Чалдоны — страница 44 из 56

Наелся и похвастался:

— Завтра в город еду, на разряд по шахматам сдавать!

Теща покорно опустила голову, принялась латать Славе меховые рукавицы. Жена подхватилась мыть полы. Мало ли что может быть? Все конем ходил, шахматист, а тут возьмет и сходит ферзем — оставайся тогда лавка с товаром.

На сибирячках надо жениться — аккуратные бабы. Не зря же в старину богатые купцы ездили из России к нам свататься!

Так-то.

САМОДУР

С Евгением Плешкой местные мужики в тайгу ходить наотрез отказались: самодур. С ног сбился, искал напарника. Тут я подвернулся: только-только с фронта пришел. Не огляделся, что к чему, а Евгений цоп меня за жабры, насулил золотые горы.

Заехали в тайгу рано — в середине сентября. Заехали — и мой напарник захворал.

Я на зимовье крышу поправил, дров пилой-одноручкой нашоркал, ягод насобирал. Холода стукнули — боровой птицы настрелял, рыбы наловил. Короче говоря, со всеми делами управился.

Евгений хворает, лежит на нарах, охает. Ухаживаю за ним, клюквенным морсом отпаиваю, глухарятиной и сигами кормлю. Евгеньевские собаки тоже хворают: нажрутся до отрыжки, под ель упадут и пыхтят. Мои собаки береглись много лопать, боялись ожиреть, прыгучесть потерять. Больше ольховую кору грызли, глистов из себя, видать, выгоняли: чистились.

Ну ладно. Ждем снега: белочить-соболить. Нет снега!

Все-таки зима свое взяла. На Покров по колени выпал.

Евгений Плешка повеселел, командует, как старший.

— Ванька, в эту сторону ходи, промышляй, я — в эту…

Досталась мне гарь. Согласился, все равно в один котел пушнину таскать. К тому же у меня собаки — огонь, не чета Плешкиным засоням. И сам шибко бегучий, охотничий фарт из рук не выпущу.

Разбежались мы в разные стороны, облетали хребты, вечером сошлись у зимовья.

— Плохо? — спросил Евгений.

— Совсем никудышно, — отвечаю, показываю соболя и десяток белок.

— Молодец, Ванюша! — ласково похвалил напарник. — А я всего три бельчонки спромышлял. — Сам за живот держится. — Опять, паря, скрутило. Ох, ох… Ты уж давай, орел, хозяйничай… — И на нары.

Так и повелось. Хуже собаки по гари наломаюсь, еле обутки к зимовью приволоку, а Плешка уже лежит на нарах, охает. Куда деваться? Начинаю ужин гоношить, пушнину обрабатывать, заряжать патроны, напарника лечить, кормить собак.

Стал замечать: мои Загря и Рыжик до полуночи к корму не притрагиваются, евгеньевские — из рук выхватывают. Или, например, сядем ужинать — больной Евгений метет все подряд, а мне кусок хлеба в глотку не лезет. Чего же, намаешься за день — поджилки трясутся.

Однажды, в ростепель, ударило в голову: дай-ка пройдусь по Плешкиной чуднице. Загрю и Рыжика привязал у зимовья. Пусть, думаю, отдохнут собаки, изработались — кости да кожа.

Прошел по чуднице часа полтора, смотрю, впереди зимовейка стоит, из трубы дым валит. Собачки чьи-то около порога вьются. Ого! Евгеньевские! Вон и топор его в чураке сидит.

Дверь открываю — Плешка на нарах дрыхнет, аж чайник на печке вприсядку скачет.

Как рявкну напарнику в ухо:

— Руки вверх, пузатый германец!

Вскочил, ошалелый, и за ружье. Самодур — застрелит ведь с перепугу. Выкрутил я у него ружье из рук, в горячке — хрясь об пол.

Ствол — в дугу, приклад — в щепки. Ладно, не заряжено, убить бы могло. Эх, разве в такие минуты об этом думаешь!

