с зеленью, уставленные лежанками да скамеечками, устланные коврами и полосатыми циновками, — все напоказ солнышку, равнодушному и не то чтоб слишком ясному. Диковинное Харрово жилище, нависающее над окрестными домами и улочками, точно шляпка исполинской поганки, могло бы служить отменным сторожевым постом, но в этой земле, как видно, за своими не следили — впрочем, за чужаками тоже, полагаясь на зоркость разноцветных пирлей. Так же мало волновала эта чужая, отворенная прямо в зеленоватое небо несуетливая жизнь и амантова лучника, для которого совсем нечувствительно и уж тем более против его воли весь белый свет сошелся клином на одном–единственном доме — вот этом, что ближе остальных, с круглой, не зелененой крышей, посредине которой высилась закрытая беседка. Крыша была пуста, и только ветер лениво шевелил какой‑то золотисто–желтый лоскут, упавший, как видно, из‑за узкой резной створки, заслоняющей окошечко беседки. Ох и горазд же был рокотанщик хорониться от чужого взгляда!
Харр презрительно хмыкнул и, отступив от окна, решил завтра же взять казначея за бока, чтобы дом по–людски всякой утварью снабдил–обрядил, тогда и заночевать можно будет.
Так что хоронись — не хоронись, а никуда ты от меня не денешься, скромница ты моя, капризница!
В отменном расположении он, насвистывая, спустился по крутой лесенке, вьющейся вдоль холодной каменной стены. Время от времени высвечивалось узкое окно, и тогда ступенька расширялась, превращаясь в небольшую площадочку — можно было даже поставить уютную лежанку для отдыха, ежели удастся сюда Мадиньку заманить. А что это получится, он и не сомневался. А в недобрый час здесь можно было и с луком приладиться, жаль только, улочки больно кривы, далеко не пристреляешься. Нет, со всех сторон дом был хорош, а в особенности тем, что дверь в пего была по другую сторону от рокотановой хоромины и напротив нее высилась глухая стена купецкого амбара. Так что входить и выходить он мог никем не замеченный.
А вот Махиде о приобретении своем он решил до поры до времени не рассказывать. Неизвестно, как еще судьба сложится. Хотя девка она пронырливая, рано или поздно все равно прознает…
Свою репутацию Махида подтвердила еще на пороге — она так и металась по дворику, всплескивая руками. Ну ни дать, ни взять — наседка, недосчитавшаяся цыпленка!
— Ой, что скажу, что скажу… — запричитала она. — Ты сядь, где стоишь, не то повалишься!
— Ну, говори, да не ври, а я уж как‑нибудь устою, — благодушно проворчал он.
— Вижу я, что смурной ты стал, вечерами молчишь все — приучила тебя Мадинька лясы‑то точить, вот и решила я перед нею повиниться, что кружала ее разбила, на вечерний уголек к нам зазвать. Подстерегла в проулочке. А она… Она говорит, берегусь теперь далеко ходить, в тягости я! Слыхал — это она‑то!
— А что она — не девка, что ли?
— Девка, да замужняя! За стар–старым! Да за таким старым, что ежели он на снег–леденец малую нужду справит, то и снег не потает! Так что Шелуда пестуна своего шибко уважил, даром что глазами своими масляными все Мадиньку оглаживал…
— Ты что, дура, мелешь?!
— А чего такого? Или, скажешь, дух ветряной с озера прилетел? Или птенчик ее пуховый не в то место клюнул? Или Солнечный Страж на нее меч свой нацелил?..
— Кончай языком трепать! Устал я от трескотни твоей бабьей, лучше уж у аманта в дому ночевать.
— Уи–и-и…
Сейчас прямо уйти, что ли? А хоть бы и так.
Сдернул плащ с сучка, выскочил вон. В наступившей уже темноте кого‑то сшиб с ног, и с истошным клекотом понеслась вдоль по проулочку ополоумевшая со страху и, несомненно, ворованная курица. В другое время Харр поржал бы над мазуриком незадачливым, а птичку догнал и, шею свернув, Махиде презентовал — не пропадать же добру. Но сейчас ему было не до смеху и тем более не до птички, на вертеле жаренной, хотя и допустил он оплошку — в сердцах покинул теплый дом, не повечеряв. Но уж очень круто его забрало; никогда такого сраму не бывало, чтоб девка малая его провела, а тут — здрасьте! Отцом объявила. А с какого такого перепугу при первой встрече шарахнулась, твердила все “не знаю, ничего не знаю…” И теперь к себе не подпускает, хотя и куре этой полоумной ясно: где уж раз, там и другой, и третий…
Миновал ворота, гаркнув па стражей, которые было его не признали, потопал по улочкам к дому своему башенному. Чуть было в темноте не заплутался, но объявилась голубенькая пирлюшка, полетела впереди, и он ей поверил. Не зря, естественно; мигом привела к незапертой двери (тоже непорядок, завтра наказать телесу, чтоб запоры снаружи и изнутри были самые крепчайшие) и даже внутрь влетела, уж чересчур по–хозяйски. Раскрыл рот, чтобы и ее облаять, но подумалось: вдвоем будет не так тоскливо. Забрался наверх, бросил плащ на пыльный пол и растянулся. Поди, не караванник трехстоялый, и не в таких условиях ночевать приходилось.
Но сон не шел на обиду неутоленную. Все путем, как говаривал Дяхон. Шелуда хоть и кругл, да мордой смазлив и всегда под рукой. А сам он? Говорил же Иддс по–дружески: урод ты.
Со всех сторон урод.
И что его на всех дорогах тихрианских бабы привечали?
Как в смурной тоске заснул, так и проснулся. Встряхнул плащ, потопал по негнущимся зелененым ступенькам вниз. Надо завернуть в амантов дом, распорядиться насчет рухлядишки… Сама собой рука стукнула в рокотанов ставень. Шелуда открыл степенно, неторопливо и, как показалось, нагло. Ни слова не сказав, повел в жилокрутную горницу, ступал как гусак, выворачивая ступни наружу. Харр едва сдерживался, чтобы не влепить ему белым нездешним сапогом в жирный зад, по сдержался — побрезговал.
Мади встретила его тихо и нетрепетно, точеную руку воздела, указывая на протянутые, точно струны рокотапа, двойной оплетки жилы, — мол, которые срезать велишь?
— Еще два десятка заказываю, но покрепче, — бросил он через плечо Шелуде. — Принеси сырье, выберу.
Шелуда, недовольно надувшись — хотя куда же круглее? — зашлепал прочь. Сейчас дедка кликнет. Харр даже не шагнул ближе, только криво усмехнулся (и сразу понял — ухмылочка‑то вышла прежалкая), коротко бросил, сберегая каждый миг, отведенный им на этот разговор, как он сам себе положил, последний.
— Что, Шелуду приветила? А лгала зачем?
Она и отвечать не стала — глядела спокойно, как облачко в озерную воду, и все.
— От кого?.. — прохрипел он и оборвал себя, потому как почудилось — хриплый его полушепот разносится по всему дому. — Скажи: Шелудин кутенок — повернусь и уйду, не увидишь и не услышишь…
— Уйди, господин мой, и позабудь меня. И я забуду. Одно только и буду помнить: сына мне бог твой послал.
И она поклонилась — гибко, все еще по–девичьи.
— Выкрутилась, — зло процедил по–Харрада. — Не обессудь, родишь — все‑таки приду поглядеть, в чью масть сыпок пойдет. Не укроешь.
— Золотым он будет, как солнышко земли твоей, о котором ты столько сказывал. Для того гляжу я на платок золотой с утра до вечера, и ночью со мной он, — она разжала кулачок, и с ладошки заструилась полупрозрачная янтарная ткань — ну чисто луч солнечный. — Золотым он будет, и имя ему золотое: Эзерис, что значит…
Шлеп–шлеп — вкатился Шелуда.
Харр потыкал во что‑то пальцем, назвал цену какую‑то совсем несуразную, круто развернулся на каблуке и вылетел вон.
Эзерис, значит.
А что значит?
К аманту пришел — все из рук валилось.
— Не выспался? — полюбопытствовал Иддс. — Я за тобой посылал — девка твоя открестилась: не ночевал, мол.
— А я ей не подотчетный, — буркнул Харр. — Девок мало, что ли…
— Верно, — хлопнул себя по колену амант. — Тем более что нам с тобой сейчас не до них будет.
Харр постараются изобразить на лице своем готовность к подвигам — как ратным, так и трудовым.
— Луков нагнуть — дело нехитрое, сучьев в лесу вдосталь, — продолжал амант. — А вот с наконечниками для стрел придется туго. Кузня у нас одна, да и та плохонькая, все больше бабью утварь ломаную правит. Для стражей железа покупаем, сам за тем ходил, знаешь. Чтоб новое ковать, надо откуда‑то караваи железные получить. В Серый стан больше нельзя, а кроме него, только в Огневой Пади железо из руды вытапливают.
— Опять с караваном пошлешь? — без малейшего энтузиазма предположил Харр.
— Не получится. Караванщики поиздержались, до конца лета отдыхать будут. Дорога в Огневище нелегкая. Да и снаряжать караван решают все три аманта, скопом. Что я Лесовому наплету? Он же знает, что железа у меня накуплены. Нет. Пойдешь ты один, вроде как странник или еще того похлеще — подкоряжник, решивший до стана теплого податься. Дом купецкого старейшины я тебе опишу, знак у тебя уже имеется. Поговоришь с ним тайно, подобьешь караван к нам снарядить — аманты ведь с купецкой подначки решение принимают. А в поклажу пусть хлебы железные возьмут, да никому иному, только мне, и без огласки. Понял?
— Что не понять! А чем дорога‑то опасна?
— До самых дымов ничего не бойся, а как дымы увидишь — ступай по самому ручью, неглубокий он в верховье‑то. Ноги замочишь, зато в ловушку не попадешь. Их вкруг стана нарыто видимо–невидимо, угодишь — сгниешь заживо.
— Ну, обрадовал.
— А ты думал! За дом отслужил, теперь обставу в нем зарабатывай.
IX. К истокам
Ручей не менялся. Харр шел вдоль него уже третий день, а он все так же ворчал, прижимаясь к серой трещиноватой стене, и кое–где принимал в себя едва уловимые глазом струйки, сочащиеся из‑под бархатистого, глубокой зелени мха. Иддс что‑то говорил о верховье, но пока на него было что‑то не похоже — вот так, то расширяясь на золотистых песчаных отмелях, то сужаясь на звончатых пестрокаменных перекатах, он струился с какой‑то бессмертной неизменностью, подобно тихрианской дороге, которая замыкалась сама на себя, так что встречались старцы крепконогие, на самом закате своей жизни вновь ступающие по тому отрезку пути, где впервые довелось им сделать свой первый шаг.
Шел он неторопливо. Амант его поспешать не просил, да ежели и наказал бы, Харр больше не расположен был действовать по чужой указке. Тем более — задаром. Дом его и так обставят к его возвращению, а больше ему ведь ничего не нужно.
Тем более, если он вообще вернется…
Шальная мысль двинуть из Огневой Пади не назад, а дальше, куда глаз глянет, все чаще приходила на ум. Стрелецкая служба у аманта, почитай, уже налажена; насчет караваев железных он купецкого старейшину улестит, тут уж сомневаться нечего. Вроде бы и все. И снова шагать по едва уловимым тропкам, стремительно прячущим чужие следы под тенетами мокреть–травы, снова ночевать у ручья и слышать его плеск, а не гнусавый храп караульных стражников, и жарить в углях взятого на острие меча головастого рыбьего князя или жирную сударушку–тетерку, потянувшуюся за рассыпанными ягодами — да прямо в силок… Шелковистая сетка всегда была при нем, он углядел в кустах хлопотливую фазанью курочку в скромном пестровато–сереньком оперенье; взмах руки — и сеть полетела на глупую птицу, которая даже не шарахнулась в сторону, а наоборот, ринулась навстречу летящей паутинной тени, раскидывая крылья. Харр схватил добычу, приятно ощутив ладонью тугое оперенье, по рука почему‑то помедлила с привычным движением, за которым головка жертвы бессильно свешивалась набок, — дернула нелегкая поглядеть на птичьи глаза, на которые со страдальческой покорностью медленно опускалась дымчатая пленка… И все. Не по воле, не по разуму накатило, жаром бешенства обдало: не должно было быть ТАК. И пока не исправит он по дури мужицкой содеянного, вставать будет из памяти помертвелое лицо, замершее в покорной готовности перенесть муку смертную…
Он осторожно распутал сеть и выпустил фазаночку. Она, припадая на будто бы раненое крыло, неловко заскакала в сторону, приманивая за собой страшного врага, но Харр, уже не обращая на нее внимания, развел ветви раскидистого куста. Так и есть. Гнездо лежало прямо на земле, окруженное еще влажными скорлупками, а страшненькие до тошнотворности птенцы, даже еще не в пуху, а в редкой щетинистой поросли, слипшейся на бесплотном тельце, уже разевали невероятно громадные клювы, исходясь жадным истошным писком. Он, поддернув штаны, присел на корточки и начал их разглядывать с брезгливым любопытством, как в глубоком детстве рассматривал впервые в жизни что‑нибудь срамное. В своих бесконечных странствиях гнезд с птенцами он не трогал никогда — другое дело яйцами полакомиться; к человеческим детенышам (а особенно — к своим собственным) с их слюнями, писком и розовыми попками он был снисходительно равнодушен, как и подобает настоящему мужчине, не сующемуся в бабьи дела. И вот теперь, с каким‑то недоуменным злорадством глядя в желтковые, прямо‑таки выворачивающиеся наизнанку клювы, он не мог поверить: и ради ВОТ ЭТОГО она отказывалась от присужденного ей юностью и красотой женского счастья? Ну, вот и получила. По горлышко. Чего хотелось, на то и налетелось. Рожай. Хоть двойню. Хоть тройню…
Он поднялся, испытывая почти непреодолимое желание поддать по гнезду сапогом. Но сдержался, конечно. Самому наглому желторотику, трясущему от натуги щуплой шейкой под тяжелым клювом, посоветовал:
— Не очень‑то выворачивайся — кишки через глотку полезут! — и, плюнув, двинулся прочь, шагая угрюмо и размашисто, совсем не глядя на уже четко обозначившуюся под ногами тропу. Так он и пер напролом, пыхтя, точно одичавший рогат, пока навстречу ему не выметнулась из‑под куста здоровенная пирлипель и не врезала ему с лету прямо в лоб.
Он остановился, недоуменно глядя на свалившуюся к его ногам летучую тварь. Не кусила? Да вроде бы нет. Пирль зашебуршала крылышками, встряхиваясь, и полетела над самой землей, очерчивая правильный круг. Харр почесал в затылке — неспроста! — и пригляделся повнимательнее.
А это, между прочим, была ловушка. Ишь, землей присыпано поверх травы, да и трава‑то вялая. Предупреждали ведь. Хотя — а где дымы?
Дымы были справа, едва видные меж древесных стволов, и поднимались точно из‑под земли. Харр вернулся па несколько шагов назад, выбрал дерево пораскидистее, влез и начал мастерить в самой гуще листвы хоронушку — с нездешними сапогами да мечом диковинным за бродягу–шатуна не очень‑то сойдешь. Приладив на развилке ветвей тугой сверток, выбрал кряжистый сук и уселся, свесив ноги. Надо было навести порядок в собственной душе, а то ведь так и беды не миновать. Ловушка была первой, но, если верить Иддсу, не последней. Удивительно было только то, что устроители западни позабыли о нравах тутошних мотылей, так и спешащих предостеречь невнимательного путника. Хорош капкан, о котором каждого встречного–поперечного загодя предупреждают!
А может — не каждого?
Он поболтал еще босыми ногами, потом достал из сумы припасенные сандалии, обулся и, раскачавшись на руках, спрыгнул на землю. Отяжелел, однако, — подумал он с медленно остывающей злостью. Памятуя амантов наказ, забрался в воду по колено и только тут остыл окончательно. Потому как понял: вся его лютая, неизвестно откуда нахлынувшая одурь от того, что никуда он из Огневой Пади не двинется.
Пойдет обратно.
Так, по каменистому дну ручья, и дошлепал он до первой поры.
Выбита она была прямо в каменной стене над ручьем, и пролезть в нее можно было разве что согнувшись. Дальше виднелись еще и еще чернеющие пятачки, уже повыше — похоже, ходы к ним были прорублены в самой толще камня; но пи одной живой души здесь пока не наблюдалось. Сами норы Харра не удивили, у Свиньи тоже жили где попало, кто в норах, кто в пещерах. А чаще просто под возами, ставленными в кружок.
Справа уже четко означился обрыв; из‑за его кромки и подымались столбчатые дымы, порой окрашенные в желтоватый или бурый цвет. Внезапно стена вместе с ручьем круто свернула влево, открыв перед Харром обширную полукруглую площадь, на которой и располагалась Огневая Падь. Даже по здешних меркам стан был прямо‑таки крошечным: всего с десяток домов, теснившихся у стены и огражденных невысоким валом с единственными воротами, у которых не наблюдалось даже стражника. Вал нестерпимо блестел на солнце, точно сласть–леденец алого цвета, и было ясно, что забраться по его отполированной поверхности не сможет даже ящерица. В пределах огороженного стана каменная стена, уходящая ввысь еще круче, чем над Зелогривьем, была тоже совершенно гладкой, но крыта рябенькой черно–малиновой глазурью примерно на два человеческих роста; справа и слева от ворот в стене виднелось множество нор, к самым нижним из которых через неширокий тут ручей были перекинуты деревянные мостки. Из нор то и дело выныривали людишки, кто с поклажей, кто без; все одинаково торопливо семенили к обрыву и исчезали по невидимым Харру лестницам. Он постоял еще немного, оглядываясь, вздохнул — нового, доселе небывалого здесь было на один погляд. Камень разве что, колера отнюдь не огненного, а скорее ягоды лесной, и прожилки в нем черно–пепельные — такого на Тихри не водилось. Дома в три–четыре уровня из квадратных кирпичей, тем же огневищем мазанных, и крыши остренькие четырехскатные — вот это понятно: сверху ведь и осыпь случиться может. А в остальном — теснотища, убожество; справа от обрыва гарь и вонь, не то что в кустах у ручья. А идти надобно.
Дальше все получилось просто и складно: и старейшину нашел, и комнатенку в доме его получил хоть и махонькую, но с собственным выходом, и еду ему носили постоянно, без приправ и пряностей, но сытную донельзя. С главным менялой договорился враз — мужик был цепкий, но неувертливый: допросил досконально, что аманту зелогривскому надобно, хлопнул ладонью по столешнице черно–малиновой и пошел по другим менялам купецким, подбирать требуемый товар. Было видно, что и за согласием тутошних амантов дело не станет. Можно было и возвращаться в тот же день. Но такая тоска навалилась…
Загулял, одним словом. Ох и загулял! Пока кругляшки зелененые не кончились, девок по полудюжине враз к себе зазывал, мог бы и больше — комнатенка не позволяла, и так сидели на полу, коленки к подбородку. Деньги кончились — нашел поплоше, что соглашались за сытный кусок. Старейшина принимал это как должное, временами забегал; глядя поверх голых един, кидал: “На четырех горбаней поклажи набрано”, “на шесть”… Среди голых спинок, на удивление Харра, встретились три совсем тощенькие, под стать ему самому. И не попадалось телесок ошейных, что было еще приятнее.
Кончилось все враз: старейшина вошел, девок шуганул и коротко, как подневольному телесу, бросил:
— Собирайся. Выходим.
Харр протер осовелые глазки, не осерчал — как‑никак, мужик дал ему отвести душу. Поднялся. Проговорил степенно, как равный равному:
— Вели мне в мешок доброй снеди покласть. Следом пойду. Тайно.
Сказано это было с такой многозначительностью, что старейшина никаких дополнительных вопросов не возымел — амаптову бирку он углядел еще с первого раза.
Проводив взглядом хозяина дома, Харр почесал в затылке: все ли сделано? Ан нет, не все. Он взялся за свой кафтан, Иддсом даренный, и принялся его исследовать. По давнему своему заведению он никогда особенно не следил за целостностью карманов, но зато пуще всего заботился о сохранении подкладки. Так и случилось: какой‑то кругляш завесился в дырку и теперь дожидался своей череды. Синенький, как выяснилось. Харр, несказанно обрадованный, кликнул телеса и велел привести купецкого менялу с уборами женскими.
Меняла оказался не чета старейшине — сквалыга, пройдошливый до свербения в носу. Менестрель со знанием дела пересмотрел не слишком изысканный товар, остановил взгляд на головном обруче нежного розоватого тона с редкими угольными узорами; повертев его в руках, вдруг понял, что никакой это не бабий убор, а самые настоящие кружала — и сердце екнуло, точно была у него в руках живая и желанная плоть, а не камень теплый.
— Сколь ценишь? — небрежно спросил он, чтобы не получить в ответ несуразно большую цифру.
Уловка не удалась: меняла заломил‑таки.
— Ты что, взбесился? Вот шваркну все об стенку за жадность твою, и пойдешь отсюда с таком!
— Нельзя дешевле, лихолетье грядет…
— Какое еще лихолетье? Не ври. Было, да все вышло. На нас наехали — полегли костьми; ледостав осадили — их пчелами бешеными потравили–покусали.
— Ой нет, невдомек тебе, воин–слав, что лихолетье только возгорается, не на земле поднебесной — в умах темных. Еще натерпимся…
— Ты до этого терпения еще трижды дубаря врежешь от своей жадности!
— Коли так, одну деньгу скину.
— Во! Видал? Держи и будь доволен.
Он последовательно предъявил меняле синеную монету, амантову бирку и угольно–черный увесистый кулак. Добавил:
— Да в тряпицу заверни!
Завершив сей торговый подвиг, в обратную дорогу пустился уже не с тем унынием, которое предощущал по пути сюда. Следов каравана, ушедшего ранее, он, однако, не приметил — видно, шли они по иному торговому пути, а ручейная тропка была тайной. Харр на сей раз валандаться не стал, шел споро и управился за два дня и две ночи. Явился прямо к Махиде. Та взревела от радости — было видно, что не чаяла больше увидеть.
— Не реви, дуреха, на то служба. Могу и подоле пропадать, — успокоил он ее не слишком‑то приветливо; но было приятно — ишь как ждала. — Только презентов на сей раз не образовалось, всего лишь кружала твоей подружке принес — не хочу, чтоб мы с тобой у нее в долгу оставались.
Махида взревела еще пуще.
— Да чего ты?
— Ты ж сказал: мы с тобой! А я уж думала, кинул ты меня, домом своим обзавелся в стане застенном…
Так. Наболтали.
— Дом не мой, — строго проговорил он. — Амантов. Дело я в нем вершу тайное, и этих моих слов ты даже не слыхала. Усекла? А болтать будешь — Иддс только мигнет, и замажут тебе рот зеленищем…
Это он оплошку допустил — рыдания переменили тональность и грозили затянуться на полночи.
— Уймись и на стол справь. Теперь уходить и приходить буду и вовсе нежданно, и чтоб от тебя ни единого глупого вопроса не следовало. Понятно? Жизнь‑то впереди еще длинная…
Она послушно закивала и захлопотала возле очага, размазывая слезы по малиновым щекам. Нечаянно прихватила сажи — по зареванному лику пошли пепельные разводы, как на огневищенской стене.
— Не забудь — Мади покличь, чтоб кружала отдать, — сразу выплыли в памяти жаркие на вид кольца. — И как это вы только подружились, такие несхожие…
— Да выходила меня она, как птенца малого, — с готовностью отозвалась Махида, уже не знавшая, о чем теперь ей дозволено будет с мил–другом говорить. — Мамка моя с лихолетцем сбежала, гулящая она была, я — то ей хуже обузы. Ну, как припасы кончились, я решила по–ейному приработать, да глупая была, неумеха. Тот страж, которого я зазвала, побил меня ногами, а потом заявил, будто он — мой отец родной и хижина, стало быть, тоже его. Выкинул меня. Тут я уже и совсем с голоду скукожилась, в стан поползла — побираться. Тогда‑то меня Мадинька и углядела. К себе, ясно дело, меня вести было невместно, но кое‑как сюда притащила да по дороге стражей кликнула — ее слушались: рокотанщикова молодая жена, как же! Моего нахальника выперли, а она каженный день еду мне носила, ну прямо как в клювике. Вот и суди, дружба ль это или другое что… А насчет нашей несхожести — так теперь мы, почитай, обе гулящие.
У него рука так и дернулась — приголубить за такие слова.
— Да ты что? — удивилась она. — Когда я в прошлый раз тебе про нее поведала, ты аж вскинулся. Что, поперек горла тебе не к случаю пригулянные, а?
Он засопел, сдерживаясь, — еще начнешь отвечать, брякнешь лишнее. А девка она догадливая. Мадиньке это будет ни к чему.
