Крепко любил Еремей златоволосую Дуняшу. Познакомились они в клубе на вечерке. Только-только закончилась война. Еремей вернулся с фронта в родную деревню хромым, обожженным. Девчата стыдились, что ли, старались не замечать его, избегали столкнуться с глазами несчастного парня — не дай бог пригласит на танец. Одна Дуняша не стыдилась танцевать с ним. Даже шелковую алую рубашку подарила. Сын председателя колхоза, получивший в народе за жадность и громкую глотку прозвище Хайло, бесполезно ходивший за девушкой по пятам, окрестил Еремея за хромоту «счетоводом». Не успеет фронтовик появиться в клубе, а Хайло уже острит: «Вон опять “счетовод” на дамский вальс ковыляет. Рупь двадцать, два сорок, три шестьдесят…»
Однажды не выдержала Дуняша, влепила пощечину зубоскалу и увела Еремея за околицу. Хайло не верил, что между красавицей и невзрачным калекой родилась серьезная любовь. Острил, похохатывал, но вскоре был огорошен. Еремей женится! Упал Хайло девушке в ноги: брось, дескать, калеку, сплошная маета тебе с ним. Выходи за меня. Гляди, какой я здоровый, сильный. «В своем уме?! — изумленно вскинула угольные брови невеста. — Ты всю войну на брони просидел, вдов обижал. Никогда!»
Скрипнул Хайло зубами, выругался грязно и уехал в район на курсы продавцов.
Крепко любила Дуняша доброго, молчаливого Еремея, да оказалось, не судьба им вместе век вековать…
Перед самой свадьбой поплыл на стружке отец рыбачить на ичерские плеса, взял с собой и дочь — щук, ленков чистить да ершей сушить. Дома растолкут сухих ершей в ступе, то-то славный приварок припасется к зиме. «Уха из свежего налима с ершовой мукой… — говорил отец, выбирая из сети колючих рыбешек. — Царская еда!»
На обратном пути подстерег их неизвестный лиходей. Взвизгнули две пули, прогрохотало два грома… И выбросило закружившийся стружок быстерью на осередок. С тех пор и зовется это место Дунькиной шиверой. Долго ломал голову областной следователь над загадочным убийством, но так и осталось оно тайной.
Люто горевал Еремей, в кои сроки вспыхнула на висках ранняя седина.
Женился он спустя много лет. Взял в жены, похожую на бадью, Августину с пятью ребятишками — рыжие, черные, белобрысые — от разных отцов. Одно было неприятно — средний пасынок Гаврилка сильно уж пошибал на Хайло и называл отчима не тятей, а дядей «счетоводом». Еремей и с этим обстоятельством смирился, часто садил озорника на колени, ласково гладил по вихрастой макушке. Бедно ли, богато, но поставил отчим детей на ноги, никого из них в деревне рахитом не назовут. Живет Еремей с Августиной вроде душа в душу, да без любви. Всё еще озаряет его память солнечным лучиком Дуняшин образ…
Горестно вздохнул старый чалдон, окинул невидящим взором знакомый берег, выхватил шершавой ладонью звенящий клубок из речки, поднес к сморщенным губам и не поймет: от пота людского солона Ичера, или от слез? И не поймет старый чалдон: береза ли мечется на кромке яра, или Дуняша?
Кипит кипятком шивера, бьет бурыми крыльями по зарослям аира свистатый ветер, кидает в лицо Еремею водяную пыль.
Слышно, как за близким поворотом барахлит надсаженный моторишко, брякают шесты, возбужденно повизгивают зверовые собаки, улавливая чуткими норками запах невидимого хозяина. Ближе, ближе лай неисправного моторишки, крутая перебранка сыновей. Старик утирает соленую пыль с лица рукавом брезентовой штормовки, выходит из шитика на скользкий осередок.
Подъехали сыновья. Голоуший приземистый Иван вывернул из-под брезента в отцовском шитике запасной мотор, быстро переставили с братом вместо неисправного. Запустили, опробовали на холостом ходу.
— Боцман, — крикнул Гаврила племяннику, застегивая кожух на моторе, — достань термос. — Поежился. — Насквозь ветрягой продуло.
— Мерзляка, — хохотнул мордастый Иван. — Скрючился, как сирота казанская. — И добавил серьезно: — Должно, шугу бросит. Вода загустела.
— Время, — согласился отец.
Обжигаясь, пили по кругу горячий кофе из термоса, молотили друг друга по спинам, прыгали, разминая затекшие ноги.
Пока шель-шевель, Степка покормил всухомятку собак сельповским хлебом, вычерпал консервной банкой воду из шитиков.
— Боцман, с дедом садись, — приказал Иван парнишке, затягивая туже на поясе патронташ. — Несподручно ему одному мотором править и шестом на быстери подталкиваться.
— Правда, садись ко мне, Степан, — обрадовался дед. — Гудят крыльца, моченьки нет.
Мутное солнце, отскакивая от мелких, тусклых чешуек воды, прыгало на перекатах резвящейся выдрой, создавало иллюзию бездонной глубины. Еремей не верил обманчивой глубине, опытно вел шитик по черным спинам коренных струй, ловко обходил коварные мели. Следом неотступно держались сыновья, в точности повторяя неожиданные маневры отца.
