Баба сено граблями ворошит, песню заунывную поет.
Откуда ни возьмись, появляется перед ней кудреватый ухарь:
— Славно поешь, ягодка, славно! Не найдется ли у тебя кваску испить?
Вынесла она ему из шалаша квасу в туеске.
Попил он и стал лясы точить: такая, дескать, аккуратная, работящая, а живешь с лешим, да лодырем. Вишь, дрыхнет! Брось его, поедем в другое царство-государство. В шелка тебя одену.
Баба от страха дрожит как лист осиновый:
— Боюсь я шибко. Крутой ндрав у Егорши. Догонит — убьет.
Кудреватый ухарь сызнова сомускает:
— Вишь, нож вострый у супостата на поясе? Воткни его в грудь сонному, — сомустил и спрятался в кусты.
Выташшила тихонько, змея, нож и замахнулась… Тут, как нарочно, собачонка возле оказалась. Впилась клыками бабе в руку, нож-то выпал и тырчком упал бабе на ногу. Баба, ясно, заорала… Мужик проснулся, смекнул, в чем дело, хвать ее за волосы и давай понужать. Баба вырвалась — и дуть. Кинул нож вдогонку — обернулась баба вороной и улетела.
Сидит, значитца, мужик в шалаше, горюет. Кудреватый ухарь стукнулся оземь головой, превратился в знакомого старичонку и выходит из кустов:
— Почто, Егор, такой печальный?
Мужик в сердцах открылся: так и так. Выслушал внимательно старичонка и сказал:
— Запомни, Егор, три заповеди: землю не разоряй, жену не хвали, друга не обижай.
Сказал — и как в воду канул.
Вернулся мужик домой и зенкам своим не верит: баба на крыльце стоит — радостная! Обняла, поцеловала ненаглядного своего в сахарные уста, у того память-то и отшибло. Но слова старичка крепко запомнил. Тут и сказке конец…
— Дедушка, а кто старичок был?
— Лесной дух ето был, — пояснил Трифон и добавил: — Схожу закидушки проверю, должно, наживу сголило. Отдыхай, Миколай…
Когда он вернулся, Кольша спал. Трифон укрыл парнишку дождевиком, подбросил в костер дров, присел на обшарпанный еловый сутунок и задумался.
«Прожил я век, — думал Трифон, — дармовой хлеб не ел, государственную казну не воровал, супротив совести не шел. В коммуне работал, в колхозе, в зверпромхозе. За труд награды имею. Что я достиг в жизни? Какую память оставлю о себе на земле? Единственного сына не смог воспитать. Сын охотника в ларьке вином торгует. Позор! Молодые, а ишшут легкой жизни. Детей и то не рожают. Кто виноват? Время? Нет, не время виновато. Где-то что-то проглядели мы, отцы. Взять меня, к примеру. Бежал я всю жисть без оглядки вперед да вперед. Оглянуться назад некогда было: что за плечами творится? Странные люди появились на земле, вороватые и пакостливые. Пьяный мужик на дороге валяется, а им радость. А у мужика-то где голова? Взять Гермогена, ведь из трезвой родовы, а спился!»
Кольша вздрогнул во сне, застонал.
— Спи, Миколай, спи. — Трифону вспомнился Сопаткин. — Расти быстрей, иначе Сопаткины — чужого добра не жалко — все напрочь перехряпают, детям твоим ничего не оставят. Жгут, рубят, грабят, крадут. Зверь и тот остерегается их, обегает, как проказу, далеко стороной, а на зиму ложится в берлогу на свежих вырубках. Нипочем Сопаткиным советские законы. Живут одним днем, но от пуза. Живут для себя. До каких пор люди будут терпеть их? Кто возьмет Сопаткиных за глотку? Спи, Миколай, спи. Расти большой, набирайся ума, наливайся силой — иначе тебе не растоптать ету погань…
Коротка июльская ночь. За раздумьями Трифон не заметил, как рассвело. Ему захотелось пить. Он поднялся и, оступаясь на скользких от росы камнях, поплелся ко ключу. Студеная вода взбодрила Трифона. Вернувшись к ночлегу, склонился над спящим Кольшей и ласково забубнил:
— Рыбак, а рыбак! Пробудись. Глянь, окунь на березу залез.
За ночь вода прибыла и затопила колышки, за которые были привязаны с вечера закидушки.
Между рыбаками возник спор: кому смотреть первую? Кольша выспорил.
Нашарив рукой в воде леску, Кольша потянул ее на себя: потянешь — сразу слышно, попало или нет. Чья-то неведомая сила выхватила леску из ладоней. Кольша подхватил ее вновь — леску натянуло до звона и, певуче рассекая воду, повело вверх по течению.
— Таймень, паря, таймень! — засуетился Трифон. — Не тяни резко, слабину давай. Выдерни колышек-то, выдерни… — Оттолкнул Кольшу…
— Врешь, не уйдешь! — хорохорился Трифон, выделывая по окоемку берега замысловатые коленца. — Ишь, урос! Ишь, бешеный…
Таймень то вставал ребром, то кидался вверх по течению, то вниз, то выбрасывал себя из воды — словно желая воочию удостовериться в достоинстве соперника.
Кольша плясал рядом с дедом, бессознательно повторяя его движения, гримасы, с восторгом и страхом ожидая исход поединка.
Недалеко от берега таймень задел брюхом дно и рванулся в спасительную глубину…
У костра, подсушивая штанину, Кольша уронил виновато:
— Леска гнилая…
Трифон молчал. Прислонившись спиной к щербатому валуну, он сидел на песке, мокрые ичиги разъехались в стороны и блестели в редкой траве, как две налимьи башки…
Лицо Трифона напугало парнишку: сморщенное, мутные глаза смотрят вбок и в небо — как будто, рыдая, Трифон следит за улетающей вдаль стаей стерхов.
