Минувшей зимой Трифон чувствовал себя еще бодро. Удачно сходил на соболиный промысел. Февраль напролет возил сено на зверопромхозовский конный двор. А в марте подрядился на пару с Гермогеном пилить дрова для почты. Но весной, когда его старуху задрал медведь, шибко сдал… Дело было перед реколомом. Возвращалась Фекла с крестин из рабочего поселка. Шла заберегом. Медведь и скараулил старую в тальниках… День ждет Трифон старуху, два ждет, а ее нет. Забеспокоился. Позвонил в поселок, сообщили: в понедельник домой ушла. Почуял он недоброе. Собрался и отправился на поиски. На полдороге наткнулся на изжеванные Феклины ичижонки. Все понял. Сел на камень и заплакал.
— Черт тебя дернул с этими крестинами, — ругал дед старуху. — Взять бы прут и отхлестать тебя, старую…
Мирно сияло небо. На середине реки дымилась унавоженная за зиму конская дорога. Лед местами от берегов отъело, на синих прогалинах радостно кричали утки. Разматывая клубки света и звона, прыгали с камня на камень, смеялись и негодовали родники.
Трифон плакал. Ему вспомнилась другая весна. В ту голодную весну, стыдясь своего увечья и кулацких насмешек, ушел он из деревни в тайгу. У быстрой речки, в кедровом распадке поставил просторное зимовье и занялся охотничьим промыслом. По людским слухам, по звериным тропкам отыскала Фекла в тайге своего Тришу, назвалась женой и увезла в свой дом. Неужели это было полвека назад? Неужели от синеглазой Феклы осталось только то, что лежит перед ним?
Трифон не слышал, как испуганно тинькнула синица на березе, как, возмущенно цокая, взлетала винтом на вершину сосны белка, как, вытянув шею, тревожно загоготали на воде утки, — глубокое, непоправимое горе оглушило его. Он встрепенулся лишь тогда, когда чей-то острый взгляд уколол его в спину. Трифон недовольно повернулся: бесшумно ступая по каменистой сугоре, к нему крался медведь. Старик спокойно встал, левой рукой снял шапку, смял ее в кулаке, а правой выдернул из ножен нож и шагнул навстречу. Встретившись с глазами Трифона, зверь остановился и поднялся на дыбы: поведение человека удивило его и озадачило. В маленьких дремучих глазках вспыхнуло любопытство. Когда до медведя осталось шага два-три, Трифон неожиданно бросил шапку чуть выше морды зверя — тот молниеносно поймал ее лапами… Но Трифон уже развалил брюхо — и откатился в сторону…
— Жри, гад, — злорадно шептал он, вытирая нож о голенище ичига.
На майские праздники дед слег в постель. С первой водой уплавил его Гермоген на стружке в районную больницу. Отвалялся старик там около месяца и вышел оттуда неохотником. Фартовое зимовье свое и собак, кроме дряхлого Загри, отдал Гермогену.
— Шабаш, расковались копыта.
И связался с Кольшей, стар да мал, оно и ладно.
Есть у Трифона сын Лаврентий. Живет в Краснодаре. Ходят слухи, что работает он якобы в торговле солидным начальником. В деревне как народ думает? Отправляет сын родителям каждый месяц деньги — значит, богатый, а если уж фотокарточку прислал, где сидит за рулем личного автомобиля, — обязательно начальник.
Рос Лаврентий послушным и старательным. Отец и мать души не чаяли в единственном чаде. Четверо старших буйные свои головушки под Москвой сложили. Был родителям последний сын великой радостью и надеждой.
— Расти, Лаврушка, быстрее, — говорил, бывало, Трифон, — да в тайгу пойдем.
В детстве Лаврентий не любил ни рыбалки, ни лошадей, ни сенокосы. Любил он копить деньги. Сделал копилку-сундучок, оковал жестью, навесил замок. Ключ от замка носил на шнурке у себя на шее. Бабка Аксинья, верующая в Господа Бога, частенько допытывалась у парнишки:
— Ты чё, Лавруша, на груди-то крестик носишь?
— Черта с рогами, — отвечал тот и убегал.
Накопит Лаврентий полный сундучок медяков и серебрушек, обменяет в сельпо на рубли, идет в сберкассу, положит свои сбережения на книжку и снова копит. В летние каникулы занимался сбором ягод и грибов. Боже избавь, чтобы домой принес — все сдаст в сельпо.
— Молодец! — хвалил парнишку Сопаткин. — Копи, малец, деньгу. В наше время без нее никуда.
— В кого такой уродился? — плевался Трифон, глядя на сына. — Ремнем стегал, добрыми словами уговаривал — тому все неймется. На люди выйти стыдно.
Вырос Лаврентий умным, красивым, но с холодными глазами. Только окончил институт — сразу поступил на курсы продавцов, потерся год-два в Иркутске и умотал на Кубань.
Еще при жизни Феклы ездил отец к сыну в гости. Приехал в Краснодар в будний день. Сына и невестки дома не застал. Соседка по площадке растолмачила приезжему:
— Перейдите, дедушка, через улицу, на углу увидите винный ларек. Там Лаврентий Трифонович продавцом робит.
Трифон ушам не поверил: «Лаврушка вином торгует?!» Подкрался к ларьку, как с подветренной стороны к сохатому, спрятался за яблоню и стал наблюдать. Точно, Лаврушка. В белом халате. Вылитый доктор! Мужикам микстуру гранеными стаканами едва успевает отпускать. От позора Трифон не знал, куда себя деть.
— Что творится, что творится! — шептал он по дороге в аэропорт. — Сын охотника — вином торгует…
В этот же день он улетел домой…
— Чтой скоро обернулся? — спросила тревожно Фекла.