— А то у нас сказывают, — вкрадчиво продолжала она, — неспроста среди ночи явился Солнечный Страж. Будто понесет от. него одна из нашенских…
— Врут. Да и кто его видал, твоего стража‑то?
— Его самого не видали, а меч его в ночи непроглядной светом солнечным над всем Зелогривьем лучился.
— Правду говорят, что бабьи языки — что рогатовы хвосты на ветру. Даже если б страж твой невидимый и впрямь прилетал — что ему, другой заботы не было, как здешних девок брюхатить? Вот пустите такой слушок, и поедет он гулять по свету, небылицы на себя наматывая, как перекати–поле. Кому‑нибудь может и бедой обернуться.
— А, — беспечно отмахнулась Махида, — у нас уже сколько лет из уст в уста предвещание передают: родится, мол, новый бог. И принесет его неведомый, которого от других отличить легко, потому как будет он черным на белом и под белым. В Лилояне, где козлорогов разводят на шерсть да мясо, для того аманта держат, чтоб всех новорожденных козлят проверять. Ежели родится черный на белых ножках, его сразу в отдельный загон, за тремя загородками. Рожки прорежутся — снова проверка: у кого они белые, того еще пуще стерегут, чтобы, не ровен час, не принесли на спине или там меж рогов бога нового.
— Что, так и пропадает скотина зазря?
— Почему — зазря? Только их черепа и идут на рокотаны, лилоянским амантам большой прибыток.
Харр обсосал последнюю косточку наскоро обжаренного лесного голубя (а фазаночка была бы помясистее!), откинулся на постели. Что, не нагулялся в Огневой Пади? Судя по тому, как пола кафтана топорщится, то — нет.
— А что, Махидушка, — ухмыльнулся он — впрочем, без всякой задней мысли, — не сгожусь ли я тебе заместо Стража Солнечного? А там, глядишь, и за божком новорожденным дело не станет.
Но тут приключилось то, чего он меньше всего мог ожидать: Махида вся трепыхнулась, как утица, из воды выходящая, потом бросилась на колени подле постели и принялась жарко и липко целовать его руки:
— Как же ты догадался, желанный мой? Я все сказать тебе норовила, да подойду близенько — и испуг берет: ты ведь и за Мадиньку не порадовался…
— Ты что городишь? Орешков дурманных накушалась?
— Да каких орешков? В тягости я!
Оп! Не было ни гроша, да вдруг алтын. Сговорились они, что ли?
— И скоро порадуешь? — спросил он без малейшего энтузиазма.
— За Белопушьем, надо думать, так что нам еще миловаться — дней не считано!
Он критически оглядел ее — действительно, со стороны и не подумаешь — У таких, ширококостных, долго еще вся их девичья стать Р полной справе. На том и мужья, и родичи дотошливые запросто промахиваются.
— Ладно, коли так — давай сюда, — добродушно пробасил он. — Поздравлю.
А вот на Мадиньке–тонковеточке уже все было как пером написано. Явилась она на третий день, когда не ждали. Харр на собственное удивление засуетился, начал совать ей алые кружала в тряпице; она приняла, не ломаясь, но так, словно на плоту плыла, а все земное на берегу осталось. Золотые глаза ее сияли по–прежнему, но сейчас этот свет не разбегался солнечными бликами вокруг по хижине, а уходил куда‑то в глубь ее самой.
— Что, не по праву?.. — чуть ли не жалобно подал голос менестрель.
— Отчего же? — теплым, воркующим голосом отвечала она. — Только зря ты тратился, господин мой Гарпогар, ты ведь мне уже все заветы свои пересказал, и как нарушать их — научил.
— Выходит, нам и говорить не об чем?
— Если хочешь, я послушаю тебя, господин мой.
Нашлась слушательница! Он только махнул рукой безнадежно, вспомнив свои бессильные попытки сформулировать и обосновать то, что он в глубине души называл заветом заветов. Она подождала еще немного, закуталась в теплую шаль белоснежного пуха, вежливо попрощалась.
Он только пожал плечами и впервые почувствовал, что летняя теплынь кончилась, словно очутился он в самом конце тихрианской дороги, под закатным солнцем.
— Посылай куда хочешь, — угрюмо попросился он у Иддса. — Немало мне на одном месте.
— Что, новый дом не люб?
— Что ты! Обстава богатая, горница кругла, так что весь день солнышко в окна глядит. Лепота.
— Тогда не дергайся. Караваи железные мне доставили, теперь надо соображать, каким таким манером ковачу нашему заказ сделать, чтобы он до поры до времени не раскумекал, что к чему.
Харр почесал лоб под надбровной косицей:
— А подкоряжники не ожидаются?
— По правде говоря — навряд ли. В Медоставе Яром мудродейка отменная: наварила пчелиной сыти — приманка такая дурманная, смешала с кровью человеческой (нашелся телес неугодный), да этой заразой комья хлебные напитала. Едва рассвело, поставила на стену воинов, у которых руки поразмашистей, и этими комьями лагерь подкоряжников закидали. Тут как раз пчелы проснулись, их вокруг Медостава видимо–невидимо, приманку почуяли — и тучами на вонючек лесных! А жужжалки там, прямо сказать, что медвежата летучие, десяток насядет — и дух из человека вон. Так что не думаю, что те, кто в живых остался, успели залечиться…
Придумка была изрядной, и это Харра немного развлекло.
— Сделаем вот что, — проговорил он, чувствуя, что чужая затея заставила и его ум работать попроворнее. — Скажешь Лесовику, что надобно тебе отборное дерево на крепкие бороны, вот пусть он сам и укажет в роще, какие срубить. На бороны мы‑де насадим железные наконечники, и когда надвинется вдругорядь опасность ратная, этими боронами — колючками кверху — замостим берег ручейный, да и на дно ловушек покидаем. Под такую сказку сколь угодно наконечников наковать можно.
— А ты хитрован, — восхитился амант. — Только вот дочку за тебя я бы не отдал — ты своей жене всю дорогу мозги крутить будешь. Что, не так?
— Будто ты сам без греха… Ну, не надумал еще, куда меня с поручением послать? Побегаю, пока холостой.
Амант потер подбородок, насупился:
— Поручение‑то есть, да не про твою честь. Ты не вламывайся в амбицию‑то, на это дело нужен мастак, досконально все наши обычаи и нравы знающий. А ты ведь у нас в основном дока по чужим землям да придумкам хитроумным.
— А в чем дело, ежели не секрет?
Нельзя сказать, что ему было так уж интересно — просто не хотелось возвращаться домой, тоскливо глядеть в зеленый лиственный навес над головой… или в стрельчатое окошечко — на пустую крышу с башенкой посередине.
Амант, мужик прямой, кобениться не стал:
— Есть у нас закон неписаный: ежели два аманта третьим недовольны, могут они суд над ним учинить. Только не просто это: загодя следует гонцов в соседние станы направить, чтобы тамошние правители тайно выслали своих соглядатаев за подозреваемым следить. Вот ежели они вернутся и доложат, что действительно дело суда стоит, тогда из трех станов по три аманта съезжаются и учиняют Девятное Судбище. И его решение непреложно.
— И выше такого судбища ничего не стоит?
Иддс надул щеки, с шумом выдохнул:
— Куда уж выше… Пожалуй, выше‑то Тридевятое, только оно не собиралось ни в мой срок, ни в отцовский. Не людские судьбы оно вершит — всеземельные.
Дикая мысль ошеломила менестреля:
— Слушай, Иддс, а не думал ли ты, что и за тобой сейчас кто‑то приглядывает? И что это, скажем — я?
— Коли подумалось бы, так я тебя еще тогда, в сети, придушил бы, — ласково проговорил радушный хозяин дома. — Ну так посылать тебя в Медостав? Оттуда как раз и жалоба.
Харр почесал под бровью:
— Не сгожусь, потому как это мне не по нраву. Так что не взыщи, Стеновой, ежели в одно прекрасное утро я сам собой куда‑нибудь направлюсь. Душа просит.
— Погодишь, — просто отмахнулся Иддс — Похолодало, Белопушье скоро. Охота тебе мерзнуть?
— Охота пуще неволи. А через Медостав пройду, очень уж название притягательное. Какой амант там оскоромился?
— Копьевой, что частокольную оборону вкруг стана держать должен. Распустил он своих копьевщнков, половина из них к м’сэймам подалась. Подкоряжники через это чуть стан не захватили.
— М’сэйм… — задумчиво повторил Харр. — Никогда такого зверя не встречал.
— Иногда добредают и сюда, людишек сбивают с панталыку. Только всегда найдется кому донесть, а поймают — так и прорва ненасытная недалече.
— А ты говоришь — соглядатаем пойти! Еще примут за м’сэйма, опустят в эту самую…
— Тебя не примут — упитанный.
Иддс все‑таки запугал его холодами — как и все тихриане, Харр боялся пуще смерти как темноты, так и мороза. К ночам бессветным он сразу же привык, очутившись на Лютых Островах, и не по нраву ему были теперь только черные подземные переходы; настоящего же мороза он не встречал нигде, кроме Адовых Гор, куда пришлось слетать проводником на самой заре его знакомства с дружиной принцессы Сэниа. Вот и теперь он с опаской ждал цепенящей стужи, но Махида его успокоила: белый пух будет сыпаться лишь один день, даже листья не повянут. Свое время он коротал, двигаясь по привычному треугольнику: Махидина хижина — Идд–совы хоромы — его одинокий дом, солнечная, но безрадостная горница на высокой башенной опоре, про себя он так и кликал ее “поганкой”. Набаловавшись с амантовыми наследниками и погоняв стражников–лучников, он сытно обедал и направлялся в “поганку”. Несколько часов маялся у окон, щелкая орешки, по скорлупки собирая в кулак, чтобы не ровен час Мадинька не выглянула и не определила, откуда на ее теплую крышу устремлен тоскливый, ничего не ожидающий взгляд.
Не по нраву ему пришлось ее твердое решение с ним больше не разговаривать. Неинтересен, видите ли, он ей был. Это с его‑то сказками да песнями! Одно лишь хоть чуток, но согревало: воркующие, благодарственные нотки, которые бессознательно переливались у нее в горлышке, как у певчей птицы. Он поразмышлял над их причиной, понял: благодарна она ему за то, что не проболтался, тайну даже от подруженьки единственной уберег.
Он спохватился и, чтобы Махида и дальше ничего не заподозрила, принялся ее одаривать всякой утварью, доставленной в “поганку” по амантову указу. Махидушка руками всплескивала, в щеки да в плечи нацеловать не могла, вилась возле него как ластушка — под просторным пестрым нарядом и не скажешь, что брюхатая. Терпел.
И не вытерпел.
И вот теперь, спустившись вдоль ручейного водопада по двум замшелым уступам и звериной, едва различимой тропой миновав белоствольную чащобу, крытую поверху таким плотным лиственным покровом, что сквозь пего не пробивалось ни единого солнечного лучика; едва не угодив в стоячее болотце с синеватым дымком над блюдечком черной воды — хорошо, пирль из мха выпорхнула, упредила — и выбравшись наконец на теплый пригорок, поросший колючим можжевельником, он увидел перед собою на обширной поляне посреди расступившейся рощи маленький, окольцованный ровными стенами стан. Был он точно вылеплен из воска — ни одного острия, мягкие округлые крыши, овальная дыра воротец, в которые ему пришлось бы проходить согнувшись в три погибели. Нежный янтарный тон ничем не напоминал ярого сияния златоблестища и наводил на мысль о полной беззащитности этого поселения. Окольных домов здесь вообще не виднелось — или все жители умещались внутри стен, или ютились где‑то в окрестных рощах. На ночлег в простой хижине, стало быть, рассчитывать не приходилось, и теперь надо было выдрючиваться, выдавать себя за рыцаря, одиноко путешествующего.
Раньше за этим дело никогда не становилось, бирка на плечо, грудь колесом, меч драгоценный на виду… А вот теперь что‑то не хотелось ему ломать комедию. Наночевался он и в гостевых хороминах, и у менял купецких… Не за тем же он из Зелогривья сюда подался! В этом тепленьком, словно оглаженном солнечной десницей городке два аманта люто ненавидели третьего, донесли на него, бедолагу, и он об этом наверняка знает; па каждого чужака теперь из‑за ставен да дверных косяков будут зорко косить холуйские глазки: успеть бы своему хозяину донести, кто тут пожаловал. Накормить‑то накормят, по начнутся вопросики с подковырочкой…
Не его это дело — тутошнее копошение муравьиное.
Он круто взял влево, забрался опять в глубину рощи и, выбрав опытным глазом разлапистое дерево, полез наверх — устраиваться на ночлег, благо в любом путешествии у него всегда была при себе тонкая, но крепкая веревка, чтоб обвязать ствол, а потом и себя под мышками. Смеркалось быстро, и, когда он закончил ужин, стряхнув последние крошки, было уже совсем темно, только слабо мерцающие огоньки блуждали где‑то внизу, на уровне первых веток.
— Ну что, пирлюхи малые, светляки лесные, посторожите? — проговорил он с усмешкой.
А ведь поняли. Закрутились, выстраиваясь в одну нить, и пестрой светящейся змейкой устремились прямо к нему.
— Да куда ж вы скопом, бестолковые вы мои! По вашему хороводу меня первый же подкоряжник припозднившийся углядит. Парочки довольно.
Две почти бесцветные ночные летуньи порхнули к нему и устроились прямо над головой — не нагадили бы только часом; остальные рассеялись звездной россыпью, не удаляясь, впрочем, от его не вполне человеческого пристанища. Его нисколько не удивляло то, что они понимают его слова и беспрекословно ему повинуются — стало быть, таков обычай тутошних малых тварей. И не такого он навидался! Так что сейчас он мог бы приказать им сложиться в знак светящийся, цветок дивный, что ли… Отослал бы он этот знак прямо в Зелогривье, где невысокий дом и крыша с башенкой… Только не следует этого делать. Не по–мужски это — напрашиваться, когда ясно сказано: не об чем нам больше гуторить!
Так и полулежал он на развилке ветвей, покачивая белым сапогом, и обида — оборотная сторона простоты душевной — гнала прочь нездешние, тихрианские сны…
Утро бодрости не принесло: разъелся на амантовых харчах, потерял странническую сноровку. Косточки ломило. Ну да ничего, и десятка дней не минует — загонит он себя в норму. Только идти, не оглядываясь, чтобы поскорее очутиться подалее от этих мест, где один паршивый городишко отличается от другого всего лишь блевотиной ящеровой.
До сих пор он не мог найти причины, по которой этот мир был ему так нелюб. А сейчас нашел, и было‑то это всего одно слово: он был неинтересен.
Подсказала словцо Мадинька–разумница, удружила.
Вот он и шагал, спускаясь с одного уступа на другой, и ежели не находил дороги — кликал пирлипель, и уж какая‑нибудь из этих разноцветных стрекоз обязательно указывала ему или заросшую тропку, или удобный спуск, а то и просто ягодную россыпь; они небольно стреляли ему в лоб, точно кузнечики, в случае угрозы — чаще всего это были ползучие гады и слизни размеров невиданных; но и опасности тут были такие, что вызывали разве что мелкую досаду. Города он обходил стороной, примечая лишь диковинные сочетания красок на становых домах да изгородях: то это был исчерна–зеленый тон с редким кровавым крапом, то полосчатый лилово–алый, то нежно–сиреневый, на который поглядишь вдругорядь — а он уже изумрудным прикинулся; встретился и черненый, словно крытый сажей, неприветный стан, над которым кружили такие же черные летучие звери, издающие высокие лающие звуки, вместе с шумом крыльев сливающиеся в нестерпимый гам; был и непорочно–белый, что собственный сапог, и розовый с теплыми древесного цвета прожилками… Но Харр нутром чувствовал, что людишки‑то в этих стенах диковинных одинаково копошатся на том же месте, где впервые увидели свет, и никакой заботы не теплится в их куцых умишках, кроме как добыть себе кусок, чтоб голодным не заночевать.
Может, потому и не захотела больше с ним разговаривать Мадинька, что и ей это неинтересно?..
А уступы все следовали один за другим, и Харр не мог надивиться: сколько ж можно спускаться вниз? Наконец и удивление это притупилось. Счет дням он как‑то незаметно для себя потерял, да это было и не важно: все равно он не знал, когда наступит Белопушье. Иногда сеялся мелкий дождичек, но совсем теплый, от которого не намокала даже усыпанная крупными лесными иголками красноватая земля. Часто вставали радуги, веселенькие, не зимние; мало–помалу он па–чал подозревать, что уже находится в таких местах, где белых небесных хлопьев и вообще‑то не бывает. Слишком низко он спустился, если считать от Зелогривья. Лес опять поменялся на лиственный, потом на мелколистный кустарник, и наконец тропа вывела его к двум каменным столбам, которые, точно естественные ворота, открывали ему дорогу в бескрайнюю степь.
Он подошел к ним, оперся плечом и замер, вдыхая запахи незнакомых трав и пытаясь припомнить то пьянящее, восторженное ощущение возвращенного детства, которое нахлынуло па него, когда он па далекой родимой Тихри впервые увидел необозримые просторы земель Лилилиеро, Князя Нежных Небес.
Ничего похожего. Трава была суховатой и колкой, шелестела зло, точно предостерегая его от того, чтобы ступить на нее. Кое–где из этой травы выступали белые, точно высохшая кость, столпообразные камни, порой достигавшие изрядной высоты и тем наводившие на мысль о собственной рукотворности. Не были бы они такими здоровенными — казались бы просто указующими вешками. Но не великаны же их обтесали да торчмя поставили!
Как и всякая нелепость, это было тревожным знаком. Да еще отчетливый запах падали. Харр закрутил головой, пытаясь определить его источник, и вдруг прямо перед собой увидел бесшумно появившегося человечка, доходившего ему разве что до груди, щуплого, в одной грязной тряпице вокруг бедер.
— Что продаешь, прохожий–перехожий? — прощебетал он, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
Делал это он тоже как‑то по–птичьи, высоко подтягивая колено и скрючивая пальцы с выступающими косточками.
— А я что, похож на менялу купецкого? — изумился Харр.
— Все продают, когда в Предвестную Долину вступают.
— Что‑то не предвещает мне она, что я тебе свое добро отдавать должен, — покачал головой Харр.
— Ничего ты мне не должен, прохожий–перехожий, а не продашь — м’сэймы долинные и так отберут.
— Хм, — проговорил Харр с интонациями, не сулившими долинным м’сэймам ничего радужного.
— Вон меч у тебя не свой, не иначе как грабленый — у м’сэймов оружие‑то под запретом; сапоги обратно не свои, фартовые — у них‑то все попросту, в шлепалках да ряднишке. Плащ махорчатый… Отымут.
— Что‑то по тебе не видно, что и ты можешь это добро задорого купить, — усомнился Харр.
— Я бесценное дам, — с достоинством произнес карлик. — Гляди!
Харр вытянул шею, заглядывая за камень — не иначе как этот недомерок сейчас попытается всучить ему захудалый амулетишко; но за камнем притулилась земляная хижина, сложенная из кусков дерна, и такая же тщедушная бабка, скрючившись, выносила из нее длинную флягу, а если приглядеться повнимательнее, то просто шкуру крупной змеи, наполненную водой. С обоих концов этот кожаный чулок был завязан узлами, от одного к другому тянулась бечевка — сделано не без ума, запаса влаги дня на три хватит, а нести можно и за плечом.
— Сколько просишь? — деловито осведомился путешественник.
— А хотя бы твой меч!
— Ну, этого ты не дождешься. Зелененую монету дам.
— Без моего благословения ты долго не прошагаешь, в траве так и поляжешь, я тебя по запаху найду да и приберу твои кругляши.
— Что ж тогда меч просишь? Ты б и его прибрал.
— Тяжко тащить будет.
Харр развеселился. Это убогое существо — и джасперянский меч, сияющий самоцветами на рукояти!
— Ладно, хрен с тобой, дам я тебе три монетки на твою нищету, но только к воде благословение приложишь!
Бабка опустила тяжелую флягу на землю и тихонечко теребила своего напарника за ягодицу — уговаривала соглашаться.
Харр отсчитал три монеты, швырнул на землю. Карлик, не нагибаясь, перехватывал их пальцами почерневшей от грязи ноги, подкидывал и ловил ладонью, как мух. Здорово получалось, мог бы па пирах гостей веселить. Хотя — какие здесь пиры… Харр взял змеиную побулькивающую шкуру, потребовал:
— А благословение?
— Благословение мое будет такое: иди вперед и не оглядывайся!
— Ах ты, сморчок поганый! Другой на моем месте пришиб бы тебя, так что помни мою доброту…
Плюнул и зашагал вперед, не оглядываясь, как было сказано. Но не прошел и тридцати шагов, как услыхал за спиной звонкий девичий голос:
— Стой, но головой не крути!
Остановился.
— Руку вперед протяни… Два взгорочка видишь? За второй зайдешь, справа наискось белый столб приметишь. Заночуй под ним. Наутро, как солнце взойдет краешком, иди от столба на солнце. Роса на траве высохнет, тогда источник найдешь. А эту воду береги. Ступай.
Выходит, не обманул недомерок с благословением‑то!
— Ну коли так, благослови и тебя солнышко ясное! — крикнул Харр прямо в небо и зашагал, стараясь не повернуть головы. И все‑таки не утерпел, наклонился вроде сапог поправить и глянул назад из‑под локтя: карлика уже не было, а старуха, скорчившись, шарила руками в траве, искала что‑то. Он уже открыл было рот, чтобы отпустить ей комплимент насчет несоответствия юного голоса и обольстительной внешности, но тут из травы выскочила разъяренная пирль и весьма ощутимо щелкнула его по носу — мол, не подглядывай, не велено! “Ладно, ладно”, — проворчал он примирительно и двинулся в указанном направлении, благо солнышко уже перевалило за полдень, а вышеупомянутые взгорки виднелись на той самой черте, где желтовато–зеленая степь переливалась в голубовато–зеленое небо.
Когда он миновал второй “взгорок”, на деле оказавшийся крутым каменистым холмом, па небе проступили первые звезды. Чуть правее отчетливо виден был белый столбик грубо обтесанного камня, но Харр подумал–подумал и ночевать к нему не подался, а выбрал себе поближе к вершине холма уютную выбоинку, не поленился натаскать туда сухой травы и, завернувшись в плащ, устроился на ночь даже комфортабельнее, чем всегда. Вездесущие светляки пристроились на цепких колючках, торчащих из трещин, но менестрель, опытный путешественник, и без их непрошенного караула был спокоен: ни зверь, ни птица не могут подобраться абсолютно бесшумно. Даже он сам этого не смог бы.
Обнаженный меч под рукой — гарантия надежная.
— Разбудите до свету, — шепнул он светлякам, и они согласно замигали в знак понимания.
Но разбудили его не пирли — безошибочный нюх на опасность. Еще не открывая глаз, он сжал рукоять меча, потом медленно, словно опасаясь кого‑то спугнуть, приподнял веки.
Терпкая кисея предрассветного тумана, настоянного на дурманных ночных запахах, висела над степью, только кое–где открывая взгляду темные пятна намокшей травы. Легкий далекий топот он скорее ощутил, чем услыхал, — какие‑то некрупные твари, не выше ягнят, ополоумевшей от страха стайкой крутились в траве, а сверху над ними нависало совершенно непонятное нечто, вроде туманного облачка, которое то разрасталось, то снова сжималось в комок. Стайка канула в туман, потом снова порскнула из него, и сероватая нечисть над ними растянулась вширь не менее чем на два размаха рук, став прозрачной чуть ли не до невидимости; потом круто пала вниз — и все пропало. А может, это попросту пчелиный рой? Отчего б им не быть ночными, если они не цветочную сладость собирают, а теплую кровушку пьют? Логично. Еще не додумав эту мысль до конца, он уже нашарил под плащом траву, по счастью оставшуюся сухой, и принялся скручивать здоровый жгут. Против роя летучих кровопийц меч‑то бессилен…
Пирли прянули со своих колючек разом и засветились, тревожно жужжа. И сразу же возле стоячего камня, где ему велено было заночевать, трава шевельнулась, и оттуда вымахнул свечкой еще один пепельный ком, завис над камнем и начал медленно размываться, становясь все шире и прозрачнее, точно капля масла растекалась по луже. Тонкий сероватый блин повисел над белым торчком, слегка колеблясь, потом тронулся с места и принялся описывать круги, неуклонно приближаясь к холму, на склоне которого Харр вжимался в камень, всеми силами стараясь казаться незаметным. Но, видно, это ему не удалось: плоское облачко на миг замерло в неподвижности, словно пыталось разглядеть его получше, а затем двинулось к холму с целеустремленностью, не оставлявшей сомнений в его хищных намерениях. Харр выхватил огниво, поджег соломенный жгут, придерживая его пока под полой плаща; облако раздулось вширь, размылось — и Харр с безмерным изумлением понял, что это — живая сеть, растянувшаяся уже настолько, что смогла бы накрыть добрый пяток рогатов, с неровными пульсирующими ячеями, в каждую из которых свободно могла бы пройти его голова.