— Ванька, гад-разгад! — взвыл Евгешка. — Лишил ружья, сорвал промысел… — Боднул меня головой в живот — и на улицу. Цоп топор — и бежать к первому зимовью.

Я вдогон. Самодур же! Собак моих там зарубит, зимовье спалит… Слышит, догоняю. Упал на снег, визжит:

— Ваня, не убивай! Ваня, не убивай…

За живот держится: дескать, видишь, хвораю.

Кого там убивать! Самого, того гляди, по чугунку топором хряпнет. Мимо него кукшей пролетел. Добежал до зимовья, отдышался, собак отвязал. На воле-то их не шибко порешишь. Сел на свои нары, ружье наготове держу.

Немного погодя заходит Плешка с топором. Сел на свои нары.

Исподлобья друг на друга смотрим, молчим. Стемнело. Печку не топим. Лампу не зажигаем.

Сколько ни сиди, а сон долит. Кто-нибудь из нас шелохнется, вскакиваем, орем благим матом. Я за ружье хватаюсь, Евгений — за топор. Всю войну, брат ты мой, прошел, а такой жути не натерпелся, как у самодура в зимовье.

— Евгешка, — стращаю, — не гляди, что темно, не промахнусь: картечь в стволе.

— У меня, Ванька, топор — бритва: гвозди, как масло, режет. Хошь побрею?

— Почто на том зимовье не остался ночевать? — пытаю.

— А ты дров там наготовил? — ехидно хохочет он. — Суп сварил?

Галюсь над ним, чтобы не заснуть:

— Твою бабу знают…

Он в ответ:

— И твою невесту приискатели хвалят…

— Свинячье рыло…

— Баранья харя…

Мерзли и перепирались так ночь напролет. За оконцем разбыряло, Евгений увязал понягу и подался домой. Через речку шел, посохом набродил на снегу: «Ванька, за пузатого германца голову отсеку!» Посмеялся я над его плакатом. Что с самодура возьмешь? Тьфу…

Ну ладно. Промышляю, а Плешку все равно в уме держу. К зимовью вечером возвращаюсь, тропу со стороны деревни обязательно секу, чтобы самодур врасплох не застал.

Как-то раз в непогодь Рыжик и Загря утянулись за проходным соболем. И гаркал, и стрелял — кого там! Ветер гудит, деревья туда-сюда мотаются, снег валом валит. Потыкался-потыкался по релкам, вернулся в зимовье.

День мело. Ночью вызвездило. Не спится, душа о собаках болит: где же вы, мои дорогие? Вышел, прислушался — тихо. Погаркал, стрелил — и спать завалился. Если зверь их где-нибудь не порешил, объявятся.

Снится сон: огромная баба облапила меня, повалить хочет. Борюсь с ней, сопротивляюсь. Куда мне такая махина нужна? Всей деревней не прокормишь!

Сквозь сон слышу, ходит кто-то вокруг зимовья: хруп, хруп… Собаки?! Нет… Походка тяжелая. Евгений? Конечно, он!

Скобка на дверях брякнула. Я ружье схватил, кричу:

— Жечь пришел, Евгешка? Догорать буду, но заряд в лоб тебе, гнида, всажу!

Вдруг в оконце: тар-ра-рах! Осколки на пол посыпались.

Стегнул я картечью по оконцу. Рев на улице — посуденка на столе зазвенела. Какой тут Евгешка? Медведь! Видно, крепко зацепил картечью, коли заревел. Заткнул я оконце ветошью, бодрствую. Кое-как, брат ты мой, утра дождался. На улицу сунуться боюсь, задерет. Чую, затаился зверь около. Эх, собаки, собаки, где же вы, мои дорогие… Хорошо, что крючок на дверях — кованый, а то бы от страха ведро себе на голову надел. Во как мне было жутко!

Под нарами ржавый коловорот валялся, давай дыры в стенах вертеть, медведя выглядывать.

