Чалдоны — страница 29 из 56

Собрались было ужинать, и… за калтусом затрезвонили собаки.

Еремей замер, вслушиваясь в музыку собачьего лая. И возбужденно определил:

— Сохача держат!

Гаврила с Иваном шустро опоясались патронташами, заряжая на ходу ружья, кинулись в калтус. Отдышавшись у подножия релки, крадучись полезли на подъем. Лишь собаки замолкали, братья замирали как вкопанные; лай возобновлялся — бесшумно лезли дальше.

На фоне багряно-золотистой зари сохатый был особенно прекрасен. Вздыбленная от холки до крупа иглистая шерсть дымилась. Ветвистые, разлапистые рога переливались перламутром. Собаки подступали к зверю с обеих сторон. Зверь кружился на месте, роняя в мох розовую пену с губ, грозно фыркал.

— Бычишша! — восхитился Иван.

Брат шепнул властно:

— Подстрахуешь…

Пуля раздробила зверю позвоночник. Бык рухнул на подломленные колени, ворочая огромными удивленными глазами, бессильно мотал головой. Гаврила бросился к нему.

— Братуха! — не своим голосом заорал Иван. — Берегись!

На растерявшегося Гаврилу, взрывая копытами мох, летела разъяренная сохатиха. Иван ударил из ружья. Метнувшись к нему, всплыла на дыбы и, подминая ольшаник, опрокинулась на спину. Бык с ревом рванулся на помощь подруге, но беспомощно завалился поперек валежины.

Охотники закурили. Руки дрожали.

— Еще бы секунду — и затоптала, — заикаясь, признался Гаврила. — Считай, от верной смерти спас, Ваня.

Иван кивнул на сохатиху:

— За нас бы наши жены так стояли…

Впотьмах выпустили кровь, магун. Закидали туши лапником.

— Утром освежуем. — Гаврила сунул нож в ножны, тщательно вытер ладони о сочный мох.

Иван, прихватив сохачью печень, потянулся за братом…

В калтусе, ссорясь, свирепо рычали собаки, жадно давились угарной требухой. Лукавая росомаха, вскарабкавшись на ветвистый кедр, следила с подветренной стороны алчными глазами за собачьим пиром, нервно ударяя змеисто-изогнутым хвостом по сырому дереву, злобно шипела. Блуждая над опустевшими озерами, в стылом небе кричал одинокий гусь, ему подпевали в дальней топкой мари осторожные волки.

Укладывались спать поздно. Еремей сдернул с себя нейлоновую рубаху, с нее с треском сыпанули голубые искры. Сыновья рассмеялись:

— От твоей, отец, одежды хоть аккумуляторы заряжай.

— Не рубаха, а ходячая электростанция, — поддакнул Степка.

Ворочается старик, беспокойно на сердце. Завтра в деревню плыть, сохатину везти. Успеют ли обернуться туда-сюда до ледостава? По опыту знает: коварны тихие ичерские плесы, перехватывает их ранней стужей моментально.

Ядреный утренник хвастливо очеканил голубоватым инеем краешек оконца, а за оконцем — вморозил серебристые прогонистые листья тальника в остекленевшую курью, загнал под зыбкий тонкий ледок рой красноперых окуней, юрких травянок. Мимо курьи, робко позвякивая, уносились вниз по Ичере хрупкие колючие льдинки — зародыши грядущей шуги.

Заспался Еремей после вчерашней дороги, после долгой бессонницы. Разметался на нарах — костлявый, жилистый. Мелькают в старческих снах обрывки прожитой жизни. Вот он, молодой, красивый, идет размашисто вдоль бурлящей речки, а по другую сторону — Дуняша. Ни лодки, ни мостка — не встретиться влюбленным, не обнять друг друга жаркими руками. Вот он прыгнул в кипящую воду, побрел к девушке, но сбило его течением, потянуло в бездонную воронку…

С криком вскочил с нар, распахнул глаза. Степка отпрянул к столешнице. Сыновья ржут, как жеребцы.

— Опять, сопляк, издевался над дедушкой, опять ему нос пальцами зажимал? — негодующе просипел Еремей, пытаясь достать внука хищной пятерней.

В отместку за проказы дед шваркнул за завтраком внука осиновой ложкой по лбу:

— Забудь эту повадку, сорванец. Нашел ровню… Остаешься с Иваном, слушайся. Сбегайте на Блудный ключ, проверьте, цела ли избушка. Дров напилите.

Поднялось над калтусом солнце, обогрело оцепеневшую тайгу. Деревья плакали втихомолку по исчезающему инею, в желтых травах морщилась, оттаивая, водянистая заячья ягода. Прощально посвистывая, стремительно скользили над соленой Ичерой последние горстки уток.

Отец с сыном торопливо оттолкнули шестами груженные сохатиной шитики от берега, запустили моторы и покатились по извилистой голубизне домой.

Вернувшись в деревню, Еремей слег. Напуганная Августина напарила богородской травы, но к питью он так и не притронулся.

Сказал Гавриле:

— Один пойдешь, сынок, на Ичеру. Торопись, пока речку не перехватило. Сегодня и отчаливай…

— Поправляйся, отец. — Гаврила пожал Еремею прохладную ладонь и, тяжело ступая по крашеным половицам, вышел из избы.

Вечером Еремей подозвал заплаканную Августину и попросил:

— Налей, мать, стопочку… И алую рубаху достань.

Глубокой ночью в окно постучала Дуняша:

— Еремеюшка, вставай! На покос пора, уже птички проснулись…

Он оделся и вышел за ограду. Смеющаяся Дуняша взяла его за руку и повела по росному зеленому лугу навстречу заре.