Она надвигалась неотвратимо, чуть колеблясь и уже загибая внутрь бахромчатые края, и было ясно, что один взмах меча — второго уже не получится — рассечет всего лишь несколько ячеек, а остальная сеть навалится и опутает до полной недвижности; что потом, лучше и не думать. Поэтому Харр замер, не шевелясь и мысленно осаживая себя: погодь… еще немножечко… еще…
Он вскочил и пламенем, взметнувшимся от резкого движения, стегнул нависшее над ним чудовище. Вонючая жижа, вскипая, закапала вниз, раздался пронзительный свист, закладывающий уши, и сеть, стремительно сжимаясь в корчах, покатилась по склону холма, оставляя липкий след, и достигла травы у подножия, уже окончательно съежившись до размеров некрупного ежа. Еще миг — и она исчезла в траве.
— Смотрите‑ка, отбились, — проговорил он, обращаясь к пирлям, облепившим его сапоги. — А на вас поглядишь, так вы и не сомневались?
Он скрутил еще два сухих жгута, положил рядышком и, достав собственную флягу с водой, принялся завтракать как ни в чем не бывало, поглядывая на горизонт, откуда вот–вот должно было появиться солнце. Тусклая зеленоватая горбушка показалась над быстро тающим туманом.
— Есть такое дело! — весело проговорил Харр, стряхивая крошки. — Пойдем‑ка по воду, а то я что‑то не слишком доверяю этой змеиной посудине!
Но кожаную флягу, карликово творение, он все‑таки за плечо закинул — не напиться, так умыться. Хотел было спускаться вниз, как вдали, в высокой траве, означились две человеческие фигуры.
Харр снова залег в своей ложбинке и приготовился к встрече.
Пока они подошли, он даже малость продрог — солнышко еще не грело, а лежать неподвижно во сие почему‑то теплее, чем наяву. Наконец он смог разглядеть их постные, точно пожизненно удрученные лики, посконные балахоны, перепоясанные травяными плетешками, отсутствие всякого оружия. Ну вот и встретились. М’сэймы. Наконец‑то стало интересно.
Он проворно отполз назад, так чтоб его не было видно, закатал в плащ свой меч, сапоги и суму с разноцветными денежками, нашарил глубокую трещину; затолкав все это поглубже, засыпал мелкими камешками. Кинжал оставил при себе — не поверят, что по чужим местам совсем безоружный шатался, начнут еще шарить… На прежнее лежбище заполз так же незаметно, притаился. Двое уже приблизились к белому камню, оглядывались недоуменно. Потом один из них засвистел — не так пронзительно, как птица–сеть, но уши все‑таки заложило. Харр нисколько не сомневался, что ищут его бренные останки.
Он выпрямился во весь рост, потягиваясь, точно только что проснулся.
— Эй, странники ночные, — крикнул он, — далече ль до ближнего стана? Померз я на камне‑то…
Они круто повернулись к нему, и он даже испугался: а ну как бросятся в бега, ищи потом ветра в поле! Но они быстро направились к нему, высокий — размашистым шагом, низенький — чуть поболее вчерашнего карлы — семенящим бегом с прискоками.
Подошли к подножию холма, остановились, подозрительно оглядывая мирно потягивающегося менестреля.
— Здесь нет станов, человече, — проговорил наконец высокий, и Харр разглядел у него на шее узкий несъемный ошейник. — Ты пришел не туда.
— А куда я пришел?
— К истоку веры.
X. Всем‑то неугодник
Харр присел на корточки, глядя широко раскрытыми невинными глазами прямо в лицо беглому телесу:
— А ты‑то почем знаешь, что я истинной веры не ищу?
М’сэймы растерянно переглянулись. Было очевидно, что посылали их вовсе не за тем, чтобы проводить диспуты.
— Смутен ты, — угрюмо проговорил бывший телес. — А кто смутен, тот и других смутит.
— А ты бы не мудрствовал, человече, — как можно мягче проговорил Харр. — Встретил — веди к своим.
“Свои” поджидали у следующего холма. Впрочем, нет, не ждали. На Харра воззрились с безмерным удивлением, даже работу побросали. Работа, между прочим, была диковатая — отощавшие, смуглые от загара молчаливые мужики голыми руками вскапывали землю вокруг отвесно вздымавшегося скалистого холма. Основание его было грубо обтесано примерно на высоту человеческого роста: ниже шла канава, в которой самые ретивые землекопы стояли уже по пояс. Одеты были небогато: кое‑кто в одинаковых бесцветных балахонах, остальные — в своем, но уж очень драном.
К Харру, шлепая сандалиями по собственным пяткам, подошел еще один с постным ликом и тремя причудливыми узлами па перепояске.
— Чтишь ли ты Единого Неявленного, человече?
Харр пожал плечами:
— Я ничего о нем не знаю, как же я могу его чтить?
— Ответил честно, — с легким удивлением констатировал постнолицый. — Но есть же у тебя собственный бог? Каков он?
— Да солнце ясное, кто ж выше его.
— Выше его — Неявленный, — законно отозвался вопрошавший и не удержался — почесал в затылке. — А как это ты выбрал бога, до которого и дотянуться‑то нельзя?
— Я не выбирал, солнцу красному весь мой парод кланяется.
Челюсть клацнула, отвисая.
— Одному?
— Одному, человече.
Озадаченный м’сэйм топтался на месте, явно не зная, как поступить с этим свалившимся ему на голову пришельцем.
— Ну и чего ты к нам подался? — спросил он с тихой ненавистью, как видно, уже предчувствуя, что теперь мороки не оберешься.
— Душа истины алчет! — торжественно возгласил Харр. — А вы что, разве не всех принимаете?
Это вернуло допросчика к его прямым обязанностям.
— Всех, всех. Железа на себе имеешь?
Харр с сожалением вытащил из‑за пояса кинжал.
— Брось!
Пришлось разжать руку. Добрый клинок, обиженно брякнув, зарылся в пыль. М’сэйм выпростал ногу из сандалии, нагреб еще немного землицы и затоптал кинжал, не прикасаясь к нему руками.
— Копай со всеми, — приказал он Харру. — А надумаешь вернуться, ступай спиной к солнцу. Мы никого не держим.
И пошел прочь. М–да, не больно много удалось узнать. Ну да там посмотрим, ведь сказали — не держат. А огниво‑то, слава Незакатному, отобрать не догадались.
Он без излишнего энтузиазма подошел к груде камней, образовавшейся после обтесывания скалы, выбрал острый и длинный осколок. Спрыгнул в канаву, огляделся. Ни одно из лиц симпатии не вызывало, но один ошейный телес с рубцом на подбородке — видно, тщился ошейник расколоть — показался ему хотя бы не таким грязным, как все.
— Я землю рыхлить буду, а ты выгребай, — сказал он телесу, пристраиваясь рядышком.
Телес испуганно шарахнулся.
— Это ж камень, богом сотворенный, — не железо поганое, — громко и назидательно изрек Харр.
Его спокойная уверенность подействовала — работа пошла на двоих, поначалу даже стало весело. Потом, естественно, прискучило: новизны впечатлений от землеройного труда хватило разве что на пару часов. Напарник работал старательно, но губы при этом сжимал до синевы; верно, болтать здесь считалось за грех. А этому было чего бояться — с его‑то ошейником если выгонят отсюда, то одна дорога: в лес, к подкоряжникам. Солнце уже клонилось к закату, и молчаливые труженики все чаще и чаще на него поглядывали. Харр тоже помалкивал, верный своему правилу ни о чем поначалу не спрашивать, а подмечать то, что само на глаза да на слух попадается.
Наконец солнце коснулось своим тусклым задиком края земли, тотчас раздался знакомый пронзительный свист. Все разом выпрямились, бросив работу, и двинулись вдоль основания холма, обтекая его кто слева, кто справа. Харр припрятал свою ладную мотыжку, чтобы назавтра никто ее не перехватил, и пошел следом за всеми.
С другой, солнечной стороны холма канава была вырыта в ширину человеческого роста, устлана сухой травой и прикрыта сверху наискось прислоненными к стенке стволиками молодых деревьев; ветви их на одном краю были уже часто переплетены толстыми травяными стеблями. Однако разглядывать это нехитрое жилище, в котором ему совершенно очевидно предстояло провести не одну ночь, было недосужно: все м’сэймы, числом около тридцати, столпились возле широкого чана с водой, торопливо смывая грязь с запыленных лиц и почерневших рук. Харр скривился, увидав бурую взбаламученную воду — опоздал, теперь в нее и палец‑то окунуть противно. Однако пришлось все‑таки сполоснуться, и, пока он обтирал руки о собственные штаны, на лице его отразилась такая брезгливость, что давешний напарник над ним сжалился:
— Не печалуйся, — губы едва шевелились, но шепот был отчетлив. — Завтра омываться поведут…
Как‑то сами собой все разделились на три кружка, опустившись прямо на утоптанную траву. Харр совсем заскучал — похоже, что кормили всухомятку. Но тут он ошибся: проворные вьюноши в чистеньких балахончиках поставили в каждый кружок по громадной мисе распаренных зерен, а на колени каждому едоку кинули по знакомому травяному листу с кусочком свежего сыра. По рукам пошел бурдючок с прохладной водой. Ели молча, и дружное чавканье напоминало кормежку свиней. Внезапно один из сотрапезников отложил свой лист с недоеденной кашей, поднялся и вышел на середину. Чавканье как по команде прекратилось — все продолжали жевать, но уже совершенно бесшумно. М’сэйм заговорил, и Харр тут же про себя отметил, что речь его так же неопрятна, как и его вид. Посапывая, причмокивая и повторяя одну и ту же фразу по три–четыре раза, он начал сетовать на то, что пища их — от земли, а не от бога, ибо земля уже существует, а бог единый еще не явился. Солнце наполовину скрылось за горизонтом, когда он перешел ко второй половине своего выступления: как уходит солнце, так уйдут и многие из сидящих здесь, не дождавшись прихода Неявленного. Но им воздастся за ожидание праведное, ибо благодать будет дарована им и после смерти.
Это обещание также многократно повторялось, пока последний солнечный луч не утоп в вечернем тумане. Тогда оратор вернулся на свое место, к недоеденной каше, а участники трапезы наконец‑то разом заговорили, точно с них сняли заклятие. Некоторые вставали, отряхиваясь, и отправлялись поодаль, где росла особенно высокая трава. Харра поразила какая‑то неестественная смесь свободы и подчиненности, царствовавшая в этом полумонашеском мирке: вот сейчас каждый волен делать что угодно, можно даже повернуться и двинуться восвояси; но назавтра всех снова погонят на каторжный труд от восхода до заката, и они будут работать, не проронив пи слова.
И все — за какую‑то обещанную благодать?
Он оглядел темные фигуры на фоне быстро тускнеющего неба — сейчас бы каждому из них но ядреной девке, и никакой божественной благодати не надо. И тем не менее приперлись они в эту степь, и жрут свою крупянку, и боятся заикнуться о чем‑то своем, и живут надеждой, выуженной из сказочки косноязычного болтуна, у которого пять узлов на кушаке и патлы аж до самого причинного места. И что самое смешное, с ними и он сам, странствующий рыцарь Харр по–Харрада, веселый менестрель, он же недоносок Поск, Поскребыш, которому больше не видать родимой Тихри, как своих ушей. А зачем? Да просто все остальное на этой паскудной земле ему уже обрыдло, а так наберется баек этих дурацких, будет потом что другим пересказывать…
— Не ври! — оборвал он себя. — Кому это — другим? Других ты видал в гробу, пополам распиленном. Все ради девки, что тебя выставила. Ей одной рассказать — авось про м’сэймов послушает, в диковинку ей это будет. К тому времени, когда он вернется, она уже и опростается, тут он ее и заговорит…
Он покружил еще немного вокруг холма, набрел на какие‑то аккуратные грядки, на которые несколько доброхотов таскали воду из умывального чана — сразу видно было, что делалось это без принуждения, в охотку. Понемногу все потянулись на покой; Харр намеренно замешкался, чтобы дать остальным улечься, — нужно было пристроиться с краю, чтобы не набраться от подкоряжников лесной живности. Напарник вроде бы ждал его — сидел на корточках, оберегая два крайних места. Харр благодарно похлопал его по плечу, улегся; подождал немного — не заговорит ли? Нет, молчал. Видно, и говорить‑то бедняге было не о чем. Харр глазом не успел моргнуть, как тот уже храпел.
— Э–э, — растолкал его странствующий рыцарь, в своих одиноких ночевках привыкший к благодатной ночной тишине. — Знаешь, какая разница между тобой и козлом?
— Ну?
— Козел, когда храпит, двумя бородами трясет, а ты — одной.
Напарник некоторое время молчал, недоуменно почесывая голый подбородок, потом наконец до него дошло, и он по–детски, радостно заржал — тоненько, точно жеребенок; хохотнули — сдержанно, в кулак, соседи; шепоток полетел все дальше и дальше, и где‑то не удержались — грянул громовой хохот, покатившийся обратно, к Харру; теперь гоготали все до единого, даже те, кто проснулся и не знал, отчего родилось веселье, — слишком туго натянулась струна, сдерживавшая этих натужно–молчаливых людей, и теперь она лопнула, и ее звон отдавался в повизгивании, до которого дошел кто‑то, уже пребывающий на грани истерики. Смеялись вдосталь, как пьют воду после дневного перехода через сухую пустошь. Понемногу стихло. Кое‑кто, переступая через лежащих, пробрался к выходу и сиганул в траву, сберегая единственные порты; Харр прикусил язык, твердо наказав себе больше в роли весельчака–рассказчика не выступать. Чай, не на пиру.
А ведь впервые на этой земле людей повеселил…
С этой мыслью, невольно ласкающей его самолюбие, он и отошел ко сиу, уже не понимая, грезится ему — или действительно как из‑под земли выросла там, за редкими стволиками, слабо озаренная фигура в венце из голубых пирлей; она остановилась напротив него и долго еще стояла, словно могла разглядеть его в полной темноте.
Наутро, за сытными бобами с бодрящей травкой, он ощутил на себе доброжелательные взгляды — так на пирах после удачной песни на него поглядывали с благодарностью и ожиданием — а ну‑ка еще… Харр понимал, сейчас — не время. Молчал, как все. Но подошел косноязычный с узелковой перепояской, ласково проговорил:
— Ты силен, человече; не возьмешься ли воды натаскать, чтобы слабых не утруждать?
— Отчего же пет, дело нехитрое, — так же благодушно отозвался Харр, про себя ухмыльнувшись: мягко стелешь ты, братец, а как сейчас остальных па рытье погонишь?
Но, к его удивлению, никто на работы никого не гнал и не принуждал. Все поднялись неспешно, но уже молчаливо, потягиваясь, напивались впрок студеной водой, сохранившей ночную свежесть; кое‑кто даже подался в травы — пощипать каких‑то красноватых листиков, показавшихся Харру чересчур сладкими. А кто‑то уже работал.
К Харру подошел сутулый подкоряжник — во всяком случае, Харр так решил, поглядев на его босые ноги, явно не знавшие обуви уже много лет.
— Пошли по воду, что ли?
Они подхватили коромысла с тонкими сетками, плетенными из какого‑то волоса, в которых помещались круглодонные бадейки, изнутри мазанные молочно–белым окаменьем. По тому, что трещины замазывались уже серым и голубым, Харр понял, что здесь своего собственного зверя–блёва не держали, а окаменьем разживались за счет того, что приносили беглые. Они двинулись по едва заметной тропе — сразу, видно, что осваивать этот холм начали совсем недавно. Трава становилась все выше и выше, пока не скрыла идущих с головой, несмотря на изрядный рост обоих. Харр заскучал — идти‑то оказалось далековато, а на обратном пути не отдохнешь: на круглое донышко бадейку не поставить. Он принялся считать шаги, несколько раз доходил до сотни, сбивался… Когда появилось желание начать ругаться вслух, впереди послышались голоса. Тропа стала шире, потом резко кончилась, и они вышли на обширную пустошь, посреди которой возвышалась небольшая грудка камней, из которых и бил источник.
Воду здесь берегли — зелененые желоба отводили ее в чаны, колоды и врытые в землю кувшины; внимательный молодой м’сэйм в одной набедренной повязке бродил, высоко задирая ноги и осторожно переступая через желоба, отворял и закрывал заслонки, пускающие воду то в одну, то в другую емкость. Слева — полукругом — располагались густо зеленеющие грядки, над которыми возились рослые мужики, не иначе как по отбору; справа две загородки образовывали проход, по которому подводили на водопой тех мелких безрогих скотинок, которых Харр приметил в степи еще вчера.
Харр со своим спутником присели па землю, отдыхая и поглядывая, когда же им укажут, откуда воду брать. Наконец указали, и опять же никто не подгонял, можно было бы просидеть и еще сколь угодно. Но подкоряжник направился в обратный путь, чуть покачивая полными бадейками, и Харр двинулся следом, успев прихватить по дороге две приглянувшиеся ему рогульки. Путь обратно, как он и ожидал, оказался не таким приятным, и Харр, пройдя примерно его половину, окликнул своего проводника:
— Эй, погоди‑ка малость! — Тот послушно остановился. — Подержи мое коромысло.
Он освободился от своей ноши, чуть отступя от тропы, глубоко вбил в землю прихваченные колья с разветвлениями на концах.
— Давай коромысла сюда, отдохнем.
Подкоряжник с удивлением воззрился на Харрову затею — видно было, что здесь никто не проявлял никакой выдумки, просто делали свою работу от зари до зари, и вся недолга.
— Однако ты взял, не спросясь, — укоризненно проговорил Харров сотоварищ по трудам праведным, — неладно это.
— Я ж голос подать не решился! — возразил Харр. — У вас тут все молча делается…
— Человецы молчат, потому как говорить не об чем, — отрезал подкоряжник. — О суетном за работой болтать грех, а о божественном только навершие ведают.
— Наверший — это который за вечерней трапезой блекотал?
— Ты в грех меня вводишь, — сурово констатировал подкоряжник. — По уставу нашему нельзя гневиться на ближнего.
— А смеяться над ближним можно?
— Тоже грех.
— Однако вчерась ты ржал, как жеребчик, да и другие запрету на себя не клали…
— Общий грех.
Не понравился Харру его тон — переборщил водонос со своей суровостью, от нее так и несло лицемерием.
— Слышь‑ка, босоногий человече, а ты сам часом в навершие не метишь?
— Наверший — это кто много лет в Предвестной Долине провел, по каждому году — узел на опояске. Однако засиделись мы. Нам еще одну ходку делать, с бурдюками для питья.
Он снял с рогулек свое коромысло и потопал по узкой тропе, гулко впечатывая шаг в плотную степную землю. Харр решил малость поотстать, чтобы перед глазами не мелькали его грязные пятки. А с бурдюками он постарается пойти первым.
Когда трава, понизившись, открыла им наполовину обустроенный под жилье каменистый холм, шагавший впереди водонос задержал шаг и как‑то неуверенно оглянулся на своего спутника:
— А скажи‑ка, человече, что это за зверь такой — жеребчик?
— Любопытство — тоже грех, — отрезал Харр, не желавший вдаваться в описание животного мира родимой Тихри.
Похоже, лошадей тут и вовсе не водилось, да и кому они были бы нужны на этих уступах — мясо жилистое, молоко поганое, а ходить в упряжи или под седлом, как послушные рогаты, их и вовсе не заставишь.
Вылив воду в чаи, оба забрались под навес и немного отдохнули — никто косо не глянул, и это Харру снова понравилось. Днем здесь, как он понял, не кормили — чать, не господские хоромы, — но он в своих странствиях привык насыщаться только дважды, на вечерней и на утренней зорях. Водонос поднялся первым, но Харр все‑таки подхватил бурдюки с коромыслом и сумел проскочить на тропу раньше напарника. Темп задал себе непомерно скорый, так что подкоряжник остался далеко за спиной. Его не окликнули — стало быть, ничего противоречащего уставу здешнему он себе не позволил. Он придержал шаг и прислушался к собственным мыслям.
А их, собственно говоря, и не было. Его охватило какое‑то благостное, умиротворенное спокойствие, какое только может преисполнить довольного жизнью человека, одиноко бредущего под чуть подернутым перистыми облаками нежарким небом. До источника он доберется с большим упреждением, отмоется в проточной воде, рубаху сполоснет… Что еще? Эта душевная тишь снизошла на него как‑то исподволь и совершенно нежданно, он наперед знал, что долго ей не продержаться, но пока был рад ей несказанно…
Продержалась она пять дней. На шестой нудный голос навершего вконец отравил ему вечернюю трапезу, и, когда владелец узелкового пояса опустился на свое место остывшую кашу доедать, Харр не выдержал:
— Позволь мне спросить тебя, человече: если Неявленный еще, так сказать, не явился, то откуда вам ведомо, что он должен прийти? Ведь только божественное слово непреложно, а слова человеческие могут быть и лживы.
Все замерли с полуоткрытыми ртами. Наверший побагровел, делая глотательные движения, словно не давая гневным словам сорваться с губ. Наконец его прорвало:
— Любопытство есть грех… потому как сомнение им рождаемо… потому и запретно сомнение, что приход Неявленного отдаляет… отдаляя, оставляет место неверию… где неверие, там сомнение… а кто сомневается, тот любопытствует, что греховно, ибо порождает сомнение…
Он замолк и тупо уставился в мису с остатками каши — было очевидно, что вечерние проповеди он повторял уже столько раз, что заучил их наизусть, не давая своим мозгам никаких поводов для шевеления. Харру стало жаль старика.
— Благодарю тебя, человече, — смиренно произнес он, — Я понял: любопытство влечет за собой сомнение, а сомнение, в свою очередь, порождает любопытство. Получается порочный круг, а кто в круг себя замкнул, тот этим кругом от бога отгородился. Верно?
Наверший закивал, но вид у него был прежалкий. Выходит, и поговорить‑то тут не с кем…
Но наутро и это решилось — владелец узелковой опояски задержал Харра, уже поднявшего было коромысло.
— Ночью озарение снизошло на меня: утрудил я тебя, человече. Не вертайся с бадьями, поживи при грядах, а то на водопое. Я веление сие уж и напарнику твоему наказал. Ступай.
Так, менестрель. С повышеньицем. У источника все вроде бы и почище, и лицами посветлее. Может, и найдется достойный собеседник. Прощаясь с водоносом, не сдержал радости, пошутил:
— Видишь, как я быстренько в гору пошел — уже и не при грязной земле, а при чистой воде. А вы еще талдычите: мол, любопытство — грех. Думаю, и Неявленный ваш не с равнодушием на нас взирает — любопытно ему, в какой мир прийти собрался…
Водонос даже сплюнул:
— Болтун ты пустословый! А что с одной работы на другую гонят, то не радуйся: верный знак, что быть тебе в неугодниках.
Повернулся и ушел, расплескивая воду.
А на работах он и вправду долго не засиживался: то грядки полол, то загородки плел, то кашу в земляных ямах томил, то по степи колоски–дички собирал, последнее понравилось ему более всего: прямо на земле то и дело попадались птичьи гнезда, и ему едва ли не каждый день удавалось полакомиться свежими яйцами. Его самого поражала умиротворенная бездумность, охватившая его, отрешенность от всего прошлого и беззаботное приятие любого будущего. Не раздражали даже вечерние проповеди здешнего навершего — был он, как видно, много умнее предыдущего и, начав свой речитатив, как положено, при первом же касании солнечного диска о степную кромку, делал основательный перерыв на ужин и снова возвращался к благочестивым назиданиям только тогда, когда угасал последний луч. Ночевали под открытым небом, подстелив под себя шкурки пушистых безрогих скотинок, неведомых на Тихри и именуемых здесь “агни”. По ночам поднимались из травы едва мерцающие пирли, спокойные, серебристо–голубые, точно вобравшие в себя звездный свет. Ни о каком Неявленном Харр не думал, но чувствовал, что его душу лелеет тот же мир и согласие с окружающей его степью, что и его однокорытников.
Оскоромился он по–глупому, в траве порскнула перепелка, и он как‑то машинально схватил подвернувшийся под ногу камень и точным броском подшиб добычу. Не пропадать же — ощипал, вырыл ямку, наломал толстых сухих стеблей. До источника было далече, соседний холм — здоровенный, с каким‑то торчком на вершине — едва виднелся вдали. Птичка запеклась на славу, и Харр, в состоянии тихого невинного блаженства обсосав косточки, старательно зарыл и следы пиршества, и золу от костерка. И немало изумился, когда наутро беззлобно покачивающий головой наверший отослал его к дальнему холму — отнести бадейки со скисшим агнячьим молоком, по всей видимости, на предмет изготовления сыра.