— Не климат мне там, — буркнул недовольно Трифон и сел писать сыну письмо. «Здравствуй, Лавруха и твоя супружница Ираида Ивановна! Пишут вам Бобряковы Трифон Егорыч и Фекла Терентьевна. Лавруха, докеда будешь мутить душу старикам? Писал нам, что работашь икспедитором, а сам? Мужиков спайвашь. Деньги больше нам не шли. Таких денег нам не надо. Кажный год к морю отдыхать ездишь, а родителев проведать некогда, значитца? Пусть у тебя об нас голова не болит…»
Тихими, погожими вечерами Трифон частенько заходил к Дауркиным на огонек. Обычно в такое время Дауркины ужинают. Зайдет и бросит привычно:
— Приятный аппетит!
— Нежевано летит, — ответит Гермоген. — Садитесь с нами.
— Токо вечерял, — отказывается дед.
Примостится у русской печи на чурбане и закурит. Вот и сегодня зашел.
Гермоген, скромно покашливая в кулак, заводит разговор о международном положении:
— Давечась по радио наши передавали: опять на нашу землю окаянные зарятся. Пусть только сунутся, быстро почки отшибем. — И ни с того ни с сего обрушивается на жену Сопаткина, сельповскую продавщицу: — Хавронья, елки-моталки, буханку хлеба в долг попроси — не даст, а бутылку водки — сама тебе за пазуху сунет. Тару порожнюю принимает вполцены. — Белесые брови Гермогена удивленно выползают на огромный квадратный лоб. — Где правда? — И супится гневно. — На мой характер, елки-моталки, будь я прокурором, давно бы за решетку посадил. А сам Сопаткин, клоун сопливый, что выкомаривает? Только лед по реке пронесло, ставит на лодку два «Вихря» — и погнал уток стрелять… А эта… Как ее? Да в ларьке-то торгует…
— Маргарита, — подсказывает Кольша.
— Да, да, она самая! Давно ли торговать стала? Приехала — кости да кожа. Собаки от нее днем шарахались. А сейчас? Как бочка! От жира раздуло — в дверь не пролазит…
Мрачная плоскогрудая Дауриха, убирая со стола посуду, намеренно перебивает мужа, обращаясь к Трифону.
— Научи, Трифон Егорович, что делать с окаянным? — кивает на Гермогена. — Скоро избу пропьет. Несет из дома все, что попадет под руку. Днясь боровишку Сопаткиным за долги отдал. Ох-хо-хо-хо… — Всплакнув, продолжает с подвывом: — На кого походить-то я стала? Пьет, пьет! Как лишился отцовских зимовий, так голову совсем потерял. Из зверопромхоза выгнали, устроился в леспромхоз — турнули. Велика ли моя зарплатишка… — Дауриха работает уборщицей в школе. — Копейки…
— Расквакалась! — Гермоген нервно вскакивает с лавки, пинком распахивает настежь дверь, выходит в ограду.
— Псих ненормальный! Правду скажешь, готов лопнуть от злости, — кричит вслед мужу Дауриха. — Опять нажрется где-нибудь, опять до самых петухов будет танго танцевать на карачках. Дите запугал, прудить по ночам стало.
— Не ври, мамка, не ври… — отпирается Кольша, пряча глаза от деда.
А Трифону так жалко Гермогена, так обидно за него.
— Ох, Гермоген, Гермоген! — вздыхает Трифон, возвращаясь домой. — Был ты раньше мужик как мужик. Старательный, покладистый. По сотне соболей за сезон сдавал государству. Не то, что другие: половину сдадут, половину из-под полы сбудут. Попали твои промысловые угодья под леспромхоз, и покатился под гору… Эх…
Однажды на рыбалке Кольша спросил у деда:
— Дедушка, почему мой тятька так много пьет?
— Глотка у него луженая, а руки золотые, вот и пьет без меры, — объяснил Трифон парнишке.
Неожиданно, всей деревне на удивление, Гермоген бросил пить. Пришел к Трифону и сказал:
— Решительно завязал, Трифон Егорович, с выпивкой. Прошу, замолви за меня словечко охотоведу, пусть берет меня обратно промысловиком. Иначе на твое зимовье другого отправит. Тут еще Устя забрюхатела…
Кое-как уломал Трифон охотоведа. Гермоген был на седьмом небе, готовился уж на промысел, да как-то вечером подняли его на пожар. По речке Талой горела тайга. Вернулся Гермоген домой через неделю. Угрюмый и похудевший.
Ночью к Трифону прибежали босые Дауриха с сыном.
— Дюжу нет, Егорович, свихнулся, однако, Гермоген. Как вернулся с пожара — зимовье ваше сгорело, — налил шары одеколоном, развел посреди горницы костер и давай чай варить. Несет ахинею, вроде в лесу ночует. Еле огонь залила… — Дауриха опустилась на тощие коленки перед старым человеком и заголосила жутко: — Христом Богом прошу, пусти нас к себе жить…
— Успокойся, Устя, успокойся, — словно роняя на пол булыжники, забубнил Трифон. — Живите, места хватит. — И, как раненую птицу, ласково погладил рыдающую женщину по голове.
Счетовод Сопаткин, собравшийся по сельповским делам в город, захохотал:
— Не горюй, брат! За твоей Устиной дед приглядит. Ничего, что старый…
— Пошел вон! — топнул протезом оземь председатель сельсовета и ошпарил Сопаткина ненавидящим взглядом. — Трифоново зимовье ты, гад, спалил, больше некому.
— Говори, да не заговаривайся! — взвизгнул Сопаткин. — Не посмотрю, что инвалид, за клевету быстро к порядку призову.