Нашли его в обед на припорошенном тощим снежком погосте. Притулился к березе, в ногах у могилки Дуняши, уснул непробудным сном.

* * *

Пустой шитик, радостно подпрыгивая и виляя между белых полянок шуги, торопился на далекое Усолье. Килевая доска, прибитая плашмя к днищу, еще ни разу не хватила мели. Растревоженный непонятно чем, Гаврила рассеянно оглядывал мглистые хребты, курил одну за другой папиросы. Речная круть обдавала лицо северным ветром. Кое-где к берегам уже подшило робкий заледок. Семейные артельки рябчиков на кустах, прилетевшие покормиться ивовыми почками, качаясь на ветках, сияли дрожащими голубыми звездами. Не до них сегодня Гавриле, проскочить бы Кривые Протоки засветло. Напротив Орлана внезапно обрушился на тайгу мокрый снег. На три метра против ветра ничегошеньки не видно. Сбросив обороты мотора, Гаврила осторожно причалил чуть выше ручья, где была привязана за пень знакомая лодка.

На сугорке залаяли собаки. Из кустов появился Хайло.

— Ты, что ли, Гаврила?

— Я, — недовольно буркнул тот. И добавил мысленно: «Век бы с гобой не встречаться».

— «Счетовод»-то где? Вроде вместе вниз проплывали.

— Захворал отец.

— Был дуб, а стал сруб; время прибудет, и того не будет! — хохотнул Хайло. — Нашел отца…

— Ну да, ты меня вырастил. — Гаврила в два прыжка одолел крутой подъем.

Залепленные падающим снегом с ног до головы, они, как два белых медведя, уперлись глазами друг в друга: кто кого переглядит? Наконец Хайло отвел свои. Сморщил в усмешке моложавое не по возрасту лицо:

— Оставайся ночевать. Куда в такую муть? Пошли, пошли в зимовье. Одежду просушишь.

Освещалось зимовье электрической лампочкой от батарей, снятых со створ. На воткнутых в стену деревянных спицах сохли мездрой наружу шкурки белок.

Гаврила внимательно оглядел пушнину и пристыдил:

— Рановато, однако, на промысел вышел, белка-то еще зеленая.

— Зато в шапке крепка, — ответил Хайло, разделывая на крупные звенья малопросольного жигалёнка{3}.

Поставил на стол чашку с вареной глухарятиной, тайменью икру в чумашке, хранившуюся в леднике еще с весны, и украсил застолье бутылкой самогона собственного производства.

Гаврила пить отказался.

— Хозяин — барин, — обиделся Хайло. — А я выпью за встречу. Как ни крути, сын ты мне. Свои иголки для себя не колки.

Гаврилу так и подмывало заткнуть ему рот куском таймешатины.

Вспомнилось, как Хайло издевался над матерью, когда приходил пьяный в гости. Тащил Августину, намотав косу на руку, белым днем в постель, не стыдясь детей. Вспомнилось — и лютая ненависть охватила его к этому сладко прожившему долгую жизнь человеку. Так и не притронувшись к угощению, Гаврила прикорнул на противоположных нарах, и под пьяную трепотню незаметно уснул.

После третьего стакана самогона Хайло развезло окончательно.

— Думаешь, кто Дуньку ухохолил? Я! Чтобы «счетоводишке» не досталась. Кастрат хромой, своих не настрогал, так зауголышей развел полный двор. И в чем только держится душа у костлявого ерша?

Хайло взял пустой чайник, качаясь, вышел набрать воды. Вдруг ударила в лицо заплутавшая в снегопаде сова. Поскользнувшись на заваленной снегом тропинке, покатился вниз по крутому сугору. Вынесло его по гладкому заледку чуть не к самой шуге. Тонкий закраек обрушился, и Хайло подхватило течением. Предсмертные крики его, кроме собак, бежавших с воем по берегу, да выглянувшей из дупла любопытной летяги, никто не услышал.

Утром снег перестал. Выяснило. Проснулся Гаврила — ни хозяина, ни собак.

— Кто рано встает, тому Бог дает, — сказал сам себе и заторопился.

Наломал березовый голик, вымел снег из шитика, разбил шестом заледок и выбрался на струю. Ходом проскочив Дунькину шиверу, оглянулся на знакомый осередок: на нем девушка в синем сарафане и парень в алой рубахе, взявшись за руки, стоят. «Шугу прет, а они по-летнему одеты?!» — удивился Гаврила, начал было разворачивать шитик, чтобы подобрать их, но неведомая сила заставила его отказаться от своего намерения. Еще раз оглянулся: никого нет. «Что только не примерещится на этой Дунькиной шивере», — улыбнулся он.

Пустой шитик, подминая под себя летящее навстречу время, чуть ли не парил над водой, радуясь, что до конца пути осталось совсем недалечко.

Вон и Степка с Иваном шапками с берега машут.

ПАРУС ОДИНОКИЙРассказ

Солнцеволосая Лизавета ласково потрепала Медведушку за седую бороду:

— Вставай, горюшко мое, на синее море пора!

Встрепенулся, глянул привычно в окно на погожее утро и насторожился: чего-то не хватало там. Ошарил глазами пустой прямоугольник неба и догадался: стрижи улетели! Быстро летушко промелькнуло. Доживет ли до следующего? Стар и хвор. Каждый прожитый день — подарок от Господа.

— Вставай, вставай, — настойчиво повторила внучка и влюбленно прижала морщинистую руку деда к своей щеке.