И Харр почувствовал, что с подзвездными ночлегами у степного родника покончено навсегда.
Он не ошибся. Но перемена места на сей раз, как он понял, была окончательной: громадный холм был центральным поселением м’сэймов, так сказать, их столицей. Обложенный спальным навесом только с одной стороны, с другой он был окружен многочисленными хозяйственными пристройками, сложенными из слоистого камня. В отличие от других холмов, он густо порос мелколиственным плотным кустарником, кое–где приоткрывающим следы старинной кладки. Судя по множеству пристроек, грубо обтесанные плиты которых явно были значительно старше их самих, древнее строение на холме когда‑то должно было выглядеть просто грандиозным. И похоже, разрушили его не м’сэймы — они лишь обжили дочиста разграбленные руины, уже не привлекавшие ни окрестных алчных амантов, ни вороватых подкоряжников.
Харра, ни о чем его не спрашивая, приставили к давильному жому, который два одинаково опрятных телеса очищали от вчерашнего жмыха. Третий уже мельчил этот жмых в громадной каменной ступе, подливая темный густой мед и подбрасывая какие‑то лиловые ягоды. Харру сунули в руки широкие плоские плетенки, гладко крытые окаменьем, и он принялся размазывать на них сладкую смесь и выставлять ее на солнце. От недальней поварни тоже тянуло чем‑то духовитым, и было тепло и радостно чувствовать себя членом этой огромной, дружелюбной и всегда сытой семьи…
Кто‑то тронул его за плечо — совсем молодой и безбородый, а на опояске уже три узла.
— С тобой хотят говорить, человече…
Харр облизал липкие пальцы и направился за провожатым, мельком заметив, что у всех на поясах узлы, кое у кого больше десятка. Может, для того и позвали, чтоб носом ткнуть: не по чину‑де влез…
Но нутром чувствовал: здесь такое не говорят. Провожатый довел его до зеленого склона, и тут Харр заметил несколько круглых пор, уходящих в глубину холма. Конвоир пропустил Харра мимо себя, проговорив в темноту:
— К Наивершему.
В глубине подземного хода сразу же затеплился огонек, бесшумно поплывший прочь. Харр понял, что его приглашают следовать за невидимым проводником, и бесстрашно ступил под каменный свод. Он ожидал ощутить неминуемый холодок подземелья, но едва уловимый ветерок был сухим и нисколько не освежающим. Глаза понемногу привыкли к полумраку, и он различил в бесшумно скользящей перед ним фигуре босоногого карлика, у которого на голове каким‑то чудом держался прозрачный рог с плавающим внутри фитильком. Подземный проход несколько раз менял направление, в стенах вроде бы угадывались плотно пригнанные двери; но ни одного встречного человека не попалось им на пути. Внезапно огонек исчез — проводник ступил в пишу, из которой крутая лесенка, ввинтившаяся в пол, увела их в глубину подземного лабиринта. Но чем дальше от входа они оказывались, тем сильнее росло удивление: впервые в жизни он не испытывал страха перед темнотой и низкими сводами, готовыми в любой миг похоронить его в этом теплом безмолвии.
Наконец ход расширился, превратившись в сводчатый покой, и малорослый проводник поднялся на цыпочки, поджигая фитиль в свисавшей с потолка лампе, причудливой и изукрашенной крошечными резными фигурками. Харр разглядел два кресла, стоящих у противоположных стен; никакой другой мебели не наблюдалось. И только тут он ощутил наконец влажный и затхлый воздух, присущий подземельям; примешивался и еще какой‑то неопределимый запах, тревожащий, нечистый. Проводника уже не было, зато послышались шаркающие шаги, и в помещении появился согбенный старец со связкой каких‑то трав. Угадав в нем ожидаемого Наивершего, Харр склонился в три погибели — по его представлениям, этот м’сэйм должен был по своему рангу быть чем‑то вроде князя. Но старец, не обращая внимания на подобострастную позу своего гостя, принялся обмахивать его своим веничком, точно стряхивая невидимую пыль. Завершив свои труды праведные, он повернулся и, шаркая уже так безнадежно, словно совершил последний в своей жизни непосильный подвиг, удалился к невидимой отсюда лесенке. Стукнула дверца, которой Харр на пути сюда и не приметил. На смену старческим послышались шаги легкие и упругие, так могла идти даже женщина, властная, уверенная в себе. Но нет — это оказался мужчина не старше самого Харра в развевающемся сером балахоне, правда, намного длиннее, чем у остальных. Он стремительно приблизился к гостю и так же неожиданно замер в двух шагах от него. Ага. Обережник. Сейчас будет обыскивать. Что‑то выдавало в нем недавнего — а может быть, и настоящего — воина, и Харр невольно наклонил голову, пытаясь сосчитать узлы на его опояске. Узлов не было, так как тонкий стан незнакомца охватывал широкий кожаный пояс, как определил Харр своим зорким глазом охотника, из шкурки черной змеи. Такими же были и легкие сапожки, заменявшие обязательные для всех сандалии. Пожалуй, этот малый мог быть не только воином, но и гонцом–скороходом. Послали его допросить новообращенного послушника и потом передать все Наивершему, который, возможно, обитает где‑то за тридевять земель. Харр, понадеявшийся на интересную наконец беседу, поскучнел и одновременно отметил, что нет уже прежнего безоблачного умиротворения, а вернулась прежняя чуткость вечного путешественника, порождающая смутную тревогу.
— В чем дело? — быстро спросил обережник, и, хотя он стоял спиной к свету, глаза его полыхнули темным блеском вороненого металла.
Харр пожал плечами. Всем нутром он чувствовал какое‑то громадное, звенящее напряжение, точно натянулась невидимая тетива, и малейшая ложь могла оказаться на этой тетиве смертоносной стрелой.
— Да наверху было как‑то покойнее… — с подкупающей искренностью признался Харр.
Глаза м’сэйма странно расширились и еще жестче блеснули металлическим отсветом, словно он в один миг вобрал в свою память стоящего перед ним человека со всеми его потрохами.
Харру не раз приводилось видеть в лесной чащобе свечение волчьих глаз, так вот те были как‑то живее… Хотя, как говаривал Дяхон (надо же, сразу и все воспоминания вернулись!), все путем: у верховного м’сэйма обережник должен быть хоть наполовину ведьмаком. Или сибиллой.
— Наверху ты был таким, как все, — четко проговорил обережник. — Здесь ты такой, какой ты есть сам по себе.
Он повернулся и неспешно пошел к стоящему у противоположной стены креслу, на ходу расстегивая и роняя на пол пояс, а за ним и балахон — все это осталось лежать под самой лампой. Оказался он в коротких темных штанах и просторном жилете, наброшенном на голое тело. Великолепно сложенное тело, между прочим. Зачем это? Чтобы Харр увидел, что на нем нет никакого оружия? И все‑таки он был по–здешнему легковесен, и даже вооруженного добрым ножом Харр одолел бы его голыми руками.
— Сядь, — коротко велел он, опускаясь в кресло как‑то боком.
Харр усмехнулся и сел в свое кресло, только на подлокотник.
В смуглом широкоскулом лице м’сэйма было что‑то непривычное — а, вот в чем дело: все пустынники, кроме молодых и посему безбородых, здорово пообрастали диким волосом. Этот же был гладко выбрит. Темные волосы его подхватывал какой‑то шишковатый обруч. И никаких рабских браслетов или ошейников.
— Мне сказали, что ты и твои соплеменники чтут единого бога, — не спрашивая, а утверждая, проговорил м’сэйм.
Вопроса не было, по Харр все‑таки кивнул:
— Да.
— И этот бог — солнце.
— Да.
— Где же лежит твоя земля?
Харр старательно сложил слова в предельно правдивый ответ:
— Я родился там, где солнце стояло прямо над головой. Вопрошавшего такой ответ удовлетворил.
— И долго ты шел сюда?
— Всю жизнь, — и это снова было правдой.
— Если у тебя уже есть свой бог, то зачем ты пришел к нам?
Харр постарался, чтобы его вздох был как можно незаметнее:
— Я ищу единого бога для другого человека.
— Для женщины?
— Мог бы сам догадаться. Она ведь не может сама прийти сюда.
— Это — твоя возлюбленная?
На сей раз пауза затянулась. После долгих дней какого‑то бездумного затмения памяти было легко заглянуть в собственную душу, и все‑таки ответ пришлось взвешивать и выверять. Наконец он разжал губы:
— Нет, — и опять‑таки это было правдой.
М’сэйм шевельнулся, словно хотел подняться и подойти к Харру поближе:
— Скажи, а почему она не приняла твоего бога?
Тут он почувствовал себя свободнее:
— Да хрен их разберет, этих баб1 Им бы такого боженьку, чтобы облапить да почмокать. Навроде птенца лесного.
— Мужчины, как я наблюдал, придерживаются такого же мнения, — как бы про себя отметил обережник. — Скажи, а кроме нее встречал ли ты людей, которые верили бы в приход нового бога, единого и истинного?
— Насчет веры не знаю, а вот желание имеется — поговорить по душам, так у каждого второго. Ей–ей, не вру.
— Я вижу. И что, никогда не врешь?
— Да ты что, блаженненький? Как же без лжи жизнь прожить?
Тут на месте м’сэйма любой другой усмехнулся бы, но тот остался невозмутим. Деревянный он, что ли?
— Но вот что я тебе скажу, — доверительно продолжал Харр, — на самом‑то деле никому из них бог не нужен. А желателен: кому — верный кусок хлеба, кому — власть безраздельная, кому — дитятко малое. Дай каждому по мечтаниям его — и на фиг им твой Неявленный!
М’сэйм оперся локтями о колени, ладони сложил лодочкой. Проговорил медленно и глухо, словно читал собственные сокровенные мысли, которые ему самому только–только открылись:
— Бог приходит на землю грешную не тогда, когда он нужен людям. Он на краткий срок являет себя, чтобы бросить в мир семена мудрости, дабы сплотить и возвысить род людской перед лицом той смертной беды, которая обрушится на потомков их лишь через многие годы. И горе человекам, ежели не узнают они бога единого…
— Во–во, — подхватил Харр, — а ну как действительно не признают они твоего Неявленного, когда он Явленным станет?
— Его признаю Я!!!
Ух ты! Даже огонек в лампе затрепетал. Голос был жутким, каким‑то нечеловеческим, и в глубине души Харр уже понимал, что эту беседу пора бы кончить подобру–поздорову. Но уж очень было ему любопытно.
— Ясновидец ты, что ли? — не унимался он.
— Нет. К сожалению. Но я знаю пророчества, и по ним следует, что ждать уже остается немного.
— Ну да. Звезда злая, черный этот на белом и под белым… еще что?
— Разве ты не слыхал про кружала окаменные? — вопросом на вопрос отпарировал м’сэйм.
— Не…
— Темны же твои земли родимые… — (Харр хотел было возразить, что со светом‑то у него на родине все в порядке, но вовремя промолчал.) — Бог Неявленный уже один раз приходил на землю, но признали его всего несколько человек — то ли восемь, то ли девять. Собрал он их па берегу Бесконечного Озера, на горе отвесной, и дал им в руки по кружалу дивному с окаменьем незастывшим. И начал вещать мудрость свою неизбывную. И чертили они на кружалах своих знаки глубокие, и каждый знак сразу твердел, чтоб на веки вечные нетленным да неуязвимым стать. Три дня продолжалось их бдение под голос божественный, и когда исписали они кружала свои до самой середки, обращая их посолонь, удалился бог, чтоб снова стать Неявленным…
— И кружала те — у тебя? — Харр подался вперед, чуть с кресла не свалился.
— Боговы споспешники, погоревав о краткости явления дивного, — продолжал, точно не слыша вопроса, рассказчик, — решили сравнить написанное. Но, к их безмерному удивлению, оказалось, что все они писали, а значит, и слышали, совершенно разное! Один о сотворении мира, другой о заветах нерушимых, третий о следующем пришествии… И впали они в смуту: каждый утверждал, что только он один прав, только он слышал голос истинный, а другим было ниспослано искушение неправдой. Дошло у них и до побоища, и забили они половину из себя насмерть, поскольку один, Зверилой именуемый, был настоящим великаном и притом лютости неописуемой — он у других кружала отнимал и с горы в озеро скидывал. Тогда осерчали остальные и, соединив усилия, навалились на Зверилу и отобрали его кружало, отправив вслед за остальными. Бог, такое непотребство видя, разгневался и наслал на ту гору молнию, расколол вершину горы, нечестивых споспешников своих в воду опрокинул, кружала, что на дне лежали, осколками камня засыпал…
“Е–мое, — чуть опять не выразился вслух менестрель, — и у этого ума оказалось не больше!”
— Но Зверила, в воде очутившись, — продолжал свое повествование всезнающий обережник, — сразу опамятовался и, кто еще жив был, тех на берег вытащил. Повинились они перед Неявленным и решили записать, что в памяти удержалось. Писали уже на простых листах болотных, что упустили, что переврали — неведомо. Но Зверила за подвиг свой был святым объявлен, тем более что и скончался он мученически, подавившись блинами, потому как за рассказы его небывалые его в любом доме кормили как на убой. — (Харр сглотнул слюну, вспомнив про собственный постный рацион.) — А листы те сложили в одну книгу и нарекли Святыми Письменами или “Длением Дней”.
— И это “Дление Дней” у тебя имеется? — не успокаивался Харр.
— Народ мудрость утратил, грамотных нынче — раз, два и обчелся. А кто и знает искусство кружал, то все равно хоть что‑нибудь, да переврет… — М’сэйм снова ушел от прямого ответа.
— Ну и строфион с тобой: не хочешь — не говори, — рассердился Харр. — Про Зверилу ты меня байкой уже потешил, а заветы у меня и свои собственные имеются.
— Ложные, — отчеканил, как отрезал, м’сэйм.
— Это почему же? Вот вы даже скотину не убиваете; шкура нужна, так я видел — в загоне без воды–питья держите, пока сама не сдохнет. Так и у меня правило — не убивать. Без крайней надобности, естественно.
— Вот видишь! — назидательно изрек обережник. — Не отними у другого жизни ни–ког–да. Ни у какой твари. Мой завет полнее твоего.
— Ага, а ежели это зверь лютый, который дитя малое под себя подмял?
— Значит, на то воля Неявленного.
— А по мне, кто на то глядеть будет, сложа руки, сам хуже зверя. Ну да пес с ним, с младенчиком, — ежели ты не чадолюбив, то тебе действительно все равно. Одним больше, одним меньше… Но вот тебе другая задачка: ты, ты сам — ты один сможешь узнать своего Неявленного. А на тебя три злодея напали — должен я за тебя вступиться или погибай себе на здоровье? Но ведь тогда твой бог так неузнанным и останется, а затем беда падет на весь род людской. Кто в той напасти повинен будет? Ты? Я? Бог?
М’сэйм вроде должен был бы разозлиться, но его лицо опять осталось бесстрастным, он только вполголоса заметил:
— А я в тебе не ошибся…
— Кстати, — Харр уже не мог сдержать взятый разбег, — а что приключилось в прошлый раз, когда твой Неявленный так и убрался несолоно хлебавши?
И снова обережник не разгневался, а проговорил вполголоса:
— Ты вроде бы себя за знатного человека выдаешь… Рыцаря… Что‑то говор твой для именитого странника слишком прост.
— С кем поведешься! На дорогах‑то все больше быдло попадается. Так что там насчет мора и глада?
— Был и мор, был и глад. В одном стане богатом амантишка завелся чересчур шустрый — двух других придушил, единолично править стал. Своего стана показалось мало — подался к соседям; окольное быдло, как ты изволишь выражаться, рассудило, что если ими править будет амант, богатством славящийся, то и их стан так же богатеть будет. Улестили стражу, открыли ворота… Стал амант уже двум становищам голова. Не дурак был, смекнул, что в открытые ворота легче входить, чем запертые боем бить; объявил, что всем подным платить теперь вдвое меньше. Сам‑то не внакладе — вся подать ему одному. Тут уж все окрестные поселения как вскипели — своих бьют, чужого призывают. Он и двинулся. В дальних‑то станах успели спохватиться, страну всю в один заслон объединили, навстречу выставились… Неизвестно, кто бы кого, только на оставленные без воинов поселения сразу же лесовики–подкоряжники навалились, даже озерные с островов приплыли. И что тут началось… Не понять было, кто с кем воюет, все разграблялось, кто поболее урвал, с добычей обратно в лес подавался. Тут тебе и твой мор, и твой глад начался. Все богов своих позабыли, дела–ремесла побросали; детей рожать, и тех перестали. На этой вот горе храм стоял, сохранялся в нем полный список “Дления Дней”… Все погибло.
— Но не навечно же!
— Не то теперь. Народишко серый, старинный язык возвышенный и тот позабыл. Как жизнь налаживаться начала, все аманты окрестные собрались на Тридевятное Судбище и порешили: никогда более уставленного порядка не менять, двум амантам за третьим следить, каждому становому жителю и простолюду окольному своего бога иметь; кто без бога — не человек, а скотская сыть. Кто закон сей нарушит, Девятному Судбищу подлежит.
Харр невольно покачал головой — детишки, детишки, славные вы мои лучники, надо бы до вас добраться, пока вы беды не натворили… Ну да теперь ему у м’сэймов задерживаться незачем. Пока до Зелогривья добредет, уж и папашей, поди, станет. Дважды притом. Так что пора.
— Что‑то не так? — быстро спросил обережник, зорко следивший за каждым движением своего собеседника.
— Да вот мне подумалось, что по этому‑то закону аманты не слишком должны обрадоваться, ежели ваш Неявленный снова на землю ступит. Он ведь будет един для всех, а аманты, сам говоришь, пуще смерти теперь боятся единой власти.
— Людская власть — над телом, богова — над сердцем, — строго возразил м’сэйм. — Не путай. В “Длении Дней” сказано, что Неявленный почитает власть амантову непреложной и вечной, но сам он владычествует всем сущим.
— Не понял, — сказал Харр.
— Тупой ты, однако. Аманты всеми делами становыми распоряжаются; бог же единый требует, чтобы дела эти были праведны.
— А если — нет?
— Покарает.
— Выходит, он выше всех амантов, выше Тридевятого Судбища?
— Так было, так есть и так будет.
— Ну так хрен они это потерпят!
Обережник резко наклонился вперед, глаза его снова сверкнули металлическим оружейным отблеском:
— А ты знаешь, сколько тут у меня в Предвестной Долине собралось м’сэймов? И каждый день прибывают все новые и новые. Как только Неявленный…
— Вот именно: как только, — перебил его Харр. — А ты не боишься, что это самое “как только” наступит не завтра? И не через день? И не через год? А людишки все прибывают, их занять нужно, безделье — оно смутные мысли порождает…
— Чтоб жилье справить да прокорм достать, и все это голыми руками — нет, на безделье сетовать не придется.
— Ах, вот почему ты им железа в руки не даешь. Мудро. Да, тогда с руками бездельными мороки нет. Другая беда: помирать они начнут. И не просто так, а в надежде своей обманутой. Ждали–ждали, да так и не дождались. А взамен что? Тюря зерновая да бормотун косноязычный на закате. Смотри, побегут вспять, и это уже бесповоротно. Одно дело — не чтить Неявленного вовсе; совсем другое — сперва поверить, а потом веру эту утратить. Смекаешь? Вера — как костерок: подкармливать надо.
— Вот потому… — голос молодого м’сэйма зазвенел, сам он распрямился и подался вперед, точно хотел сорваться с места — но овладел собой, слова снова зазвучали сухо и бесстрастно, точно стук деревянных ложек. — Ты спрашивал меня о кружалах окаменных, о том, что уцелело из списков, сделанных много позднее с болотных листов Звериловой братии. Так вот: все, что сохранилось, — здесь, у меня. Насколько я понимаю, это — половина того, что со звуков гласа божественного было написано.
— А найти остатнее возможно?
— Нет. И времени — в обрез.
— И намеков никаких, что там сказывалось?
— Это известно. И не кому‑нибудь, а самому Звериле–Великосвятному божий глас поведал, какова награда праведникам после смерти. Попадут‑де они в застолье изобильное и бесконечное, будут слушать рокотаны сладкозвучные… И узрят они бога…
— В каком это образе, интересно?
— Сказал же я — нет про то записей, а пустым словам верить нельзя: все переврано. Кто про пир городит, кто про озера с островами плавучими, кто про сады висячие… И все врут нескладно, незавлекательно.
— А ты чего хочешь?
— Мне известно доподлинно — певец ты и придумщик, охмуряющий народ своими песнями да небывальщинами (и откуда это он узнал? Здесь, в Предвестной Долине, Харр об этом и словом не заикнулся!). Так вот: сложи мне песнь доселе неслыханную о блаженстве вечном, что ждет каждого праведника, верующего в приход Неявленного. О дарах несметных, ему уготованных; о дворцах окамененных, для них распахнутых, о воле безошейной, телесам дарованной, о девах подлогубых, неперепоясанных…
— Хм… — недоверчиво произнес Харр.
— И о девах тоже — там, за смертной чертой, все можно. Ты слушай меня! Сложишь песнь яркую, как семь радуг, друг на дружку наложенных, и такую призывную, чтобы каждый мой м’сэйм за блаженство это обещанное послесмертное добровольно бросался бы хоть на меч, хоть в костер. Я дам тебе рокотан чудозвучный, будешь петь ты на каждом холме; а когда ступит на землю Неявленный, мы предстанем пред ним — я первый, а ты — второй. Из толпы великой — второй! И еще я скажу тебе… — голос м’сэйма понизился до шепота, хотя кто мог услышать — любое слово так и оставалось погребенным в подземелье этом подгорном. — И еще на листах тех значится: недолги будут дни бога единого на земле нашей. Ты про это не пой, этого не надобно… Только после ухода его останутся боговы споспешники, слава о коих пребудет уже до скончания рода людского. И первым среди них буду я! Ты — вторым.
Ну вот теперь действительно было сказано все. И пора было смазывать пятки. А то ведь и вправду будут водить его, точно зверя ручного на цепочке, от холма к холму, а он ежевечерне будет врать им про долю лакомую, загробную.
А ведь на Тихри родимой каждый ребенок знает: после смерти ледяные просторы, где лишь темень и безмолвие… Он глубоко вдохнул нездоровый, промозглый воздух, прямо‑таки осязаемо ощутил едкое отвращение ко всякой лжи.
— Вот что я скажу тебе, ты, первый споспешник Неявленного, — проговорил менестрель снисходительно. — Может, и невдомек тебе, но песни ведь по заказу не пекут. Чать, не мясной пирог. Чтобы песнь сложить, надо знак получить нежданный: то ли закатный луч, то ли приветный взгляд… иной раз мужичонка проползет толстопузенький, в дымину полосатую пьяненький, — на него глядючи, припевка застольная сама с языка соскакивает. Так вот. Есть у меня на родной дороге пословица: сколько девка огурчиком ни балуется, а без мужика дите не родится. Понял?
По окаменелому лицу молодого м’сэйма Харр прочитал, что тот ничего не понял. Ну что с него возьмешь — тупой, видно, за всю свою жизнь двух строк складных да напевных не сложил, тем более что на этой убогой землишке и петь‑то одним амантам дозволено.
— Ты прости, я тебя обнадежить понапрасну не хотел. Вот ежели бы мне видение какое нежданно случилось, или знамение, или самого твоего Неявленного я повстречал — может, тогда… Между прочим, когда он явится, его Неявленным уже и называть‑то будет как‑то несоответственно. Об этом тоже в листах болотных и намека нет?
— Когда он придет, имя ему будет — Осиянный, — сухо и надменно проинформировал его м’сэйм. — Ежели переложить его со старинного языка на наш говор. Но ты наболтал слишком много лишнего, а прямого ответа не дал: согласен ты или нет?
Харр устремил на пего тоскливый взгляд:
— Нет, человече, нет. Я — птица лесная: в неволе не пою и не размножаюсь. Так и передай своему Наивершему, ежели ты не от себя говорил, а им послан был. И пойду я.
Впервые за всю беседу обережник дернул углом суховатого рта — видно, такая уж у него была улыбка.
— А ты все‑таки глупее, чем я полагал. Не понял, что я и есть Наиверший. Что ж, ступай.
Харр виновато развел руками — разочаровал, мол, так не обессудь. Насчет Наивершего он давно догадывался, но виду не подавал, чтобы не портить иллюзорного равенства в беседе. Поднялся.
— Только подай мне мой пояс, — как бы мимоходом бросил Наиверший.