Эвон ты, супостат, у проруби лежишь. Горит, поди, нутро-то, ранил я его крепко. Воду лакает, в мою сторону, как уполномоченный по заготовке хлеба, зыркает. Стрелять — далеко. Вся надежда — собаки объявятся.

С Евгением напереживался, тут еще зверь. Сижу в зимовье, нюни распустил. Вдруг на улице: бах, бах! Лай, рев… Я — в двери. Рыжик и Загря медведя теребят, а тот на Плешку прет. Я с подбега стегнул зверя пулей по уху, так и ткнулся, проклятущий, норкой в снег.

— Ох и добры, Иван, у тебя собаки! — кричит Евгений.

Я спустился на лед. Поздоровались, закурили.

— Собаки-то мои как с тобой оказались? — спрашиваю.

Плешка шапку на затылок сдвинул, испарину со лба рукавом стер:

— Трезвонят и трезвонят вчерась за деревней чьи-то собаки. Уже смеркаться стало, всё трезвонят. Жалко собак. Дай, думаю, схожу. Взял у Авдотьи Кармадоновой ружье, мужика-то ее осенясь гонный сохатый затоптал. Прихожу — твои собаки! Лают на сосну. Глядел-глядел, ничего не видать. Снег порошит. В самой верхушке вроде как черновина. Стрелил наугад — соболь упал. Отнес к твоим родителям. Думали, домой выходишь, коли собаки тут. Ждем-пождем, нет Ивана. Утром хватились собак — в лес ушли. Значит, с Иваном что-то неладно. Ну, я и айда сюда. Иду по чуднице, а на душе муторно. Слышу: в распадке твои собаки тявкают. Добыл тетерю — и дальше. Кобели по хребту шьют. На повороте, у проруби, увидел зверя, мурашки по спине побежали — огромадный! Слава богу, Загря и Рыжик поспели. Я уж думал: хана тебе, Иван…

Поклонился я в ноги Плешке:

— Спасибо, друг, за выручку…

— Это тебе спасибо, — прослезился самодур. — Я ведь промазал.

Обнялись, хохочем, а самих лихорадка колотит. Во как зверь-то достается, паря! Евгений дыры в стенах деревянными шипами затыкал и удивлялся:

— Артелью за неделю, Иван, столько не навертишь, а ты один за утро изловчился.

Неловко мне стало, и я перевернул разговор:

— Собаки-то где твои?

Евгений горько вздохнул:

— На мохнашки пустил. Не везет мне на путевых собак.

— Что-нибудь придумаем, — успокоил я своего спасителя. — А пока с Рыжиком или Загрей походишь.

С тех пор Плешка хворать перестал. Вместе охотились, пока не остарели.

ТУРПАН

Живал — щи ладошкой хлебал в нашей Подкаменке лесник Костя Рукавишников: удалец! Казенного коня держал — якутской породы, Турпаном звали. Небольшой такой конишка, мохнатенький. До чего ушлый был, я тебе скажу! Набуровит Костя лиственничного швырка на дровни, Турпан покосится на воз, туда-сюда пошевелит дровни — дерг, и пошел. Соображал, что полозья к снегу пристыли. Если не мог воз с места сдвинуть, встанет как вкопанный и заржет: отбавляй, хозяин, поклажу. Тут его хоть стягом понужай, не шелохнется. Характер!

Крепко Турпан любил Костю, как собачонка за ним гонялся. Тот в нем тоже души не чаял: то комочком сахара угостит, то хлебцем, а то и звенышком свежепросольного сига — шибко уважал конишка эту рыбку. Такой от голода не пропадет нигде: все подряд мел, если прижмет жизнь, — и прутья, и ветошь, и кору…

Однажды в тайге тушил Костя Рукавишников пожар. Полыхало — головешки выше солнца летели! Отступ к реке огнем перехватило. Нашел Турпан прогалину, вывез хозяина из пекла.

Или вот еще случай. Поплыл рано утром Костя на стружке за реку сети смотреть, налетел в тумане на топляк и перевернулся.