— А-а-а-а…
— Святого везут, Святого! — крестились старухи, сбившись у сельпо табунком. — Отмыкался.
Потный конь всхрапывал, шарахался в проулки, и хромой председатель сельсовета едва удерживал его под уздцы. Телегу встряхивало на колдобинах, Трифон лежал на телеге и вздрагивал, как живой.
Двое суток ждал покойник сына. На третьи, рано утром, председатель сельсовета поднял сельчан:
— Хоронить надо мужика. Жара.
Когда опускали гроб в могилу, веревки с одной стороны нечаянно приослабили, и гроб чуть не перевернулся. Завизжали женщины. Кто-то прошамкал в толпе: «Не хочет уходить. Кому охота?! — и вздохнул тоскливо: — Все там будем».
Люди подходили к могиле и, отдавая последнюю дань уставшему жить человеку, осторожно бросали туда по горсточке прохладной земли.
С кладбища в деревню Кольша вернулся после всех. Солнце уже встало над речным хребтом, травы пообсохли от росы, полевая дорога нагрелась. В избу Кольша не пошел. Сел на завалинку и не по-детски задумался.
Плакучая березка, посаженная Трифоном под окном минувшей весной, приподнималась на цыпочки, заглядывала в окно, стараясь увидеть, как в осиротевшей избе на скорую руку справляют поминки по усопшему Трифону…
ЖУРАВЛЕНОКРассказ
Когда я смотрю на улетающих вдаль осенних журавлей, всегда вспоминаю августовское лето моего деревенского детства, ленскую тайгу, где впервые столкнулся с человеческой жестокостью.
Наша изба стояла у самого леса. Зимними, студеными ночами по огороду бесстрашно носились заполошные зайцы, а весной по пряслу бегали, звонко цыкая, бесшабашные бурундуки. В то лето построился около нас невесть откуда приехавший дядя Петя — заядлый рыбак и охотник.
Подружились мы с дядей Петей быстро. Окрестную тайгу я знал, как пять своих пальцев, водил его по кислицу, по грибы.
В начале августа мы отправились по чернику на Угольные болота. Дядя Петя прихватил с собой двустволку — на случай встречи с медведем. «Достаточно собаки, чтобы отпугнуть зверя, — любили повторять нам опытные таежники. — В крайнем случае, если заходишь на дальние ягодники, имей при себе кусочек бересты и спички». Но у дяди Пети было свое мнение.
Вышли мы из дому ранехонько. С нами увязалась моя собачонка Ветка. Привез ее мне отец щенком с дремучей реки Шурунды, взял у знакомого эвенка. На вид Ветка неказистая: на боках торчат клочья невылинявшей шерсти, одно ухо стоит, второе висит, хвост поленом. Но для меня она была — самая красивая!
Пока шли по улице, дядя Петя потешался над ней:
— И где ты отхватил такое чудо? На выставку ее надо, за красоту золотую медаль бы присудили.
До Угольных болот добрались к полудню. Остановились в зимовье лесорубов. Летом оно пустует, заготовка леса идет только зимой, когда замерзнут болота и установится лесовозная дорога.
Сварили чай, перекусили на скорую руку и отправились собирать чернику.
— Сроду такой ягоды не видел! — изумился дядя Петя, черпая деревянным совком чернику. — Сине! Ступить некуда. Вот только мошка ест, спасу нет…
В зимовье вернулись в сумерках.
Устраиваясь на ночлег, дядя Петя возбужденно говорил:
— Завтра наберемся, и домой потопаем. Через денек, пока ягоду не выхватили городские, снова придуем. А?
— Дождь, — говорю, — будет.
— Насмешил, бухта-барахта! Смотри, небушко-то звенит!
— Будет, — настаивал я. — Желна вон как протяжно на закате кричала.
И точно, пока мы растопили печку, пока поужинали — заморосило. Дядя Петя заманил Ветку в зимовье:
— Измокнет под дождем. — Закрыл дверь на крючок, поперек двери привязал веревкой жердь за скобку. — Теперя и отдохнуть можно. — Блаженно грохнулся на топчан и захрапел.
Дождь то затихнет, то застучит снова по крыше — шуршит по ветвям невидимых сосен, отчего кажется, что это дышит за стеной кто-то огромный и страшный. Сквозь сон я слышал, как в ночи ухал филин, тявкала лисица, скрипело дерево.
Разбудил нас злобный лай Ветки. Она неистово царапала дверь когтями и рвалась наружу.
— Уйми окаянную! — грозно прошептал дядя Петя. — Слышь, вроде поросенок хрюкнул?!
— Откуда здесь поросенку быть? Медведь, наверно, пришел. Давай собаку выпустим! — зашептал и я.
— Ты что, с ума спятил? Ворвется, сожрет нас вместе с собакой.
Схватил ружье.
Фыркая и принюхиваясь, медведь обошел вокруг зимовья и опять остановился у двери — поцарапал ее лапой, рявкнул.
Не успели мы опомниться, как юркая Ветка змеей проскользнула в небольшое окно, которое мы с вечера заткнули травой. Меня обуял страх, дядя Петя тоже брякал зубами.
— Господи, пронеси. Господи, пронеси. Век на Тебя молиться буду, — крестился он в темноте.
У зимовья стояли рев и визготня. К еще большему нашему ужасу, Ветка посадила медведя к стене зимовья и не давала ему ходу.