Харр сделал несколько шагов вперед, наклонился, скрывая усмешку; ох, Наиверший, напрасно ты меня за полудурка держишь. Сидишь вроде бы спокойно, а ноги выдают: ишь как икры‑то напряглись. Не отпустишь ты меня подобру–поздорову, слишком много меж нами наговорено. А обрадовался‑то, обрадовался! На м’сэймах своих дрессированных силушку не покажешь, кулаками не помахаешь — нельзя, рожу постную надо блюсти; а со мной вот поиграться вздумал. Только не все ты про меня слыхал — видно, не знаешь, что такое строфионий удар…
Он распрямился, держа в руках шершавую змеиную кожу, и в тот же миг Наиверший сунул руку под кресло и вроде бы схватился за какую‑то палку — этого Харр уже разглядеть не успел, потому что пол под ним вдруг расступился, и последнее, что он заметил, был голубоватый мерцающий обруч, засиявший у м’сэйма над головой.
XI. Назад и выше
Харр прерывисто, всхрапывая, потянул в себя воздух — ну и вонища, вот откуда, значит, смердело. Потянулся к виску, где мозжила глухая боль, — шишки пока не было, значит, без памяти он пробыл совсем недолго. Тихонечко приподнял ресницы.
Белесая вогнутая стенка. Колодец, значит. Серое окаменье прорезано длинными трещинами, но и они замазаны гладко, хоть и разными цветами, — с одного взгляда ясно, что даже ногтям не за что уцепиться. Глубина…
Он слегка приподнял голову и увидел носки сапог, выступающие за срез колодца. И м’сэйма, в выжидательной позе замершего па самом краю. Если резко выпрямиться, подпрыгнуть… Все равно не достать. Пожалуй, на длину меча высоты не хватит. Что же еще? Думай, менестрель, думай… Убивать тут не в обычае, но почему бы им не пустить к нему змейку вороную — пусть, мол, гад подкормится. Вот и пояс чешуйчатый рядом валяется, на земле неокамененной. А странная землица‑то в буграх твердокаменных да трещинах узких. Нет, не о том надо думать, промелькнула же какая‑то шалая мысль, когда пояс змеиный увидел…
— Очухался, — донесся голос сверху.
Думай, менестрель, думай.
— Ты сам, я вижу, не больно‑то по–господски выражаешься, — негромко заметил Харр, чтобы протянуть время.
— Сам говорил — с кем поведешься… Ну как, решения не переменил?
— Думаю.
А что думать? Теперь, сложи он хоть дюжину песен, отсюда его живым не выпустят. Первому второй не нужен, второй слишком близко к его спине стоять будет.
Лампа, висящая точно над серединой колодца, освещала смуглое лицо верховного м’сэйма, и он щурился, отчего уголки его глаз, приподнятые над скулами, еще выше взлетали к вискам.
— Долго лапу‑то не соси, — посоветовал он чуть ли не дружески, — а то скоро первый весенний гром прогремит. Видал камень на вершине холма? А копье, из него торчащее, приметил?
Харр не отвечал — непонятно было, к чему все это Наиверший рассказывает, а ему надо было думать, не отвлекаясь.
— Нелюбо железо Неявленному, нелюбо. А чтобы м’сэймы мои убедились в этом воочию, повелел я всем на погляд эту железину водрузить. И — хочешь верь, хочешь не верь, — но все молнии, что Неявленный, на грехи человеческие гневаясь, из туч мечет, прямехонько в копье это железное въяриваются.
Ох и не хочет пошевеливаться головушка ушибленная! Ведь мелькнуло же что‑то при виде пояса змеиного… А тут еще м’сэйм мозги пудрит своими байками…
— Да ты меня слышишь? — обеспокоился вдруг Наиверший.
— Слышу, слышу. Валяй, трави дальше (мне думать надо, думать…). Только кинул бы сюда соломки, больно жестко тут.
— А это земля оплавленная, — как‑то радостно проинформировал его м’сэйм. — Не сказал я тебе, что лампа‑то висит на конце копья того. И прямехонько над тобою. Саму светильню я, конечно, сниму, память все‑таки о доме. Но как гроза подойдет — не взыщи: первая же молния по копью скользнет вниз и — в тебя. Мы никого не убиваем, рыцарь ты мой певчий, то гнев божественный.
Певчий рыцарь… И это ему, оказывается, ведомо. Все уступы слухачами своими наводнил, трепло гуково, паразит м’сэймов. И сейчас мысли путает, сосредоточиться не дает. И отпустить его нельзя: чует сердце, что сам же он и подсказку кинет, как из колодца этого выбраться…
— Ладно, — примирительно проговорил Наиверший. — Пока тучи еще не собрались, дозволю тебе посидеть со светильником. Может, так тебе легче будет песню складывать. А я покуда…
— Что, с холма поглядишь, не пожаловал ли твой Неявленный? Не дождешься! — сорвался, не выдержав, узник. — Вот тебе мое слово вещее: не видать тебе его, как собственной задницы! Не придет он! Не придет!!!
— Врешь! — загремел м’сэйм, оскаливаясь. — Человек без бога истинного прожить может, а весь род людской — нет! Потому и придет он неминуемо, узнанный или неведомый, в славе или в бесчестии, в богатстве или в скудости, гонимый или возвеличенный — он придет!
Видно, не свои слова выговаривал м’сэйм — только письмена мудрые, старинные могли звучать так пылко и возвышенно, что несчастный пленник не нашелся — да и не захотел на них возразить.
— И я выйду навстречу ему и стану пред ним…
Молния — не грозовая, смертоносная, а благодатная зарница ну просто смехотворной по своей простоте догадки сполоснула пожухлые было мозги Харра. Слава Незакатному!
— Складно чешешь, — примирительным топом проговорил он. — Только притомил ты меня. Голову я зашиб, а ты песен просишь… Отдохну я малость, с твоего разрешения.
И он принялся расстегивать свой кафтан. М’сэйм взирал на него без опаски — знал, что проворные ладошки его холуев ошлепали каждую пядь одежды чернокожего неофита и оружия под ней оказаться никак не может.
— Ты ступай пока, — угасающим голосом пробормотал Харр, развязывая пояс — Только скажи мне последнее: как вы называете свою землю — всю, от восхода до заката?
— Это‑то тебе зачем?
— Чтобы в песню вставить…
— Так и называем: Вся Земля. На старинном наречии — Ала–Рани, — кинул сверху м’сэйм, точно подачку.
Харр привалился спиной к осклизлой стенке, прикрыл глаза:
— Песни‑то порой во сне приходят…
Замер.
Наиверший постоял еще немного, потом удовлетворенно хмыкнул, и Харр услышал его удаляющиеся шаги. Раз, два, три, четыре…
Пальцы менестреля бесшумно делали свое дело.
Четыре, пять, шесть… Готово. Шесть, семь…
— Эй, твоя милость! — шаги замерли. — А если сейчас тебе первые строки пропою — ужин мне добрый обеспечишь?
Шаги повернули обратно — семь, шесть, пять…
— Наклонись только — осип я от сырости, голос сорву…
Широкоскулое, торжествующе ухмыляющееся мурло не успело заслонить собой лампу — по–змеиному свистнула веревочная петля, захлестывая шею, и со сдавленным храпом м’сэйм повалился в колодец.
— Со свиданьицем! — поздравил его по–Харрада, для верности врезая ему между глаз.
Пленник пленника обмяк и не брыкался.
Перво–наперво надо было снять с него и обмотать вокруг себя незаменимую свою тонкую веревку — вот ведь как, порой дороже меча оказывается! Заткнуть своим кушаком маленький узкогубый рот. Заломить назад руки и крепко связать их змеиным поясом (у, строфион тебя в зад, надо бы наоборот!). Стащить сапожки — нельзя путать ноги поверх сапог, так легче освободиться — и, оборвав собственные рукава, стянуть лодыжки, чтобы не пнул куда не следует. Все?
Нет, не все. Его самого тщательно обыскивали — значит, не грех сию процедуру на самом Наивершем проделать. Харр похлопал по черной безрукавке, сшитой из неведомой ему чересчур тонкой кожи, и сразу же обнаружил потайной карман, пришитый изнутри, и в нем плоский черненый перстень в виде трижды свившейся змейки; вместо камня была вделана крупная чешуйка, отливающая бронзой. На чешуйке еле заметно был выцарапан какой‑то знак. Пригодится. Похлопал еще — нашел ножичек, тонкий, как бабья спица, недлинный, но как раз пришедшийся бы скользнуть меж ребрами — до самого сердца. Аи да Наиверший, аи да праведник. Просыпаться тебе пора.
Он похлопал м’сэйма по щекам — не подействовало. Или умело притворялся. Очень жаль, время не ждет. Харр вполсилы, без размаха пнул его точнехонько по сосуду мужественности — м’сэйм изогнулся, точно скорпион, и широко распахнувшиеся его глаза сразу стали кругленькими.
— Извини, выбора не было, — объяснил Харр. — Подымайся и — носом к стенке.
Он вздернул пленника за связанные руки, и тот выпрямился во весь рост. И только тут менестрель разглядел, что за мерцающий нимб осеняет его голову: это была колючая ветка, свернутая венчиком, так что шипы ее торчали, точно зубцы на короне. И на каждый шип была наколота живая пирлипель.
— Сволочь… — процедил Харр, осторожно снимая венец и одну за другой освобождая уже потухающих мучениц — они поползли по полу, волоча чешуйчатые пестрые крылышки. — Стой прямо, не сгибаясь и не приседая; шелохнешься — так по яйцам звездану, что глазки на пол вывалятся!
М’сэйм, упершись лбом в стенку и выгнув назад плечи, замер. Да и выбора у него не было. Харр оперся ногой о его связанные руки — хорошо стоит, мерзавец, прямо как окамененный! — оттолкнулся от пола, перебрался на плечи. Неужто не достать будет до края?..
Достал.
Вцепился так, что кровь из‑под ногтей брызнула. Выдохнул воздух. Подтянулся, закрывая глаза от натуги… Получилось — лежал грудью на краю колодца.
— Ну, до первой весенней грозы! — крикнул он вниз и помчался к выходу.
Прикончить гада было бы, возможно, большим удовольствием, но нельзя было терять ни секунды. А обнаружат его живым или мертвым — все равно погони не миновать. Харр взлетел по винтовой лесенке, уперся с размаху в чей‑то живот. Вскинул руку с перстнем:
— Именем Неявленного и волей Наивершего!
Встречный — страж, по всей видимости — брякнулся на пол. Харр перепрыгнул через него и ринулся дальше. Пару раз упирался в тупики, но повезло — вылетел наконец па чистый воздух. Сразу понял, что пробыл под землей долгонько — уже завечерело, и усталые м’сэймы, как скотина на водопой, тянулись к чанам с разварным зерном. На взъерошенного Харра воззрились с удивлением, но он той же волею и вышеупомянутым именем проложил себе дорогу и, гулко впечатывая шаги в потемневшую тропу, широкими летучими прыжками понесся назад, по направлению к своему первому пристанищу. Его долговязая вечерняя тень летела справа, языком черного пламени полыхая по застывшей в недоумении траве, которая с каждым шагом становилась все выше и выше.
А вот она уже и во весь рост. Стоп.
Он резко притормозил и прислушался: пока погони не было, да и с чего? Вопрос был только в одном: пойдут справляться у Наивершего, что это гонец на ночь глядючи у всех на виду через всю долину почесал, или нет? Неизвестно. Значит, шансов — один на один. Да еще один, что случайно найдут. Да еще, что как‑нибудь выплюнет кляп и закричит… Нет, рисковать нельзя.
Харр осторожно, стараясь не сломать ни единого суховатого стебелька, раздвинул траву и шагнул как можно шире в глубину степных зарослей. Обернулся, стебли подправил. Круто двинул вправо, обходя холм по широкой дуге. Голову высунуть он боялся, да и трава была слишком высока, так что виднелся ему лишь каменный торчок на вершине, из которого, как змеиное жало, проглядывало острие железного копья. Отдельных голосов отсюда слышно не было, но их отдаленный гул сливался со звоном закатных цикад. Ему пришлось пересечь еще одну тропу, и едва он это сделал, как из‑под ног вылетела переливчатая желто–зеленая пирль и зависла точно у него перед носом. Тревога?
Похоже. Потому что гул людских голосов вдруг исчез. Он поспешил отдалиться сколь возможно от тропы, но прислушивался после каждого шага. И не напрасно: за спиной послышался стадный топот. Он прижался к земле и замер, понимая, что сейчас, когда солнце практически уже село, главное — не выдать себя невольным шевелением. Догонщики протрюхают еще не один полет стрелы, пока сообразят, что пора рассыпаться и шарить в траве. Но будет уже ночь. Он подождал, пока топот утихнет, двинулся дальше. Было совсем темно, когда он понял, что прошел полкруга и теперь находится точно на полдень от холма. Тогда решился и пополз к обиталищу м’сэймов.
Было совсем тихо. Насколько Харр помнил, с этой стороны спальных навесов не было, а располагались пристроечки вроде амбарных, кухонные ямы и очаги, поильные чаны. Харр накинул полу кафтана на свою белую голову и чуть ли не на четвереньках пересек открытое пространство — от травяных зарослей до замшелой стенки. Возле виска все время мельтешила сторожевая пирль, угадываемая по едва уловимому зуденью, но не светилась — значит, опасности не было. Внезапно от томильных ям с горшками послышалось рассерженное фырканье, торопливая возня; Харр припал к земле за водопойной колодой, недобрым словом помянул нерасторопную пирлюху, полагая, что это кто‑то, вернувшийся из неудачной погони, пытается восполнить несостоявшийся ужин. Но пирль беспокойства упорно не проявляла, и Харр вытянул шею. Никого не было. А фырканье приближалось, и довольно‑таки крупный шар, напоминающий травяной ком, покатился прямо на него, отчетливо видимый при ярком свете звезд. Уф, и как это он не догадался — ежи. Дорвались до даровой кормежки. Еще два пофыркивающих топтуна просеменили мимо, и Харр обернулся, чтобы проследить, куда они направляются.
А лезли они прямехонько на холм, сперва по осыпи, выливавшейся каменным ручейком из глубокой щели, а потом ныряли куда‑то в глубину, и снова шуршание слышалось уже только вверху. Харр чуть было не сунулся головой в щель, но сообразил — прополз к горшкам и чанам, собрал с десяток еще теплых лепешек, переложил их прелым зерном и сунул за пазуху; флягу у него, к счастью, не отобрали — па ней железных накладок не было; водой он тоже запасся. Теперь нужно было уносить ноги, пока кто‑нибудь, томимый голодом, не подался за ежовыми объедками. Он кое‑как протиснулся в щель, приподняв цепкие лапы выбивающегося из нее кустарника, полез выше. Если что и посыплется, ежики будут виноваты. К ним, похоже, привыкли. Земля жесткая, бестравная, но кусты, слава Незакатному, без крупных шипов.
Он довольно долго возился, выбирая себе ложбинку, устилая ее листьями и старательно переплетая над собою ветви, — из памяти не выходила чудовищная птица–сеть. Только перед самым рассветом позволил себе вытянуться и наконец приняться за еду.
На холме он провел два дня, от скуки поигрывая с пирлюшкой и подслушивая голоса, доносившиеся снизу. Иногда долетал разъяренный рык Наивершего, и это было особенно приятно. К ежедневным трудам от зари до зари у пего привычки не было, так что теперь он отдыхал всласть. Прежнее умиротворенное состояние вроде бы вернулось к нему, только это была уже не беспамятная тупость, а уверенное в себе спокойствие. Он знал, что выберется отсюда. На стороне м’сэймов было знание окрестностей и изрядная численность; его плюсом были навыки многолетних странствий и то, что он шел один.
Он спустился на третью ночь, отдохнувший, легкий, с пирлюшкой на левом плече. Двинулся в сторону рассвета, в обход пограничных холмов. С трудом, но успел до первых лучей — подъем на первый уступ был лесист, он забрался на приглянувшееся ему дерево и за день насчитал с полдюжины м’сэймов, возвращавшихся обратно в Предвестную Долину. С носом, естественно. Спешить ему было незачем, он дождался ночи и двинулся по степной кромке — надо было еще отыскать место, где он схоронил меч, сапоги и плащ — все свое достояние. О доме, поджидавшем его в Зелогривье, он почему‑то не думал как о своей собственности. Очередное пристанище, что‑то вроде поры для ночевок. Когда совсем надумается уходить — надо будет завещать его Махидушке. Жалко, девку ладную потерял, в писке постоянном не очень‑то заночуешь, не говоря уж о том, чтобы побаловаться. А ведь наверное — уже.
Но в этом он, дней не считавший, малость ошибся.
Махида дохаживала последние дни. Отяжелевшая и странно похорошевшая, она, как это бывает с немногими, не потеряла прежнего проворства и теперь постоянно сновала то в становище, поближе к амантовым хоромам, то обратно к своей хибаре. Утраченная легкость походки восполнялась порханием смуглых рук, оплетенных разноцветными цепочками; гордо вскинутая голова и небрежно–величавый тон дополняли образ зажиточной становницы, которая жизнью своей довольна–предовольна. Лакомую еду она покупала не то чтобы слишком часто, по несла ее в открытой корзине; платила нерачительно, не считая сдачи — ее не обманывали, знали: девка главного амантова стражника, женой не оглашенная, но прилиплая, видать, намертво. Иногда подносила к меняловым дворам хитро изукрашенную утварь, предлагала за полцены, кривила губы: “У меня таких пяток — очаг мне из них складывать, что ли?” У нее охотно брали. На вопросики люто завидовавших соседушек, скоро ль возвернется господин–хозяин, отбрехивалась беззаботно: мол, чем надолее пропадет, тем поболее принесет.
Да кабы все на самом деле было так?
По ночам зубами цапала угол подухи, кулаками била по стволам стенным, так что сверху пирли сонные сыпались, только что воем не выла — услышат, о тоске ее догадаются. А повыть‑то было об чем: только–только обнадежилась, долю впереди увидела сытую, сладкую, уваженную — и тю! Улетел. С подареньицем кинул, что теперь ей — и на кусок не заработать! Пока жила накопленным, кое–какую мелочишку продавала — а дальше как? С младенчиком‑то горластым не больно к себе кого зазовешь. Впервые она подумала о том, какой обузой была своей матери, тоже девке шалопутной и неудачливой. Но ту хоть мужик за собой утянул, а ее — бросил, натешившись. Говорил — вернусь, но она‑то знала цену обещаниям беглых хахалей. И как бы высоко ни был задран ее нос, душа позади нее самой на карачках ползла, следы слезами замывала. Потому как безошибочным женским чутьем ведала: не придет Гарпогар никогда. Никогда.
И еще жалела теперь, что соседушек завистливых пруд пруди, а подружек средь них — ни одной. Каждая глядела сторожко, за собственного мужика страшилась. А теперь и посоветоваться не с кем. Была Мадинька, да заперлась теперь накрепко — или ее заперли? Про нее Махида прознала, а вот о себе рассказать не успела. Мадинька в наивности своей ни о чем не догадывалась, была собой занята. И хоть дите тоже не с неба свалилось, а не от мужа нагуляно, похоже, что Иофф принял все как следует, жена есть, будет и наследничек. Дом — полная чаша, и двоих бы вырастили, не обеднели.
И двоих…
Эта мысль как родилась, так и засела в мозгу, вцепившись когтистыми паучьими лапками. Выходила же Мади ее саму, так бросит ли младенчика, ежели второй у нее появится?
Но до молодой рокотанщиковой жены было не добраться; постучишься — не впустят. По делам да за снедью теперь Шелуда бегал, похудевший и, как показалось Махиде, почему‑то радостный. Хотя у него‑то у первого морда должна быть виноватой.
Вот и бродила Махидушка, девка брошенная, широкими петлями по проходам и заулочкам, завернувшись в широкую накидку, не столько от холода, сколько от срама; становище было наводнено пришлыми, да не простыми — сперва челядь амантов серогорских, теперь вот огневищенские… Подкоряжники сновали нагло, но — со щитами, стало быть, уже нанятые, и считать их не за лесовиков, а за лихолетцев. Махида только постанывала — в другие времена озолотилась бы, а теперь и думать не приходится. Потому ее меньше всего и заботило, отчего это все аманты враз со своих насиженных мест снялись да идут обозами прямо в Жженовку Тугомошную. Расположен был этот стан под Зелогривьем, одним уступом ниже, но наведываться туда не любили, да и взять там было нечего — ни ягод, ни дичины. Дорога была длинная, петляющая меж пиков да провалов — такого гладкого обрыва, как под Успенным лесом, не случалось ни одного. Кто там бывал, рассказывали, что леса все окрест порублены, поля ярым колосом шумят, а меж них — делянки с цветом пышным. Днем — зелень пупырчатая, а как вечер, так распускаются цветы белопенные, махровые, каждый — с детскую головенку. Их собирают под песни аманта соответственного, которому и имя — Сумерешник, а потом вялят на громадных листах над кострищами, чтобы до цвета бурого обжечь. С чего это тамошний зверь–блёв такую моду взял — жжеными соцветьями кормиться, — никто не помнит: ящеры‑то эти многоногие куда как дольше человека живут.
Народ чуть не весь в стенах жил, высоченные они были, с доброе дерево. Не влезешь. В околье ютились лишь пастухи при загонах да хлевах скотских, и еще плавильщики — чуть пониже становища жила медная пролегала. Так что коротали свой век безбедно, караваны разве что за оловом снаряжали да за диковинами. Потому и звался стан: Жженовка–Тугая–Мошна.
А еще, сказывают, имелся там лужок, собою неприметный, только ступать на него одним амантам дозволялось. Вкруг него росли вековые деревья, числом ровно двадцать семь. Говорят, когда‑то вершил тут свои дела Тридевятый Суд, но опять же было это не на памяти тех, кто обитал сейчас на землях Многоступенья. Потому как решались на том Судбище такие вопросы, что касались всех окрестных становищ, а может быть — и всей Ала–Рани.
Но до всей Ала–Рани Махиде было, как до звезды заоблачной. Время неумолимо уходило, и каждый миг она с ужасом ожидала, что вот–вот навалится на нее неминучая боль, которой она не испытывала еще ни разу в жизни. С Мади надо было бы уговориться допреж того, а ее и голоса из‑за решетчатых окошечек было не слыхать. Иной раз у Махиды вскипала завистливая злость — отлеживается, поди, умница на перинах пуховых, ей и забот никаких — а ведь не она, так еще неизвестно, может, у господина доброго Гарпогара и не появилось бы лихой нужды из‑под крыши обжитой подаваться невесть куда, за семь лесов да за девять ручьев. Заморочила она ему голову речами заумными, тоску нагнала. Может, и к м’сэймам подался, успения при жизни себе просить. У Иоффа‑то дом тихий, в обувке ходят бесшумной, говорят лишь по надобности да шепотом — вот она с чужим мужиком и обрадовалась лясы точить!
Но как бы ни досадовала Махида на подруженьку, а больше ведь пожалобиться было некому, вот и толклась она возле рокотанщикова жилища. А у его дверей, между прочим, с утра кипела суета. Сам хозяин дома торчал на крыше, наклонившись над зеленеными перилами и покачивая полупрозрачной бороденкой. Внизу сновали лесовиковые телесы, больше все ошейные; распоряжался ими Шелуда, уже в дорожной одежде. Он то заскакивал в дом, то выбегал на улицу, пересчитывая тех, кто уже сидел на земле с притороченными на спине и на груди кожаными сумами, из которых торчали обернутые тряпицами рога. То, что грузили не на горбаней, говорило о том, что груз бесценен.
Махида, спрятавшаяся у супротивного дома за подперным столбом, с нетерпеливой радостью наблюдала за этими сборами. Обрывки уличных разговоров, на которые она почти не обращала внимания за собственными горестями, сейчас всплывали в памяти и складывались как нельзя более удачно. На амантовом сходбище, как бы велико оно ни было, прежде чем говорить, каждый должен по струнам своего рокотана ударить. Ежели рокотан неисправен, трещину дал или струны порваны — и тебе нет голосу. А после дальней дороги такое очень даже легко с любым может приключиться. Потому и приглашают рокотанщика, и деньги он может за свои труды запросить любые — заплатят. Шелуда в учениках уже давно, а у Иоффа руки уже не те, не по силам ему как следует струпу натянуть. А ежели надо, то и новую скрутить. Так что самый резон двинуться им вдвоем, вон и носилки крытые к дверям поднесли. Однако хитер Иофф, от самого порога цепу себе набивает — ноги‑то у пего хоть и сухие, да ходкие: и на Успенную Гору еще запросто подымается. А тут — носилки. В Жженовку‑то все вниз, да по гладкой дороге. Но не может старый хрыч без форсу…
Но тут Махида сглотнула и замерла: Шелуда вывел Мади, закутанную так, что только глаза виднелись; пихнул в носилки, покрывашку рогожную спустил. Задрал голову и, широко осклабясь, помахал Иоффу — все, мол, будет в порядке! И тот в ответ пополоскал в воздухе бороденкой — надеюсь, мол, надеюсь…
Телесы вскочили на ноги, караванная вереница двинулась к становым воротам. Махида, не помня себя от изумления и растерянности, перебегала от одного угла к другому, трясла головой; как же так, как же это?.. К воротам подошла еще кучка людей и с десяток горбаней, навьюченных скарбом Ручьевого. Понятно, в каждом стане гостевальная хоромина всего одна, а тут сколько прибудет! В чужих домах располагаться придется, а то и шатры ставить — значит, надо выслать вперед себя и кухонную утварь, и перинное барахлишко. За стеной, по направлению к низовой дороге, виднелся еще отряд — купецкие менялы, решившие не упустить случая. Это был нескончаемый поток, форменное переселение народа, прятаться в котором было просто не нужно, и Махида, даже не сознавая отчетливо, что и для чего она делает, зашлепала вместе с ручьевской челядью, не спуская, впрочем, глаз с мерно колыхавшихся впереди носилок.