Тот зорко вглядывался в наплывающие встречь зеркальные затишки, обрамленные желтой постной осокой, и сердился. Не взбултыхнет, не взбороздит чуткую воду черная ондатра. Затянуло илом, закупорило сплавным сором опустевшие хатки. Поплатилась жизнью за редкостный цвет меха. Правда, приметил Еремей с весны на Долгановском озере чудом уцелевшую парочку. Про то даже главному охотоведу не сказал. И сыновьям запретил трогать, пусть плодится, авось хватит силенок выстоять против бумажной доброты, разбежаться по глухим, недоступным для бродячего человека комариным поводям. Хмуро глянул влево, где свирепо гремит по разнокалиберному камешнику ручей Орлан. Там, в распадке, за рогатым кустовьем, затаилось от дорожного ока зимовье Хайло. Печь из кирпича сложена, крыша нержавейкой покрыта, рядом с откидом кедровых орехов присоседилась конюшня для личной кобылы. Поставляет пенсионер по договору в сельпо рыбу. Заодно выдру, копытных промышляет. Все виски, соединяющие озера с Ичерой, перегородил мордами и капканами, каждую сохатиную трону запетлил. Инспектора рыбнадзора и егеря коопзверпромхоза редкие тут гости. Вот и распирает от жадности бывшего торгаша, готов сам себя проглотить.
«Чаи паук гоняет», — неприязненно подумал Еремей, заметив сизую струйку дыма над тоскливым кустовьем. Вспомнилась ему недавняя схватка в сельпо. Давали комбикорм. Хайло, размахивая удостоверением ветерана войны, лез без очереди. Рыданых осадил его: «Куда прешь? Нет тебя в списках награжденных…» Тот взбеленился: «Погоди, проклятый “счетоводишка”, за твой поганый язык последнюю ходулю открутят…» Еле-еле бабы растащили забияк.
«Ловко я его отстругал», — ухмыльнулся Еремей, гордо выпятив грудь.
И вдруг сжался, вобрал голову в плечи.
— Степка, утки…
Навстречу лодкам низко над плесом шел табунок острохвостов. Заметив людей, птицы взмыли вверх.
Степка замешкался и пропустил. Гаврила не растерялся и вышиб дуплетом трех птиц из табунка. Две упали в Ичеру, последняя, кувыркаясь, врезалась в смородинник. Красные ягоды кислицы, похожие на горячие капли птичьей крови, жарко брызнули на жухлую листву.
— Вот и свеженинка к ужину, — улыбнулся Иван, небрежно кидая убоину в нос шитика. — Молодец, братуха! Красиво снял.
— Фирма веников не вяжет, — подмигнул брату Гаврила. — Зря не станем пол топтать.
Перед Кривыми Протоками Еремей круто повернул к берегу. Под недовольные крики ворона, лениво взлетевшего с лиственницы, выпрыгнул из шитика, помахал сыновьям: приставайте.
В прибрежном ельничке, уткнувшись горбатой мордой в брусничник, лежал сохатый. От него уже попахивало. Стальной трос глубоко врезался в могучую шею зверя.
Старый чалдон внимательно осмотрел место трагедии и печально покачал головой:
— Какого быка паук проквасил…
Забросали тушу сохатого валежником — годится для зимней волчьей привады — и торопливо отчалили.
Долго барахтались в порожистых Кривых Протоках. Прибитые плашмя к днищам основательно загруженных шитиков килевые доски, хватая мели, прогибались, гребные винты яростно впивались в них лопастями, и шпонки срезало. Охотники, чертыхаясь, лезли в кипящую воду, нечеловеческими усилиями протаскивали лодки волоком через безнадежное мелководье, оставляя на ободранном каменистом дне Ичеры белые полосы.
На привалах дядья подтрунивали над вымокшим Степкой.
— Привыкай, Боцман, к морю! Умойся соленой водичкой на ичерских перекатах!
— Хватит, ушканы, над парнишкой галиться, — защищал дед измотанного внука. — Чего прицепились? Помните, со мной впервые пошли? На полдороге завякали, на горшки запросились. А Степан — настоящий мужик!
С детства Степка любит лодки, пароходы, оттого и прозвали его в деревне Боцманом. Вот раздобыл где-то тельняшку, напялил для форса. Совсем еще ребенок… Отнял его Еремей у старшей дочери. Зять утонул… Распрягся без пригляда парнишка: из школы вытурили — курил, матерился, в учителей из рогатки стрелял. Взял его дед в тайгу, пусть, дескать, шелуху с огольца отрясет, умишко просветит.
До зимовья Усолье добрались засветло. Спустили собак, стаскали груз на пригорок. Облегченно вздохнули.
Собаки с радостным визгом покрутились около охотников и исчезли.
— Челубей, Зорька, Омут… — запел Иван.
Гаврила остановил его:
— Намыкаются и придут. Лето на привязи просидели, быстро лапы отобьют.
Еремей содрал с себя мокрую штормовку, распялил на пружинистых прутьях тальника, распорядился:
— Ванюха, сруби уду, заползи на избушку, пошуруди трубу. — Повернулся к Гавриле: — Ты золу из печки выгреби. Степан, кострище внимательней расчисти. Кто-то неприятный здесь гостил. Не дай бог, патроны насовал. Бывали случаи, вышибало зенки промысловикам.
Гаврила распахнул дверь жилища, в лицо ударило пропастиной. На столешне валялись тухлые рыбьи головы, на полу и на нарах — утиные крылья, обглоданные кости, грязная заплесневелая посуда.
— Охряди, — процедил сквозь зубы. — Где жрут, там и гадят. — Взял с подоконца комочек карбида, понюхал брезгливо и выдохнул гневно: — Дотянулась сволота и сюда.
Вечер потратили на уборку и просушку зимовья. Раскряжевали «Дружбой» смолевую сушину, нашвырковали палой, квашеной осины, источающей аромат черничного сока. Сушняк да сырьяк — ровное тепло!