Мади полулежала, вцепившись в плохо обструганные поручни. Рослые телесы несли ее играючи, но мерное покачивание носилок доводило ее до нестерпимой дурноты. Спину ломило еще с вечера, и она затаилась в своей комнатушке, где заранее были припасены и стопочка стираной мяконькой рванинки, и чан с водицей… Все было рассчитано и предусмотрено, кроме одного — вот этого приказа отправляться неведомо куда. Она и слыхом не слыхала о предстоящем Тридевятном Судбище и уж тем более о том, по какому поводу оно собирается. Ее втолкнули в неудобные носилки и оставили в духоте, полумраке и нарастающей жажде, единственное, что она успела, — это спрятать под подолом несколько тряпиц, но подумать о себе самой ей и в голову не пришло. И вот теперь носилки спускались куда‑то вниз по пологой дороге, рядом топотали телесы, негромко и неразличимо переговариваясь, и страшнее предстоящих мук была неизвестность.
Махиде повезло: ей удалось пристроиться к нешибко груженному горбаню и уцепиться за одну из сумок, которыми был обвешан его горб. Так идти было легче, и погонщики, знавшие стражеву девку в лицо, ее не гнали — жалко, что ли. За почти черными деревьями, которыми по здешнему обычаю была обсажена дорога, уже виднелись бурые, в молочных разводах, степы Жженовки. Приветливая горушка и мелкий, серебристо бормочущий ручеек навели на мысль о водопое; в становище ведь неизвестно где притулишься, а за воду еще и деньгу спросить могут, жженовцы — они таковские. Горбаней подвели к воде, а Махида, ища тенечка, обошла горушку и присела на лиловый пушистый мох. Жженовка была видна и отсюда, и даже можно было различить, кого сторожевые воины впустят в ворота, а кого завернут ночевать в скотское околье. Носилки с Мадинькой неуклонно двигались вниз по глинистой корке дороги, но Махида не боялась, что упустит их. Вот сейчас посидит еще минуточку с закрытыми глазами и подымется.
Но подняться не получилось. Боль хватанула, точно толстой плетью, поперек спины. И надо же — так немного осталось! Она повалилась навзничь, вжимаясь в землю, чтобы не увидали, но никому до нее не было дела, ее даже не окликнули — двинулись дальше, торопясь занять жилища получше; ей это было на руку, потому как не знала, удержит ли крик; но удержала, все пошло легко, недаром бают, что чем больше ходишь, тем легче опростаешься. Руки шарили по ворсистой моховине, пока не наткнулись на сухое корневище; уцепилась, поднатужилась — младенчик вылетел ластушкой, помогла могучая материнская натура. Да и отцовский нрав сразу выказался — заверещал переливчато, что птица лесная певчая. Она с трудом поднялась па локте, изогнулась, чтобы посмотреть на нежеланное свое дитятко. Хоть и ждала чего‑то подобного, а все же изумилась: на лиловом мху, суча ножонками, лежал ее первенец, черненький, как огарочек. Она собралась с силами, подползла к ручью и кое‑как обмыла его, вытерла мхом и завернула в половину своей накидки. И последнее, что она сделала перед тем, как уснуть самым сладким па свете сном, — она попыталась все‑таки углядеть носилки, которые должны были бы уже приближаться к становищу. Толпа по–прежнему стекала по глинистой дороге к воротам, чтобы там разделиться на два рукава: один проникал внутрь городских стен, другой рассеивался по околью. Но носилок уже видно не было. Она опоздала.
Впрочем, если бы она глянула чуть пораньше, она была бы удивлена сверх меры: носилки с юной рокотанщиковой женой не прошествовали в город, а свернули вправо, вдоль степы, где тянулись рядком скотские загоны. Мади за своей занавеской этого тоже не замечала, а и увидала бы, так ей уже было все без разницы. Дурнота серым комом давила на нее, боль от спины протягивалась уже по рукам и ногам, добираясь до кончиков пальцев; но хрупкое тело, обессиленное многодневной неподвижностью, па которую она сама себя обрекла по неведению, не спешило исполнить свое предназначение, и самое страшное было еще впереди.
Шелуда, семенивший рядом с носилками, отсчитывал загоны: один, два, три… это все открытые, с тягловыми самцами. Четвертым был небольшой крытый сарайчик, и Шелуда уверенно распахнул его дверь.
— Выходи, госпожа, — с нескрываемой издевкой произнес он, отбрасывая рогожную занавеску.
Мади не шелохнулась.
Он глянул на ее помертвелое личико, стиснутые серые кулачки, вздохнул и вытащил из носилок сведенное болью тело, точно куль с отрубями. Не так‑то уж было и тяжело. Внес в сарайчик, огляделся; положить было некуда, и он небрежно нагреб ногой в угол соломы и опустил на нее молодую женщину, не подстелив даже плаща. Еще раз оглядевшись, заметил какую‑то плошку — кликнул телеса, велел из скотской колоды принесть воды. Совершив сие благодеяние, он еще раз издевательски хмыкнул, вышел вон и заложил сарайчик крепкой жердиной. Цыкнул на телесов — мол, не видали ничего, а кто видал, тот ошейник заработал — и направился в становище, где ему был уже приготовлен ночлег в зажиточном купецком доме.
Ничего этого видеть Махида не могла, потому как спала, пригревшись на вечернем солнышке за своим пригорком, и не мог ее разбудить ни дорожный топот и бряканье стражева оружия, ни плеск ручейный, ни заливистое сопение младенца — носик‑то у него был папенькин, здоровый, с горбинкой. От сна ее вызволил безудержный чих — по лицу ползала пирль, щекотала нещадно и, похоже, намеренно. Махида глянула вниз и ужаснулась: солнце уже коснулось становой стены, и последний отряд давно миновал ручейный водопой. Нужно было поторапливаться; ежели подкоряжники на дорогу выползут, то им она, ясное дело, ни к чему, а вот зверю лесному новорожденный младенец — кусок лакомый. Она поднялась и, прижимая малыша к груди, чтобы не заверещал, не выдал, поковыляла кое‑как вниз по дороге — твердая ссохшаяся глина делала шаг легким, как до бремени. И надо же, к воротам успела до полной темноты. Проситься в стан не решилась — что там, на улице ночевать, что ли? Побрела вдоль открытых загонов. Сытые ухоженные горбани, на которых тут под колосья поля боронили, за последние дни застоялись — жителям не до полевых работ было, слишком много гостей ожидалось, а от каждого прибытку больше, чем от года работы. Махида знала, что скотина эта не злобная, но неуклюжая: младенчика ненароком и зашибить могут. Она прошла дальше — крытый сарай был задвинут жердиной, и она его миновала — мало ли какое добро внутри, еще на воровство посетуют. Но зато в следующем слышалось нежное помекиваиие малышни и чмоканье самочек, вылизывающих свое потомство. Махида, придерживая сына одной рукой, торопливо нарвала другой охапку свежей травы и скользнула внутрь.
Теплый вечерний свет проникал в узкие окошечки под самой крышей, и Махида сразу углядела свободное место у дальней стены, под яслями с сеном. Осторожно переступая через разлегшихся горбанюшек, она пробралась туда, кинула свежую траву той, что была ближе всего от стены, — чтобы задобрить, а сама принялась вить из сена что‑то вроде гнезда. Уложила в него сына, прилегла и загородила его своим телом. Все было хорошо, только вот есть нестерпимо хотелось.
Горбанюшка, точно угадав ее мысли, откинула изящную головку на длинной шерстистой шее и потерлась о спину женщины. Махида обернулась к ней, погладила мягкие рожки, короткую гривку, легко и часто дышащий бочок. Ляжку почесала. Горбанюшка откинула ногу, открывая тугое вымечко. Э, была не была — Махида прильнула к призывно торчащему соску, едва не захлебнулась брызнувшим молоком: кому‑то и скотину подоить сегодня было недосуг. Не переставая почесывать и поглаживать свою кормилицу, она напилась до отвала, радуясь — ну, теперь и сынуля молоком не обижен будет. Только как бы рожки потом не выросли. Счастливо засмеялась, подгребла его поближе к себе и уснула.
Пробуждение было не таким счастливым: от чужой‑то скотинки молочком долго не проживешь. Накормив сына, осторожно высунула нос из сарая — неподалеку уже расположились стражи, не тутошние, а, судя по щитам, лилояновские. Натягивали шатер, на костре уже что‑то пекли. Она подошла с непривычной для нее робостью, попросила подать на сиротство. Ей равнодушно швырнули пару обжигающе горячих лепешек и связочку сладких луковок, сплетенных за хвостики. Она кокетливо поклонилась, ожидая традиционного приглашения тут же и расплатиться, — ответ, одновременно уклончивый и вызывающий, уже вертелся у нее на кончике языка. Но стражи глянули на нее чуть ли не с сочувствием и отпустили без единого слова.
Махида отступила, радуясь тому, что предутренняя темень не позволяет разглядеть густую краску стыда, залившую не только лицо, а руки и грудь, и до самого пупка, а может, и ниже. До чего же, значит, она была страшна и неухожена, ежели простые стражи на нее не польстились!
А все подареньице Гарпогарово…
И было ей неведомо, что в этот самый предрассветный час сам виновник ее беды легким шагом подходил к воротам богатейшего и славнейшего становища Жженовка–Тугая–Мошна.
XII. Осиянный
Отыскав свой меч и легко избегая всех усердных, но не поднаторелых в лесном следопытстве м’сэймов, посланных на его поимку, он решил очень‑то в Зелогривье не спешить, поскольку на подступах к обжитому дому и следовало ожидать самой основательной засады. Пакости можно было предположить с три короба: убивать вроде бы не позволялось (хотя озверевший Наиверший и на такое мог решиться, чтобы убрать гипотетического конкурента), да и волочить связанное тело аж до Предвестной Долины было бы под силу только целому отряду, что неминуемо вызвало бы, по крайней мере, любопытство здешних властителей. Зато оставалось отравление такое, чтобы потерял память; или вырезание языка; можно было бы его на голову поставить и хребет переломить — тогда он не смог бы шевельнуть ни рукой, пи ногой, ни губами. Но еще жил бы. Примерно до вечера.
Потому отклонился он от прямого пути домой в сторону восхода и решил посетить становище, потянувшее его к себе прозванием, от которого так и тянуло облизнуться: Кипень Сливошная. И как всегда бывает, когда летишь куда‑то с семи глав, распустив губы, его ждало разочарование: хоть и лез он по бездорожью на четыре уступа вверх, минуя возможные засады, а поселеньице‑то оказалось с гулькин нос, скатывающееся вниз по песчаному склону, поросшему даже внутри становых стен склизкими грибками–маслятами. Стены тоже были нищенские, не покрытые окаменьем, — вбитые в землю розовые сосновые стволы, да еще и разной высоты. Почесал в затылке: заходить ли в это убожище или нет; но потянуло медвяным духом — ну хоть на что‑то здешние, кипенские, были способны.
Пойло оказалось неожиданно крепким, хотя и недодержанным — можно себе представить, каково оно будет, когда войдет в полную силу! Варили его по всему околью из суховатых лиловых палочек, коими были покрыты лесистые склоны. Харр, кинув мелкую монетку, которой хозяин медоварного шалаша обрадовался точно кладу бесценному, потягивал густую, плохо отцеженную жижу и слушал вполуха словоохотливого виночерпия, который на радостях от нежданного барыша старался задержать гостя подолее в надежде получить еще. Выходило, что сегодня в путь отправляться незачем — и подкоряжники озоруют, и постники эти из долины шмыгают, как никогда. Не убьют, но обчистить могут. А вот завтра двинутся вверх, к Жженовке Тугомошной, все три аманта, караван получится добрый, с ним и идти будет веселее.
О Жженовке Харр тоже не слыхал, потому поинтересовался; хозяин с горькой обидой на жизнь поведал, что в стародавние времена жженовцы их обмишурили: себе яйцо зверя–блёва доставали и им еще одно втридорога продали. И наказали белым цветом–кипенем кормить. А ящер‑то оказался лядащий, все морду от корма воротил. Потом кипенские прознали, что своего блёва соседи кормят поджаренными лепестками, вот он и жрет в три глотки и окаменья с него — хоть залейся.
— Ну так и вы жарьте, — лениво посоветовал Харр.
— Никак не можно! В двух станах соседних одному колеру не бывать! — твердо, как молитву, отчеканил медовар.
Харр только головой покрутил: ох и закоснелые вы на унылой своей Ала–Рани…
— Тогда один выход: по морде его… Сапогом желательно, чтоб ногу не отъел.
— Никак нельзя — зверь он обидчивый, сдохнет еще. А где мы по сему времени новое яйцо достанем — Хлябь Беспредельная до сих пор ведь водой залита.
— Да, тоска с вами.
Хотя от рассказа обиженного судьбой медовара ему стало даже весело: каждую байку и диковину он нанизывал на тугую струну своей памяти, чтобы потом все это разметнуть самоцветной россыпью перед Мадинькой, умницей неприступной…
— А что это у вас все три аманта враз задницы свои подняли?
— Так Тридевятное Судбище, — шепотом, точно тайну заповедную, сообщил хозяин шалаша. — Сейчас в Жженовку страх сколько народу стекается, я думал — и ты туда ж.
У Харра на спине мгновенно проросла колючая шерстка жгучего интереса:
— А на кой такой ляд судилище? Кого винят?
— Беспонятный ты какой‑то, али пьян уже в синюшный дым. На Тридевятном‑то о законах вековечных кумекают, а не про то, что кто‑то стибрил али по морде хряснул… Поспал бы ты до утрева, а?
Харр порылся в памяти: вроде бы он слышал, что в последний раз подобный синклит собирался несколько поколений тому назад. Видно, сейчас назрел серьезный повод.
— Уж не м’сэймы ли поперек горла амантам стали? — предположил он, доцеживая последние капли и сплевывая на земляной пол поденную труху.
— Может, и они, а скорее ихний бог. Опасуются его господари паши, как бы себе убыток не вышел.
Любо–дорого с простым человеком поговорить за чашей хмельной — коротко и ясно всю суть обрисует. Не больно цветисто, зато точно.
— А ты бы нового бога принял?
Обросший спутанными космами аж до самого переносья, медовар, больше похожий на чудище лесное, чем на человека, кинул в рот сушеный грибок и задумчиво его пожевал.
— Отчего же нет, ежели бог будет добрым? От моего‑то проку, что от дрозда — молока… — Харр даже не стал спрашивать, каков сейчас у него персональный божок, — и так было очевидно. — Одно только мне не по праву: чует мое сердце, что между мной и богом новоявленным обязательно эти вот самые м’сэймы вопрутся. А на кой это мне…
Вопрос вместе с грибочком застрял у пего во рту, и он повалился навзничь. Заботливая пирлюшка слетела с Харрова плеча, где она безропотно дожидалась конца попойки, и поползла по сизому, точно спелая смоква, носу гостеприимного хозяина. Он и не поморщился.
— Ага, понял, — пробормотал Харр и, с трудом подобравшись к распростертому, словно выкорчеванный пень, телу, перевернул его мордой вниз, чтобы не подавился или в случае чего не захлебнулся. Потом на карачках добрался до выхода, высунул голову на свежий воздух да так и рухнул, блаженно улыбаясь.
Проснулся он оттого, что его подмял под себя медведь. Харр изогнулся, стряхивая с себя похрюкивающую тушу, и потянулся за мечом, с трудом раздирая пьяные свои зенки. Вовремя очухался: и не медведь это был, а хозяин дома, пытавшийся перебраться через него наружу, к белой прохладной бадейке, кем‑то заботливо оставленной супротив порога.
Харр притянул бадейку к себе, расплескивая легкую мутноватую влагу. Глотнул — это оказалась свежая сыворотка, мигом его отрезвившая и прогнавшая изо рта поганый вкус, медвяный и мерзкий одновременно. Отпив с треть, протянул посудину медовару — тот ее опорожнил, не отрываясь.
— Однако обоспались, — деловито заметил тот. — Пошли‑ка, а то караван без тебя отчалит.
И, поднявшись, зашагал по тропе, заменявшей здесь улицу, так твердо, словно и не валялся всю ночь, вдрабадан косой. Харр поспешал за ним, чувствуя, что пустой желудок прямо‑таки изнывает от голода. Тропа вывела на дорогу, вдоль которой сидели на корточках исхудалые телесы, кто с поклажей, кто при носилках. Стражи, видом ненамного сытее, топтались тут же, уныло разглядывая свои разбитые, все в узлах, ременные сандалии — выдержат ли ухабистый путь?
— Гость мой, — сурово проговорил медовар, подводя к ним Харра. — Засыльник купецкий с той стороны Долины. С вами пойдет. Накормите.
И, не попрощавшись, зашагал прочь, голодный не менее Харра.
— Эй? — окликнул его менестрель.
Медовар обернулся, и Харр бросил ему монету — самую крупную, какая еще оставалась в отощавшем его кошеле.
Поставщика сладкого зелья, видно, хорошо знали, и не с худшей стороны — Харру сразу сунули лепешку с творогом. И то хлеб. Тем временем показались аманты, волосом обросшие по общей моде, но одетые чуть ли не в ветошь. Зато со щитами сливочно–белыми. В носилки не забрались — то ли телесов своих тонконогих поберечь решили, то ли противно было маяться неминучей качкой. Зашагали вверх по дороге, обходя рытвины, тесной кучкой — нищета, видать, сближает, тут не до дрязгов. Тронулись и остальные. Харр, пусть не наевшийся досыта, но в изумительном расположении духа, тут же отдался счастливой своей привычке — делиться радужным настроением со всеми окружающими, а для того принялся травить рождавшуюся тут же байку, складывающуюся из осколочков всего виденного, услышанного и запавшего в память. Здешние сказки по убогости да скудоумию аларанского люда были сплошь на один лад: телес (на худой конец — простой странник) бился об заклад с амантом или богатым менялой; на кои ставилась свобода или богатство. Хитростью и обманом, порой не без примеси подлости, заклад выигрывался. Неизменно.
Следуя устоявшемуся канону, менестрель, придерживая шаг, чтобы попадать в ногу со спутниками, поведал о телесе, побившемся об заклад со своим хозяином, что достанет яйцо зверя болотного. Хозяин дал ему досок на плот, и телес пересек Среброструйное (экспромт!) озеро. Но вместо ящеров болотных увидал в воде девку красы неписаной и, естественно, на плот ее втащил. А у девки — рыбий хвост заместо ног! Что тут делать? Привез телес ее к своему становищу, прутьями обмотал, глиной обмазал — громадное яйцо получилось. Хозяина вызвал — прими заклад! Раскурочил тот глину, а оттуда вместо морды поганой сладкий лик улыбается. Ну, хозяин и нарек ее женой своей. Телесу на радостях волю дал. А из яйца супругу молодую вытащил — она его хвостом как шмякнет! Хозяин телеса на суд, обманул, мол. А телес от вины отрекается: ты, мол, яйцо взял? Взял. В нем зверя лютого болотного получил? Получил. Так какой с меня спрос?
— Не прав твой раб, — сурово заметил захудалый кипенский меняла, шагавший в общей толпе. — Обещал зверя, а добыл жену…
— Плохо ты слушал! У нее ж вместо двух ног один хвост. Как же ее муж пользовать будет? А жена неублаженная — это почище лютого зверя…
Харр уже знал, что здешним много не надо — хохотали так, что с дороги скатывались. Пара особо холуйствующих потрюхала вперед — пересказать господарям. И те искренне повеселились, не чинясь. Харр затравил новую байку, опасаясь только, чтобы общее веселье не утишило темп передвижения — в Жженовку ему хотелось прибыть до начала так притягивавшего его мероприятия. Но рассказчика успокоили: ежели не присаживаться, то там, мол, будем чуть за полночь. Аманты услыхали, идея пришлась по вкусу — отдали приказ присаживаться и вечерять. Им‑то спешить было ни к чему.
Нахлебником во второй раз оказываться не хотелось, и Харр, приблизив губы к левому плечу, тихонько шепнул своей голубенькой спутнице: “А ну‑ка, подними да погони на меня какого‑нибудь порося лесного!” И пошел по лесистому склону вроде как по нужде.
Пирлюха дело свое знала — и тетивы бы не натянуть, а на Харра уже мчался с истошным визгом годовалый, полосатый еще кабанчик. Визгун принят был на меч аккуратнейшим образом и спустя малое время скрепил своими подрумяненными на костре ребрышками окончательный, хотя и не писаный договор о дружбе и взаимопомощи. Над костром роилась беззвучная мошкара, в придорожном молодняке похрустывал сушняк под лапками любопытных круглоухих зверьков, чьи мордочки порой высовывались из‑под веток; аманты восседали на носилках, опущенных на землю, а прочие валялись прямо на сухом мху, развесив уши, прозрачные от грибного рациона. Жизнь была не просто хороша — она была прекрасна необратимо, потому что даже на этой убогой земле Ала–Рани, оказывается, можно было жить вольготно и весело, как па родимой Тихри. И так теперь будет всегда…
Вот только надо будет к Мадиньке–умиице завернуть, байками–россказнями о своем хождении потешить да насчет сладости жизни на путь правильный наставить — а там ищи ветра в поле! О Махидушке ему как‑то и не вспомнилось…
Между тем поднялись, аманты с факельниками вперед ушли, а Харр как бы невзначай бросил спутникам:
— Однако охрип я малость, вас забавляя. Может, теперь вы меня потешите? Я ж даже толком не знаю, куда вы на ночь глядючи поперлись и какая вам будет с того прибыль…
Тут ему все обстоятельно и поведали. Идут аманты на Судбище, а еще — на чужих харчах погостевать, на жженовских перинах понежиться. Само сборище не в стенах становых ожидается, а есть на то заповедный луг, много десятков лет оберегаемый. Токмо господарям по нему ходить дозволено, а чтоб чужак не проник, обсажен он вокруг красной стрекишницей смертожальной, кто ступит — помрет к вечеру. Ход на луг один, плитами окаменными вымощен, столбами подперными обставлен, сверху кровлей камышовой прикрыт. А по краю луга посажены деревья невиданные, потому как все деревья на Многоступенье вроде бесполые, а эти — бабы: грудастые да задастые (хм, надо будет обязательно взглянуть!). Судить–рядить, похоже, не один день будут, не легкое это дело — нового бога принимать. Простой люд (это уже шепотом) вроде бы и рад, да амантам боязно.
— А что, разве новый этот бог уже явил себя?
— Не, об том не слыхать.
Харру подумалось, что ежели что новенькое и объявится, то вот эти будут знать в первую очередь. Ишь как складно обо всем доложили, смешно даже — и что господари о советах своих тайны держат! Все равно слухами земля полнится.
— А… каков он будет? — впрочем, напрасно спросил: о том даже Наиверший догадаться не мог.
— Ну это ж понятно: птицей он предстанет невиданной, человеческим языком говорящей.
Харр даже опешил от такого решительного ответа.
— Почему же птицей, а не смерчем, не облаком, не рыбой и не в скотском обличье?
— А потому что принесет его черный козерг с белыми копытами и рогами. А кто на козероге удержится? Хребтина‑то острая, не сядешь. Токмо птице то доступно, и то ежели когтями вцепится. Или на голове, промеж рогов…
И тут Харра точно ледяной водой обдало: он вдруг ясно понял, о КАКОЙ птице говорил его спутник. Он слыхал о них на зеленом Джаспере — злобные могущественные крыланы, укрывающие голову своими перьями и через то внушающие человеку свою волю. Рука сама дернулась к эфесу меча.
— …а птицы говорящие встречаются, вон у аманта–Сумерешника кур длиннохвостый в клетке сидит, чуть что не по–евоному — орет дурным голосом: стр–р-ража! Стр–р-ража!..
— Распотешил ты меня, — оборвал его Харр. — Спасибо. Помолчи теперь.
Ему в голову не пришло задуматься, откуда на этой затерянной земельке может появиться настоящий крэг; не отдавал он себе отчета и в том, какая сила бросила его руку к мечу, хотя как будто и провались вся эта Ала–Рани к свиньям собачьим — будет ему ни жарко ни холодно; знал он только, что биться ему супротив этого бога не на жизнь, а на смерть, а потому лучше всего подстеречь тот миг, когда он, гад, вылупится.
И уж не из того ли яйца, что у Иддса припасено?..
Гадай не гадай, а теперь ему надлежало проникнуть на тайное Судбище, хоть кровь из носу.
Они подошли к воротам, когда край неба на востоке зазеленел — тоненько, аж кислинка во рту засвербела. Подбежали жженовские стражи, спросили, какую снедь–питье аманты определяют на луг нести. Отделили кувшины, мешки с чем‑то мягким.
— А ну‑ка, сослужу я вам последнюю службу, — безапелляционно заявил Харр, подхватывая самый тяжелый из кувшинов.
Ему, блюдя неписаный договор, не перечили. Он накинул край плаща на голову, чтобы не слишком бросаться в глаза своей явной нездешностыо, и, оставляя позади своих спутников, плавным ходом бегуна–скорохода помчался туда, где вдоль стены мельтешили всякие служилые люди с поднятыми над головой факелами. И не ошибся: тут и начинался знаменитый проход на судбищенский луг. На плитах, с двух сторон огражденных неуклюжими подпорными столбами, широченными внизу и стесанными к верхушке, и вовсе давились; каждый старался держаться поближе к середке, чтобы, не ровен час, не столкнули с плит на острозубчатую гибельную траву, кроваво щетинившуюся по обе стороны от крытого перехода. В самом конце его трясущиеся от страха телесы передавали стражникам свою ношу — блюда, подушки, бурдюки; те осторожненько, едва ли не на цыпочках выносили утварь и яства на луг, скудно освещенный всего парой факелов, и раскладывали под деревьями.
Все это он охватил одним мгновенным взглядом, исполненный той кипучей, удачливой злости, которая будоражит ум и рождает безошибочные решения. Он сейчас ненавидел этот убогий, брехливый и туповатый мирок за ту легкость, с которой он готов был принять нового самовластного идола, и в то же время наперед знал, что не даст этому свершиться.
Он добрался до самого конца прохода, спустил кувшин с плеча на плиту и гаркнул:
— Вино дивное, заговоренное на многолетие и в бою неуязвимость, дар от амантов курдыбурдыпупердейских!
Поклонился и, разворачиваясь, умело оттопыренными ножнами жахнул по кувшину. В общей толчее еще не разглядели, что случилось, но в ночное небо поплыл несказанный дух медвяного нектара.
— Разиня безрукий! — завопил Харр, пиная ближайшего (и ни в чем не повинного) телеса. — Воды! Замывайте плиты!
Какое там — воды! Телесы, как один, бросились наутек, а навстречу мчалась пронырливая стража, ясное дело, не смуту унимать, а подставить горсти под тягучую струйку, еще сочащуюся из кувшина. Двое, припав к земле, лакали по–собачьи из черной лужи, попыхивающей отсветами факелов.
Харр отступил на два шага, огляделся — спины. Прыгнул на алую погибельную траву, надеясь на спасительные свои сапоги, и спрятался за последний в ряду столб. На лугу не осталось даже факельщиков. Он перебежал к ближайшему дереву, потом ко второму, к третьему… Вот и дух можно перевести.
И только тут, подняв голову к рассветному небу, понял, что за чудовища окружают судбищенский луг. Честно говоря, такой несуразности он и в пьяном кошмаре вообразить не мог. Неохватные стволы, невообразимо корявые, казалось, были сложены из разновеликих бочек, поставленных друг на дружку не прямо, а как попало, так что из одной порой вырастали три, а какая‑то свешивалась, готовая чудовищной каплей шлепнуться на землю; иногда ствол точно обхватывало перетяжкой, и он истончался до размеров человечьего тулова, чтобы потом снова раскинуться дикими наростами и лишайными пузырями. Ветви, под стать стволам, узловатые и баснословно мощные, судя по раскидистости, тоже росли откуда попало и переплетались с соседними, так что казалось, будто великаны–нелюди окружили заповедный луг, положив могучие руки друг другу на плечи.
Харр присел на корень, привалившись спиной к стволу; ему было ясно, что вверх он заберется в одно мгновение, а сюда, где в каком‑то шаге от корней уже начиналась полоса багровых зарослей, не сунется никто. Как он и ожидал, суета мало–помалу утихала. Шаги па лугу шуршать перестали, видно, все ложа были расстелены, еда–питье изготовлены. Харр осторожно выглянул: так и есть. И проход весь пуст, только на дальнем конце сидят рядком стражи, сюда спиной, и не иначе как уминают то, что удалось под шумок с господских блюд стянуть. Рассветало уже в полную ярь, так что самое время было позаботиться и о себе.
Это было привычно: раздобыл кусок — и па дерево, ночевать. Сейчас дело оборачивалось не просто сытью — перед ним были лучшие яства и напитки всего Многоступенья. Бурдючок пришлось взять наугад, а вот в дорожную суму, видавшую порой только сухую лепешку да вынутое из гнезда яичко, пошло только самое лакомое. Впрочем, злость не прошла даже здесь: ишь гора какая наготовлена, а надолго ли запасешься?.. С той досадой и полез на дерево, самое высокое и раскоряжистое. Кора была вся в глубоких узких дуплах, точно дерево дышало этими дырами как ноздрями. Харр опасался одного: как бы не сунуть руку в гнездо диких пчел. Но ничего, обошлось. Он лез все выше и выше, выбирая развилку поудобнее и одновременно ощущая то мальчишеское самодостаточное наслаждение, которое возникает, когда ладно и споро забираешься на самое высокое в округе дерево. Наконец долез до верхушки, которая разваливалась на пять одинаково здоровенных ветвей, образуя в середке что‑то вроде гнезда. Да, вот и скорлупки старых яиц — здоровенная, видно, тут птичка когда‑то обитала. Харр выкинул всю труху, не на луг, естественно, на красную алчную стрекишу. Расстелил плащ. По рассказам всезнающих кипенских друзей, начаться Тридевятное Судбище должно было сегодня, в день, когда свет и тьма поделили сутки на равные доли, и точно в час, одинаково отстоящий от восхода и от заката. Стало быть, можно и подремать.
Он развязал бурдючок, и прежняя злость всколыхнулась при воспоминании о так бесславно окончившем свой хмельной век вересковом меде. Довольствуйся теперь всякой бурдой… Он отхлебнул из бурдючка — в голову ударил радужный ослепительный вихрь. Ух ты, мать твою строфионью… Но вместо восторга снова вскипела злость: уж ежели вы тут так навострились зелье божественное варить, то что же остальную‑то жизнь не обустроили?
Так, с неизбывной желчью в душе и перепелиным крылышком в зубах, и захрапел. Впрочем, на земле того слышно не было.
Махида проснулась, улыбаясь в полудреме и безотчетно радуясь легкости обновленного тела. Напилась, как ночью, молока с остатней лепешкой; положив младенца в уголку, слетала к водопойной бадье — умыться да пеленку застирать. Из накидки всего‑то две и вышло, беречь надо. Покормила неназванного еще сына, вздохнула: был бы Гарпогар мужем примерным, ни за что не рассталась бы… А так надо идти в город, Мадиньку разыскивать. В соседнем сарайчике тоже кто‑то дышал тяжко, порой даже мучительно постанывая — видно, какая‑то горбанюшка ноги сбила, теперь мается. Она завернула младенца в сухую половину накидки, мокрую приладила на поясе — на ходу высохнет. Выбралась наружу, заботливо притворив дверь, и пошла в стан вдоль солдатских шатров, выросших за ночь точно грибы, с непривычки пристраивая сына то в одну, то в другую руку.
Дом, где остановился рокотанщик, ей указали сразу. Но, поговорив с телесами, она пришла в недоумение: никакой женщины при молодом господине не видали. А уж тем более брюхатой. Сам же рокотанщик ушел с утра, не иначе как возле судбищенского луга караул песет с запасными струнами. Махида слетала туда — нету. Догадалась спросить, где тут повивальные бабки обретаются. Две их было на все становище, но пи к одной из них никаких носилок этой ночью не прибывало.
Оставалось надеяться только на случайную встречу с Шелудой — уж если он привез сюда Мадиньку, то должен же хоть раз навестить! Присела в ожидании напротив рокотанщикова пристанища, но подошли стражи, прогнали: в праздничном стане побирухе делать нечего. А тут еще пирлюха назойливая привязалась, кружит возле уха, досаду множит. А есть все больше и больше хочется, видно, здоровущий постреленок, много молока высосал — нутро замены просит. Тут, как на грех, пряничник попался с целым подносом выпечной мелочи на голове. Махида жадно шмыгнула носом, и пирлюшка, словно поняв ее завистливый взгляд, метнулась к выбеленному мукой толстяку и золотой искрой шибанула его прямо в глаз.
Тот взвыл, растянулся — румяные колобки запрыгали по дороге. Махида проворно уловила парочку и сунула под рубаху, усмехнулась своей кормилице — и где это только ты, заботливая, была раньше? Жизни бы мне горемычной с тобой не видать!
Однако дело уже клонилось к вечеру, народ здешний и пришлый толкался на улицах, передавая друг другу новости, коих знать никто и не мог — врали, естественно. Махида, сопровождаемая золотым мотыльком, устало бродила по Жженовке. Тревога за подругу росла с каждым часом, и ее уже не веселили проделки летучей своей опекунши. А та и к источнику чистому ее привела, и от стражей–злыдней, что за углом притаились, упредила, и каким‑то чудом накидала в подол со свесившихся из чужого сада ветвей дивных ягод… Разве что младенца не кормила.
— Ты б меня лучше к Мадиньке свела, — пожаловалась Махида, утирая со щек лиловый сок.
И пирлюшка вроде послушалась — полетела вперед, да вон из становища, и мимо загонов открытых…
Нет, непонятлива была золотая летунья. Ее просили к Мадиньке, а она вела прямехонько к обжитому Махидою сарайчику. Тут бы рукой махнуть да обратно повернуть, но…
От водопойной колоды, по–утиному переваливаясь, шел к сараям коротышка в белом, и в быстро наступающих сумерках Махиде померещился давешний хозяин рассыпанных колобков. Можно, конечно, было побежать и на его глазах юркнуть в свой сарайчик, но за всем происходящим наблюдал еще один человек — высокая женщина в чем‑то пестром, с перьями на голове. Кажется, они с пряничником о чем‑то договаривались, и теперь он торопливо зашлепал вперед, а она напряженно глядела ему в спину. При таком раскладе Махида предпочла нишу между открытым загоном и запертым сараем, благо там с крыши свешивался до земли, как занавеска, пышный вьюнок. Авось не заметят.
Но коротышка до нее не дошел — остановился в каких‑то трех шагах от нее и принялся сопеть, отодвигая жердину. Махида не удержалась, высунула нос — и едва не ахнула: это был Шелуда.
Он по–хозяйски ввалился в сарайчик, и было слышно, как он негромко окликнул кого‑то: “Эй! Эй, ты…” Ответа не было. Махида прижала ухо к тоненьким досочкам — Шелуда с чем‑то возился, и довольно долго. Женщина у водопоя терпеливо ждала. Наконец дверь скрипнула, и молодой рокотанщик вышел, держа в руке какой‑то сверток — гадливо, словно боялся запачкаться. Из свертка не доносилось ни звука, но Махида поняла: ребеночек. Только неужели — мертвенький?
Шелуда подошел к водопойной бадье, протянул сверток женщине. Та ловкими движениями размотала тряпку, и Махида вздохнула с облегчением: послышался жалобный писк. Женщина положила крошечное тельце на сгиб локтя и, наклонившись к воде, принялась сноровисто его обмывать. Но Махида радовалась бы значительно меньше, если бы знала, что баба в перьях — это проходимка Кикуйя, скупавшая младенцев, чтобы затем перепродать их — тайно, разумеется — на жертву или на какой колдовской обряд. Охотники всегда находились.
Но Махида, никогда не бывавшая в Жженовке Тугомошной, этого не знала, знать не могла и только глядела, как завороженная, на крошечное тельце цвета тусклой бронзы, из которой ковали мечи для жженовских стражей.
Из оцепенения ее вывела пирль — призывно зажужжала над ухом, ринулась вперед и влетела в оставленную приоткрытой дверь. Да, пора, пока эти двое у бадьи брязгаются, а то неизвестно, что будет потом… Махида вскочила, юркнула в сарайчик — здесь было уже темно, пахло сеном и кровью, и только несколько пирлей — зеленоватые, лютиковые, серебристо–незабудковые — плавно кружили под низким потолком, наводняя узкую клеть переплетающимися призрачными тенями. Она не сразу разглядела Мади, лежащую на соломе в углу. Та была в беспамятстве, но правая рука ее бессильно шарила по соломе, и Махида, сдернув с сына пеленку, чтобы не опознали его по пестрой ее накидке, положила теплое шелковистое тельце на эту руку. Мадинька, не открывая глаз, судорожно прижала младенца к себе, и он, требовательно вякнув, безошибочно присосался к ее груди.
Махида отступила; это оказалось так просто — подкинуть собственного детеныша, что она даже не успела его поцеловать. Выскочила наружу. Те, двое, еще судачили у водопоя. Она вдруг заволновалась: а вдруг Шелуда, застав подкидыша, попросту вышвырнет его вон? Ближе к водопою раскинулась купа каких‑то раскидистых кустов, и она, пользуясь быстро сгущавшейся темнотой, проворно, как блудливая кошка, кинулась к ним и затаилась, вслушиваясь. До нее донесся голос женщины, строгий и печальный: “Красы невиданной… жалко… слабенькая… не вытянет…” В ответ раздался точно змеиный шип. Но Кикуйя‑то хорошо расслышала злобное и отрывистое: “Закопаешь тогда поглубже, чтоб ни зверь, ни человек… Тебе довольно дадено. Что не так сделаешь — придушу струной!” Она поглядела в его влажные карие глаза, опушенные длинными загнутыми ресницами (совсем как у новорожденной горбанюшки!) и поняла: такой действительно придушит. Только не сам — наймет. “Не тревожься, господин мой щедрый, — прошептала она так же тихо. — Ты этой девочки никогда больше не увидишь. Ясновидица я, мое слово нерушимое…” И, старательно завернув младенца в теплую стеганочку, пошла прочь, дивясь непонятной нежности, затеплившейся в ее окостенелой лиходейской душе.
Махида, как ни вытягивала шею, ничего этого не могла разобрать, но, к непомерному своему изумлению, услышала совсем другие слова, прямо рядом с собой, в кустах — росли они на развалинах какой‑то хибары, в которой и затаился говоривший: “Ты, блёв, ежели что, блёв, пасть не разевай, я самолично, блёв, отбрехиваться буду…” В ответ зашептали сразу двое, слова неразборчиво переплетались. “Да не дрейфь ты, блёв, народу тута столько — кто заметит? Ты только, блёв, не ховайся, иди степенно, как я, блёв, вроде мы телесы пастушьи”, — наставлял сиплый, нагловатый басок. Ага, воргоги–подкоряжники, в стан наладились. Двое снова шелестели, дружно и трусовато. “На три части разрубим, блёв, в сумы покидаем — во сколько сыты будем!”
Махида только пожала плечами: подкоряжники навострились на теленка, а это дело ее не касалось. Из‑под веток, позолоченных последним солнечным лучом, глядела вслед неведомой ей женщине, как она полагала, повитухе. Убоялся, стало быть, Шелуда Мадинькиной немощи, отдал девочку на чужое кормление. И напрасно — она вон как младенчика‑то к груди притянула!
Засопела, утирая непрошенные слезы.
Между тем лесовики бесшумно выбрались из кустов, так ее и не заметив, и, цепко перебирая босыми ногами, направились прямо к сараям. Солнце блеснуло на лезвии громадного тесака в руках у самого сутулого из троих и погасло. И только тут до Махиды дошло, что нацеливаются‑то они прямехонько к тому хлеву, где была Мади, — заметалась, не зная, что делать: звать ли Шелуду — а проку ли с него, холуя откормленного? Она бросилась к стражниковым шатрам, заходясь истошным воплем:
— Ратуйте, люди добрые! Убивцы идут! Воры ночные!
На “убивцев” никто и усом не повел — их сюда нарядили своих амантов стеречь, а блюсти порядок в чужом стане не их печаль; что же касаемо “воров”, то отнять у вора краденое — дело разлюбезное, тут не менее десятка доблестных вояк сразу за мечи ухватились. Из сарайчика меж тем вылетела зеленая пирль и, сея изумрудные искры, со своей стороны бросилась наперерез подкоряжникам — но те и не почесались: не такое видали. Тот, что распоряжался, ухватил своих подельников за локти, чтобы бежать не вздумали (все равно догонят и уж наверняка забьют до смерти, а уж потом разбираться начнут); чуть ли не с достоинством развернулся, оборачиваясь к подбегающим рысью стражникам:
— Чем служить можем, воины славные?
— Сам‑то кому служишь, ворюга похитный?
— Зачем обижаешь, воин–слав? Пастуховы подручные мы, стало быть.
— А нож про что?
— Так мы горбаней того… блёв… холостим.
— Брешут! — не своим голосом взвыла Махида. — Сама слыхала!
— Чего ж вы на ночь‑то глядя причапали? Не видно ж ни зги в хлеву, заместо этого дела хвосты поотрубаете, — уже миролюбиво заметил допросчик, смекнувший, что поживой не пахнет.
— Не своей волей пришли — тварь эта летучая привела, — глазом не моргнув, продолжал отвираться смекалистый подкоряжник. — Ишь как светом‑то пыхает — вот и приманила нас за собой, блёв, и полетела, всю дорогу под ноги стелясь. Мы за нею шли, точно агни покорные. Разве грех?
— А вот это мы поглядим, куда это она вас поманила, — проговорил стражник, пинком распахивая двери сарая.
И обомлел: внутри, в темноте, сияло настоящее солнце.
Первыми пали на колени подкоряжники. Потом — стражи. Махида, бессмысленно тряся головой и руками, силилась что‑то объяснить, но ноги сами собой подвернулись — шлепнулась тоже в теплую дорожную пыль. Пока еще ни до кого не дошло, что светящийся шар, повисший в воздухе под самой крышей хлева, — это сбившиеся в плотное облачко сотни мерцающих пирлипелей; но вот глаза притерпелись к немеркнущему сиянию, и всем стал виден голенький малыш, чья глянцевитая нежная кожа отражала зеленовато–золотой свет, ничуть его самого не пугающий; и чуть поодаль — осунувшееся личико Мади, еще ничего не понимающей.
— Осиянный… — произнес кто‑то в коленопреклоненной толпе.
Слово было произнесено.
XIII. Так, да не так
Харр продрал глаза и увидел над собою ноги. Не человечьи, слава Незакатному, — птичьи. Но громадные. Кто‑то вроде синего журавля щелкал над ним длиннющим клювом, негодуя по поводу захвата чужого гнезда. Харр открыл было рот, чтобы шугануть птичку, но вовремя спохватился, вспомнив наконец, где он находится; мать моя строфиониха, да я ж половину Тридевятого Судбища проспал!
Журавль, оценив тщетность своих притязаний на облюбованный насест, перелетел на соседнее дерево и принялся вылавливать себе кого‑то на обед из густой перистой листвы. Мог бы крылья поберечь — по толстенным ветвям и человеку нетрудно было перейти от одного ствола до другого. Однако пора бы и вникнуть в суть происходящего.
Харр свесил голову и, отыскав удобный просвет в лиственной гуще, увидал следующее: рослый амант с горделивой осанкой, в коричневой хламиде, расшитой чем‑то поблескивающим, шел по кругу, наделяя возлежавших на подушках гостей какими‑то кольцами вроде браслетов. Но колец никто не надевал — клали перед собой, порой на блюда с угощением. Харр долго тер виски, вспоминая, как же зовут аманта, верховодившего в Жженовке. Гудящая с перепоя голова с трудом выдала прозвище: Сумерешник. По–видимому, это был он. Завершив обряд дарения, Сумерешник вышел на середину луга, где только сейчас Харр заметил два копья, воткнутых в землю; у одного древко было белым, у другого — темным, вероятно, покрытым здешним бурым окаменьем. Предводитель сборища воздел кверху руки и медленно обвел взором присутствующих, как бы вопрошая: кто еще?..
Раздался звучный удар по струнам хорошо настроенного рокотана. Сумерешник кивнул в сторону звука.
— У меня половина солдат поклоняются клинку, половина — оселку, — узнал Харр голос Иддса. — А ежели они все как один одному мечу или щиту молиться будут — какой же в том убыток?
Жалобно тенькнула струпа где‑то под самым Харром.
— Это ежели мечу! — задребезжал старческий тенорок. — А вдруг как велит им единый их бог от меча руки отринуть? Кто тебя от подкоряжников оборонит? Один биться будешь?
Глухо рыкнул басовый аккорд.
— Не бывать такому, чтобы все как един! — это подал голос кто‑то из огневищенских. — Одна в одну лишь трава растет.
— Держи карман! — проблеял кто‑то и вовсе трухлявый, если судить по голосу. — Вот все, к примеру, воруют…
Напевно и властно зазвучал огромный рокотан — это, конечно, жженовский, такого громадного ни на горбаня не навьючишь, ни в носилки не запихнешь. Тутошний.
— Не будем судить, каков будет неявленный покуда бог. Сие нам неизвестно. Вопрос в другом: упредить ли его, чтобы не было смуты, или ждать, чем он себя окажет? Но потом‑то ведь может быть поздно, государи мои. Решайте.
Этот говорил дело.
— Про м’сэймов не забудьте! — вставил кто‑то из межозерских. — Эта саранча хуже подкоряжных, все пожрет, а что не пожрет, то потравит!
— У тебя, что ль, потравили? И много?
Ну, начали собачиться. Это надолго. А солнышко уже давно за полдень перевалило. Закусить чем‑нибудь, пока от жары не попортилось, да на соседнее дерево прогуляться, малую нужду в какое‑нибудь дупло справить. А чудные все‑таки эти бабы–деревья: цветы и желтые, и красные, и лиловые, и махровые, и колокольчиком; листья тоже вразнобой — где перистые, где резные, а где точно нить паучья… А вот и ошибся! Это, оказывается, по дуплам да коряжинам вьюнки–паразиты угнездились, вот пестрота откуда. Тоже надо будет запомнить, Мадиньку дивить. А Судбище‑то хоть и раз в сто лет, а дело никудышное: друг дружку перекрикивают, уж и про рокотаны свои забыли…
Сумерешник снова поднял руки:
— Не угодно ли, государи гости мои, отдохнуть, ноги поразмять, головы водою ключевой охладить?
Общий звон рокотанов выразил единодушное согласие. Все поднялись, большая часть потянулась к тенистому крытому переходу. Вот только Харру пришлось остаться на месте, хотя длинная, чуть загибающаяся книзу ветвь уходила назад, к самому краю отравной алой травы, ограждающей судбищенский луг от присутствия любопытных ушей. Ежели пройти по этой ветви, потом немного проползти и спрыгнуть — как раз красную черту минуешь. Только вот обратно уже будет не вернуться. Да и опасно: солнышко еще высоко, хотя и подобралось к конькам сдвоенных остроконечных башенок, которыми Жженовка была украшена особенно обильно.
Харр перевернулся на спину и принялся от нечего делать гонять свою пирлюшку с пальца на палец. Злость па всю эту тягомотину была неизбывная, но уже поглуше, чем вчера. Это с яств жженовских. А делать ему, по–видимому, ничего и не придется: Сумерешник свою дугу гнет, это очевидно. Он их вздернет на дыбы супротив нового бога — не мытьем, так катаньем. Вон, сбегал куда‑то, возвращается довольный. Что‑то подстроил.
— Не угодно ли, государи, гости мои, судбище продолжить?
После внушительного удара по струнам поднялся тугой, как налившийся зрелостью стручок, лилояновец:
— Отцы дедов наших закон приняли. Нерушимый в веках. Ничего не менять. Веру сам себе выбирает каждый. Запретим бога — нарушим древний закон.
Сел.
— Ты сам сказал: древний закон. В стародавние времена ведь и м’сэймов не было, уважаемый! — это подал голос тоже жженовский, судя по коричневому плащу.
Сумеречник полуобернулся к проходу, поднял руку и огладил смоляные волосья на лице. Тотчас по окаменным плитам застучали жесткие подошвы: бежал стражник. Не ступая на траву, брякнулся оземь, протягивая вперед руку с маленькими кружалами. Сумеречник наклонился, принял донесение и легонько пнул гонца — ползи, мол, обратно. Подождал, пока тот удалится (умел же разыгрывать представление, скоморох аларанский, аж завидно!), потом обернулся к собранию и трагическим голосом возгласил:
— От лазутчика верного весть пришла… М’сэймы двинулись! Идут вверх по уступам.
Все повскакали с мест, в первую главу — кипенские: их‑то стаи ниже всех располагался. Харр прыснул в кулак: сказать бы им, с какой такой радости м’сэймы по окрестным склонам рыщут… Ну да ладно. Сумерешник это здорово придумал. А тот стоял, воздев руки, и терпеливо ждал, когда все взоры снова обратятся к нему — тем более что его дородная фигура загораживала проход. Наконец спокойствие восстановилось. Сумерешник вылез на середину:
— Перед лицом опасности великой, которая понуждает нас не медлить, должны мы принять закон нашего судбища. И поскольку просветленные умы ваши, государи, гости мои, были почти едины в мудром решении, я скажу за вас: да проклят будет неявленный бог единый, что грозит нам нарушением древних законов! Да будет он потравлен и изничтожен в зародыше своем нечестивом! А кто из амантов на сторону его переметнется — погибели обречен!!!
Рявкнули струны так, что зазвенели, обрываясь; вскочил Хряк:
— Обречен со всем семейством своим!
— С семейством так с семейством, — миролюбиво согласился Сумерешник. — А теперь, государи, гости мои, подтвердите решение сие возложением колец произволенных. Кто согласен со мной, пусть наденет кольцо на белое копье, ну а кто супротив — тот на жженое.
Голосом и небрежным движением руки он подчеркнул, что таковых, он надеется, не найдется.
Аманты потянулись на середину луга. Солнце скрылось за становой стеной, впору было факелы зажигать; но темный и светлый шесты были видны и в закатном полумраке. Можно и не дожидаться конца этого представления: и так все ясно. Хотя стоит глянуть из любопытства — а как Иддс‑то поступит? Вон он, прямо за Хряком ступает, подбородок вздернут, шагает как журавль. Терпи, Иддс, терпи. На темный?.. Нет. Опустил кольцо на белое древко. Хряк, отворачиваясь, плечом его зашиб, не без умысла, видать. Иддс пошатнулся, отступил. Умница. Терпи, так надо. Потом объясню.
— Сосчитаем кольца, государи, гости мои!
А что считать — на жженом два или три, остальные высоким столбиком — на белом.
— Сочтите, самые мудрые! Дорогу дайте старейшим, дорогу…
Решил до конца комедию ломать, лицедей жженовский! Да ведь и его понять можно: в другой раз на его жизни вряд ли так покрасоваться доведется. В нетерпеливой тишине щелкали кольца, доносилось бормотание: “Пятнадцать… нет, четырнадцать… сызнова придется…”
И тут в проходе послышался оружейный звон, вскрики, потом шлепки босых ног. В темноте уже и не видно — кто. Раздался раздраженный голос Сумерешника:
— Про м’сэймов нам ведомо. Удались, смерд!
И в ответ — жалкий, дрожащий голосок:
— Пришел он, пришел… Истинно говорю.
Харр понял первым, вскочил на ноги. Левая рука наполовину выдернула меч из ножей. Но понял и Сумерешник:
— Говори толком — где? В каком обличье?
— Здесь, здесь… Младенец, доселе невиданный: обликом вроде черный, а сутью своею сияющий, точно солнышко… Осиянный, стало быть.
— Лжу принес! — заревел Хряк и, выдернув из травы белое копье, пригвоздил незваного вестника к земле.
Рука медленно задвигала меч в ножны, а Харр все глотал воздух пересохшим ртом. Нет. Не лжа. Черный младенец… Но почему — здесь? Почему, почему. Сейчас не думать надо!
Он раскинул руки в стороны и пошел по толстой ветви. Веди, пирлюшка, свети под ноги, милая! Только бы не оступиться, не загреметь раньше времени вниз, в стрекишу погибельную! Но пофартило, добрался до конца. Спрыгнул, руками травы не коснувшись. Веди, крылатушка! Сзади галдели, разбираясь, что да куда, а он мчался за летучей своей звездой вдоль степ, сейчас совершенно черных, и мимо ворот, в которые вливалась нижняя дорога, и дальше, к странной толпе — дети малые там собрались, что ли? Но подбежал поближе, понял: стояли на коленях. Десятка два, а то и более. И глядели молча, как завороженные, в распахнутые двери сарайчика, из которых мирно лился невесть откуда взявшийся солнечный свет. Харр, пипками отшвыривая попадавшихся на пути коленопреклоненных и совсем не думая о том, кого же он найдет там, добрался наконец до светозарного пристанища и нырнул внутрь, и на миг ослеп: сейчас пирли покрывали уже весь потолок и даже спускались гирляндами, цепляясь друг за дружку — точно роса луговая на солнце играла. Всех цветов… нет. Красного не было. Ни единой багровой, или лиловой, или розовой… Да о чем это он?..
Протер глаза и увидел Мади. Ну конечно же, Мади, только она одна, разумница, и могла учинить такое.
— Да ты что это, дурища, удумала? — он ринулся к пей и обхватил ее вместе с младенцем, не золотым, как было ему обещано, а коричневым, точно здешние стены. — Сейчас же стража набежит, от вас двоих только мокрое место останется!
Но по ее запрокинувшемуся, затуманенному личику он вдруг понял, что она даже не осознает происходящего, да и его, пожалуй, как следует разглядеть не может. Не она всему виной. Пирлюхи проклятые, говорил же им — скопом не собирайтесь, пока не велено! Слетелись, вишь, на младенчика тихрианского поглазеть — эка невидаль! Да он здесь таких… Тьфу, опять не об том!
Он перекинул бессильное, совсем легонькое тело через левое плечо, осторожно отняв малыша и кутая его в собственный плащ; выскочил вон, оглянулся: “Да погасните па–конец, безмозглые!” Свет медленно померк.
Харр закрутил головой, соображая, по какой дороге двинуться — вниз или наверх? Липкие пальцы ухватили его за запястье. Мать честная, Шелуда!
— Деньги возьми, — зашептал рокотанщиков приживальщик, тыча ему в бок чем‑то побрякивающим. — Я стражей вниз направлю, а ты беги вдоль водопоя, там дорога наверх. До развилки доберешься, выбирай тропу, что вправо, — к Двоеручью придешь. Стан брошенный, все дома пусты. Укроешься.
Мади слабо шевельнулась, и они оба услышали ее отчетливый шепот:
— Не верь ему…
Шелуда криво усмехнулся:
— Ишь, какая ненавистная у меня владычица дома… Только ты обязательно убереги ее, воин–слав, мне за подмогу знаешь сколько Иофф отвалит? Тебе и не спилось… Дай‑ка баклажку, воды тебе наберу, мамки, когда кормят, пьют в три глотки…
Харр поежился, когда Шелуда коснулся его, отцепляя флягу от пояса — у самого‑то обе руки были заняты. Ежели б не денежный резон, и сам бы этому холую не поверил. Шелуда сбегал к бадье проворно, вернулся, шикая по дороге на собравшихся. Сунул флягу Харру за пазуху:
— Поспешай, воин–слав…
— Сам знаю. Ты только этих‑то разгони.
И пошел куда было указано, двумя руками держа мать и младенца, точно двух детей. Пока‑то легко. А потом? Голубая пирлюшка светила еле–еле, по дорогу казала послушно. Сараи и хибары лепились вдоль плавно закруглявшейся стены, и пока никакой дороги видно не было. Пирль вдруг трепыхнулась, словно что‑то почуяв, и нырнула под дверь незапертого хлева. Погоню надо переждать, что ли? Привычка доверять серебристой своей проводнице толкнула его следом. Заскочил в дверь, притворил ее поплотнее, прислушался. Нет, тихо. Погоня топотала бы — будь здоров! Кто за наградой, а кто и так, потешиться. Но сейчас слышалось только ровное и сильное дыхание с пофыркиванием. Светляк разгорелся ярче, и Харр наконец разглядел крупного горбаня, задумчиво косящего на него лиловым глазом. Острые горбики не позволяли сесть па такую скотинку верхом — па горб надевали плетеную корзинку, к которой привешивали со всех сторон дорожные короба, грузили немного: легконогая, но слабосильная скотинка не смогла бы снести даже одного человека.
Взрослого.
Но Мадинька была легкой, как дитя малое. Он похлопал послушное животное по шее, потом ниже… И себе не поверил: горбань‑то был без горба! Только маленький выступ на самом крестце. Он усадил Мади на плоскую спину, своим поясом привязал ее к мощной высокой шее — горбань только покивал. Харр почесал ему мягкие рожки, пошарил за пазухой — нашел лепешку. Отдал скотинке половину. Взнуздать было нечем, но Харр знал; даже дубиной горбаня не заставишь перейти на рысь. Так, придерживая его за шелковистую белесую гриву, и вывел его па дорогу. И только тут увидал, что она круто забирает вверх, оставляя позади неприступные стены Жженовки.
Шли чуть не всю ночь, забираясь все правее и выше, пирль светила и изредка уносилась в придорожные кусты, шугануть какую‑нибудь лесную зверюгу. Слава Незакатному, ни крупного хищника, ни подкоряжника не встретилось. К рассвету дошли до развилки — влево вилась торная дорога, вправо — едва уловимая тропка, все, что осталось от широкого торгового пути, ведущего когда‑то в богатое златоглавое Двоеручье. После разграбления становища здесь бывали одни лишь пастухи да подкоряжники.
Рассвет наградил их блистательной чистотой весеннего неба и легким треугольником золотых ворот, восстающих как бы из кущи деревьев. Харр стегнул горбаня хворостиной: надо было любой ценой добраться до становища. Четвероногий сподручник зашагал проворнее, точно почуяв стойло; видно, слабые руки Мадиньки, обнимавшие его шею, нисколько ему не мешали. Червонное золото приближающихся с каждым шагом ворот становилось все ярче, но теперь исчезла их кажущаяся легкость — огромные наклонные столбы поддерживали массивный шар, и сквозь молодую листву уже было видно, что к этим воротам ведут ступени золотой, но уже более тусклой лестницы. Справа и слева от ворот раскинули свои светозарные крылья такие ломкие на вид стены, что у любого должно было возникнуть желание отъять от них себе кусочек. Недаром подкоряжники когда‑то намылились именно сюда, хотя и в те времена Жженовка Тугомошная была и сокровищами, и припасами богаче этого крытого златоблестищем стана. Но и стены, и сами ворота, и ступени лестницы были неуязвимы для цепких лап лесного люда; разграблены были только дома, чьи зияющие пустыми окнами остовы уже виднелись в треугольном проеме. Впрочем, что говорить о подкоряжниках, озверевших от голода, — жители окрестных становищ мало–помалу довершили разор, растащив все, что можно было содрать, отколупать, сиять с крыш и куполов. Недаром Зелогривье то тут, то там сверкало златоблестищем; да и Межозерье было грешно.
Харр дошел до нижней ступени и, придержав горбаня, переложил младенца с одной руки на другую. Тот разом проснулся и заорал так, что многозвучное эхо, отразившись от сверкающих стен, огласило всю округу. Мади разом встрепенулась, потянулась к малышу, но не пускал пояс, которым она была привязана. Харр сунул ей крикуна:
— Уйми‑ка ты его, а то он раньше времени па наш след наведет!
Она приложила его к груди, нисколько не смущаясь, и теперь неотрывно глядела на его темно–ореховую головку, поросшую реденькими, по–настоящему черными завитушками. А говорила — золотой будет…
— Ты не очень‑то рассиживайся, — резче, чем следовало бы, проговорил Харр — на самом деле это он себе не позволял размякнуть. — Нам еще до убежища добираться — ого–го!
Она удивленно поглядела па него, потом перевела взгляд на сверкающие ступени, невольно скользя по ним вверх все еще затуманенным нежностью взором… И вдруг глаза ее испуганно дрогнули.
— Я не хочу туда! — зашептала она. — Не хочу, не хочу… За что?..
Он непроизвольно наклонился и глянул так же, как она, вверх, вдоль ступеней, ожидая усмотреть причину, по которой она пришла в такой ужас. Не увидел ровным счетом ничего. Вот только наклонные столбы с шаром на верхушке… И вовсе это не столбы были, а изваянные из одного громадного утеса руки, скорбно сложившиеся в жесте отчаяния и прощания.
А может, мольбы…
— Да мы туда и не пойдем, милая, — успокаивающим тоном проговорил он. — Уж если нас где и будут искать, то именно там. Все перевернут. Уйдет на то дня три, не менее. А мы тем временем еще далее на рассвет подадимся да вверх, так и до Огневой Пади быстренько доберемся. Там в скалах надручейных столько нор пустых — видимо–невидимо. Хрен нас разыщут! Она поглядела на пего недоверчиво и все еще — как на чужого. Не узнавала она его, что ли? Вот Шелуду, так признала по одному голосу. В удивлении его не было ни тени ревности, как и в обращении “милая” — никакой сердечности. Перед ним была совсем не та Мади, умница–недотрога, которой он нес целый ворох диковинных и завлекательных рассказов о дальних землях и становищах; и не та Мади–глупышка, которая так старательно и настойчиво совращала его, кобеля длинноногого… Сейчас это просто была Та–которую–он–должен–спасти. И только.
— Слышь‑ка, — взыграло в нем врожденное любопытство, — а что это вы с Шелудой не поделили?
Она снова изумленно расширила глаза — да уж, нашел время расспрашивать! Но покорно ответила:
— Господин мой Иофф, когда выученика подбирал, особо оговаривал, чтобы не токмо ликом был пригож, но и голосом неизбывно нежен и па сторону неглядущ. Ему такого и сделали.
Вот оно что! Сделали. Теперь понятно, отчего этот жирненький скопчик глядел на Мади–красавицу, точно змей подколодный.
— Ладно, — сказал он, снова беря горбаня за гривку. — Сейчас вдоль стены двинемся, в обход двоерученского холма. Ежели на пещерку неприметную набредем — отдохнем малость.
— Попить бы…
Он достал из‑за пазухи нагревшуюся от его тела флягу, подал ей. Она пила бережливо, точно отсчитывая глоточки. Протянула ему наполовину опорожненную посудину.
— Ведь и ты притомился, господин мой!
Ну наконец‑то! И его заметила.
— Двинулись! — проворчал он, направляясь в обход становища. Теперь если круто взять вверх, а горбань потянет, свеженький еще, — то совсем скоро и до ручья доберутся.
Он в один глоток осушил остатнее. После двухдневной попойки, когда, окромя хмельного, ничего в рот не брал (да кажется, было что‑то кисленькое на опохмелочку), чистая вода показалась слаще меда. А может, это в Жжеиовке источник такой несравненный?..
Зря он про пьянь свою вспоминал. Захмелел по памяти или с усталости — повело вбок. Да и Мадинька на шее горбанюшки лежала, заснула тотчас же, бедолага. Только руки и бодрствовали — крепенько сына держали. Он разжал их, взял мальчонку, который еще и брыкаться попытался, ножонкой отпихиваться. И как это Мади его выносить сумела, такого шустрого!
А вот ему самому пошустрее бы быть… Сверху, с двоеручинских руин, донесся размеренный звон — видно, не все колокола сумели спереть! Половина баклажки жажды не утолила — пить хотелось все сильнее и сильнее… А вот и пещерка, благодать‑то какая. Может, каплет там что‑нибудь, бывает… И скотинку попоить… Прохладно‑то как… Мы только на минуточку, милая, погоня‑то другим путем идет…
Но в пещерке подгорной было сухо и знойно, и на удивление многолюдно — все галдели, перекрикивая друг дружку, да ведь по–другому на пирах и не бывает; только какой же это пир — без вина? Одна жратва на столах, и вся горелая. Да и как же иначе, у Аннихитры‑то Полуглавого всегда все не как у людей. Эй, может, кто под столом прячет? “Я те спрячу! — рявкнул бесноватый князь, пятипудовый селезень с мордой Хряка. — Да девку не упустите!” Но откуда на пиру девка? На пирах одни пирли порхают…
Он приходил в себя бесконечно долго и как‑то по частям. Первой проснулась мысль. Он осознал, что кругом темно, беззвучно, и он не чует ни рук, ни ног. И еще одно безошибочно определило его сознание: не обошлось тут без травы–утишья. И не тихрианской, а во сто крат более действенной. Умудрился‑таки Шелуда колдовского зелья во флягу подсыпать, добро еще — не яду!
А затем забрезжил и свет, точно солнце всходило, но не медленно, а одним махом, точно лебедь над озерной водой. На зеленоватой ясени какого‑то блеклого, разжиженного неба проступили очертания скалистых утесов, расположившихся широким кругом. Пока еще глаза не ворочались, глядели только прямо, и Харр догадался, что перед ним луг, но не давешний, судбищенский, а какой‑то незнакомый, горный. С разнотравьем весенним, должно быть, только ему пока этой муравушки не углядеть. Знать, предстоит на этом лугу какое‑то игрище, раз и его привязали стоймя, чтобы он поглядел. Но ведь не один же он, кто‑то еще должен на потеху эту собраться. И еще одно вдруг понял менестрель: сам он здесь — не к добру.
А вот и слух прорезался. Голоса прилетают издаля и как‑то толчками, как всплескивает вода под веслом, не разобрать пока ни единого слова, все хвосты одни: “…ащенная… ульственный… лятию…” Голос Харру не понравился — он определенно не сулил ничего хорошего.
Он сделал над собой невероятное усилие, заставляя свои глаза скоситься влево, на голос. Резанула острая боль, точно под веки набралось песку, но ничего, получилось, и он с изумляющей его четкостью разглядел закругляющуюся невысокую стенку, сложенную из одинаковых, старательно обтесанных камней, и за этим ограждением — застывших в неподвижности людей. Он узнал их сразу: аманты, но не все, что были в Жженовке, — старцев среди этих безмолвных зрителей не наблюдалось. Впрочем, нет, был один, и не кто иной, как Иофф собственной персоной. Ах да, Зелогривье ведь совсем рядышком, вот и привезли старца поглядеть на игрище, а может, и на ристалище. Но воззрились все почему‑то не на бранный луг, а на Харра, точно он был тут не невольным свидетелем, а главным действующим лицом.
Он перевел взгляд дальше и увидел Шелуду. Тот ухмылялся злобно и нескрываемо. И за Шелудой — еще одна фигура, знакомая до боли: Иддс. Единственный, кто не глядел па пего, а замер, точно окамененный, вперив взгляд в безоблачное небо.
И за всеми этими гостями именитыми — стражи с луками, добрые Иддсовы вояки, которых он сам учил ратному делу. И выучил. И Дяхон тут? Тут, естественно. Да не прячь глаза, старина, все путем. Ты ж подневольный…
А голос между тем стал долетать ровно, складываясь в прихотливые узоры речи, звучащей как по писаному. Сумеречник.
— …надлежит двойную казнь принять, прежде смерти своей увидав погибель лихолетца нечестивого, вступившего с пей в сговор супротив мужа, с ней обрученного, и богов, станы паши оберегающих, и законов вечных, непреложных, отцами наших дедов утвержденных; а с ним да будет предан умертвию и плод союза их крамольного…
Если бы Харр смог, он потряс бы головой, вытряхивая из ушей всю эту брехню. Да какой сговор? Невтерпеж было девке неухоженной, так это не ваше собачье дело, между прочим. Облили помоями бабоньку за глаза…
Он перевел взгляд вправо и увидел странный, что‑то напоминающий ком тряпья, висящий рядышком. Вгляделся. Солнышко доброе, безгрешное, что с человеком сделали! Это была Мади с руками, заведенными назад и, видно, крепко связанными, потому что под мышки у нее были продеты две выступающие из‑за спины жердины, на них она и висела, не доставая маленькими, обутыми в алые сандалики ногами до каменной приступки. Голова бессильно лежала на левом плече, но глаза, распахнувшиеся в пол–лица, вперились в Харра с какой‑то безумной ненасытностью. Не в силах выдержать этого взгляда, он глянул дальше — там загородка кончалась и шли уже дикие камни, островерхие, зазубренные. И что‑то мелькнуло… Взъерошенный хохол. Никак Завл?
Нет, Завка. Она поняла, что он заметил ее, вздрогнула и, наклонив голову, утерла нос о плечико. А потом руки ее привычно напряглись, и Харр увидел стрелу, нацеленную ему точно в лоб.
Вот только тут он до конца поверил, что ожидает его нечто страшное, такое, что лучше уж легкую смерть принять. Моргни он, приспусти ресницы — и сорвется стрела с тетивы. Но он глядел неотрывно — догадайся, девочка, подумай, что было бы мне любо в смертный час, а уж погибель свою я как‑нибудь и сам найду… И стрела отворотилась, безошибочно целя куда надо, и непривычно для здешнего мира свистнула, и тотчас раздался тонкий бабий взвизг — Шелуда со стрелой в глазу валился навзничь, а Иофф, тихохонько подвывая, вздымал бестелесные длани, чтобы вцепиться в отчаянии в белоснежные свои кудельки.
Жену оговорили, а он по холую воет. Ну народ…
И только тут наконец стало возвращаться к Харру осознание собственного его тела. Сначала — шея. Щекотало что‑то, аж звон зудящий слышался. Затем — руки. Ломило нещадно, так круто были они заведены назад и стянуты; да вон и концы блестящих жердин, что держат его под мышками. Ноги точно ватные, пятки крепко стоят, а носки сапог точно в воздухе… Ой!
По низу живота, а потом и по ляжкам потекло что‑то теплое. Никак обмочился со страха? Быть не может!
Он с усилием опустил глаза вниз, к груди, и увидел курчавую головенку. Мальца прикрутили к нему, сволота алараиская! Теперь ясно, что за потеху они себе устроили — сами за стенкою твердокаменной, а на него сейчас выпустят зверя разъяренного, вроде рогата, вином накачанного, как бывало в черные дни при дворе Полуглавого. Он напрягся что было мочи, чтобы крикнуть: дите‑то не губите, в чем оно‑то виновно! Но из онемевшей глотки не вырвалось даже хрипа, и голова бессильно свесилась, и он начал шарить глазами понизу, чтобы встретить свою погибель хотя бы взглядом.
Но там он не увидал ничего. Даже травы. Только что‑то леденящее, невидимое, как дыхание, подымающееся из угаданной только сейчас глубины. И звенело, звенело над ухом, словно для того, чтобы заглушить страшное слово, восстающее из памяти.
Прорва.
И тут он почувствовал, как скользкие жердины начинают тихонечко крутиться, уползая назад и освобождая его немощное тело от поддержки. З–з-з… з–з-з… Да отвяжись ты, нашла время! З–з-з… Бирюз–з-зовый… Бирюз–з-зовый… Он попытался напрячь мускулы, чтобы прижать к себе и удержать ускользающую опору, — тщетно. Тело клонилось вперед, и он уже видел уходящий в необозримую глубину ствол исполинского колодца. Солнце облизывало его края, не решаясь заглянуть дальше, где в затуманенной бесконечности не было не то что дна — вообще ничего!
…З–з-з… Бирюз–з-зовый…
Жизнь ускользала вместе с неверными опорами, и ему припомнились чьи‑то слова о том, что в последние мгновения перед смертным взором проходит весь пройденный от рождения путь. Кабы так! Не привиделась ему родная Тихри, где все люди как люди — ходили себе по дорогам или на худой конец — вдоль них; а вот его носило почему‑то поперек. И не замельтешили путаные тропки Многоступенья, по которым он, словно повинуясь чьей‑то чужой воле, кружил и петлял, только вот непонятно — зачем; да и выполнил ли он это неведомое ему самому предназначение? Во всяком случае, награда была невелика — видение Бирюзового Дола, голубая колокольчиковая марь, посланная не иначе как для того, чтобы заслонить самое страшное на этой земле — прорву ненасытную.
А она уже тянула его в себя своим мутным жерлом (бирюз–з-зовый… бирюз–з-зовый — надрывалась пирлипель, забравшаяся уже прямо на ухо), и в последний свой миг он внезапно понял, что то самое загадочное НИЧТО, которое он тщетно пытался вообразить, прыгая перед хохочущими дружинниками на небесной мураве Бирюзового Дола, — это вовсе не та черная непроницаемая стена, которую он, тихрианин до мозга костей, приравнивал к смертному рубежу, ибо смерть — это и есть НИЧТО; по сейчас, уже не чувствуя под своими ногами последней опоры, он осознал, что эта внезапно отворившаяся под ним сгустившаяся пустота — это и есть колдовское, магическое НИЧТО, уже летящее ему навстречу смертным ужасом бездонной пропасти.
Бирюз–з-зовый Дол… — как ни в чем не бывало продолжала петь беззаботная пирлюшка, запутавшаяся в его седых волосах. Или это звенели небесные колокольчики ниспосланного ему видения?
Бирюзовый Дол…
И не стало на неприветной земле Ала–Рани веселого менестреля Харра по–Харрады, так и не успевшего пропеть ни единой песни.