Уже вторую неделю правительство «новой Франции» держало его в курортном Биаррице в полном неведении, в тягостном, полном сомнений и тревог ожидании решения судьбы далекой родины. За это время его успели навестить несколько проверенных товарищей из ФКП. Морис Торез после традиционных по-товарищески крепких объятий сразу же начал хвастаться достижениями коммунистической партии в составе правительства Четвертой республики. Так, по его словам, национализации подверглись не только все стратегические отрасли промышленности – от автомобилестроения до авиации, – но и крупнейшие банки и страховые компании. Были законодательно оформлены многие давнишние требования профсоюзов о введении социальных льгот на предприятиях. В какой-то момент Торез даже начал перечислять свои достижения по пальцам: страхование по социально-профессиональному признаку, повсеместное распространение бессрочных контрактов, усложненная для работодателей процедура увольнения, социальные пособия, гарантии найма для различных категорий государственных служащих. На этой стадии, считал он, можно было уже задумываться о введении в экономику элементов планового хозяйства. Но когда товарищ Хошимин начал всерьез расспрашивать его о возможности ФКП повлиять на судьбу Индокитая, Морис Торез сразу же поник, начал тяжело вздыхать и мяться. В конце концов в довольно туманных выражениях он признался Хошимину, что христианские демократы постепенно обходят марксистский блок по всем направлениям и что сам марксистский блок близок к окончательному расколу, а социалисты готовы с потрохами продаться дядюшке Сэму за паек, предусмотренный щедрым планом Маршалла. В общем разом поскромневший Торез отбыл в Париж вечером того же дня, и прощальные объятия его были уже не столь крепкими.
Однако больше всех достал Хошимина известный левацкий репортер Даниэль Герен[46]. За ужином он сначала пустился в пространные разглагольствования о том, что все свободолюбивые люди планеты должны поддерживать в холодной войне демократию американского образца, что западный капитализм гораздо предпочтительнее, чем сталинский тоталитаризм. В ответ товарищ Хошимин лишь пожимал плечами, старательно выковыривая многочисленные мелкие кости из нежного мяса атлантических сардин. Никакого откровения в этих рассуждениях не было, потому что эту позицию тогда разделяли большинство анархистов Франции. Но, начав интервью, Герен стал все назойливее и назойливее расспрашивать о сайгонских подпольщиках, казненных вьетнамскими сталинистами в ходе чисток во время августовского восстания. Не подавая вида, что взбешен, Хошимин спокойно и твердо ответил ему: «Это были достойные люди, и мы скорбим о них. Но любой, кто пойдет против моей линии, будет сломлен и разбит». В принципе, поостыв, он понял, что остался вполне доволен своим ответом. Иосиф Виссарионович, наверняка, сказал бы на его месте что-нибудь в том же духе.
– А ведь меня в своем роде вдохновляли ваши статьи в Populaire, – сказал Хошимин, когда они перешли к фруктам. – Вы так красноречиво описывали страдания вьетнамского народа, помните? Вы рассказали, как Базен, начальник главного управления Сюртэ с Катина, заставлял политических заключенных прыгать босыми на острой гальке, вскидывая руку в фашистском салюте.
– Помню, помню, – подтвердил Герен. – В той же статье я писал о казненных вашими товарищами троцкистских редакторах газеты La Lutte, которых Базен тогда бросил в каталажку на два года.
– Вы рассказывали также о ста лицеистах, которых исключили из школ за участие в несанкционированной манифестации в поддержку французского Народного фронта, – продолжал Хошимин, словно не слыша Герена.
– Что интересно, Народный фронт тогда был у власти, – заметил Герен. – Вы не находите любопытным, что Мариус Муте был тогда министром по делам заморских территорий точно так же, как и сейчас?
– Помнится, вы его косвенно оправдывали, – сказал Хошимин. – Ведь вы писали, что этот социалист в кресле министра не мог справиться с бюрократической машиной своих же подчиненных, что он просто вынужден был выдать карт-бланш всем этим проконсулам и Базенам.
– Да, это так, – Герен сделал паузу и, заказав кофе, дождался, когда внимательно слушавший их официант удалится. Понизив голос и доверительно склонившись к Хошимину, он сказал: – Не верьте месье Муте, товарищ Хошимин, он вас надует, подведет и на этот раз. Не верьте ни одному французскому политику. Не верьте уловкам французской дипломатии. Это я вам говорю с искренней симпатией.
Воспоминания и размышления вьетнамского лидера были прерваны шумом двигателя приближающейся машины. Услышав долгожданный звук клаксона, дядюшка Хо развернулся и бодрой, несмотря на возраст, походкой зашагал к присланному за ним ситроену. Уже в машине по пути в аэропорт он ознакомился с секретным докладом товарища Фам ван Донга[47], возглавлявшего делегацию Вьетминя на конференции в Фонтенбло[48]. В скупых строчках доклада Хо узнавал порывистый характер Фама: «Председатель французской делегации Макс Андре недвусмысленно заявил нам: „Если вы не будете вести себя разумно, мы сметем все ваши силы в течение двух дней“. После этого они предложили нам подписать временную конвенцию, условия которой лично я счел унизительными». Делегация под руководством Фам ван Донга хлопнула дверью и спешно отбыла в Тулон, чтобы немедленно отплыть на палубе лайнера «Пастер» в Тонкий. А в Ханое вооруженные отряды самообороны под командованием разъяренного товарища Зиапа, едва освободившегося из плена, уже громили офисы правых партий и редакции издававшихся ими газет, вынуждая уцелевших националистических лидеров бежать в Китай под защиту чанкайшистов. Национальное собрание разваливалось на глазах. Дядюшка Хо вздохнул и принял очередное тяжелое решение: он пожмет руку Муте и подпишет временную конвенцию с правительством Жоржа Бидо, какой бы унизительной она ни была. Он не уступит французской дипломатии в маневрах, очевидно направленных на то, чтобы выиграть время и собраться с силами. Он будет гнуть свою линию, пока не получит все прерогативы настоящей, а не фиктивной власти над народом своей земли.
Дядя Нам, как и обещал, устроил пир. Он созвал на грандиозное празднование моей конфирмации большинство соседских семей. На грилях жарились свежайшие тигровые креветки, а за столами в патио гости литрами заливали в свои ненасытные глотки ледяное шабли. Мы с Рене улизнули под шумок и со связкой креветок и пакетами, набитыми фруктами и рисом, отправились на велосипедах в сторону окраин Шолона, где ютилась наша подруга Мари. Только мы поддерживали тогда связь с Мари, старшей дочерью дяди Нама, которую он проклял и публично отрекся от нее на страницах «Вечернего Сайгона». Он отказался от собственной дочери из-за того, что она вопреки его воле, тайком вышла замуж за человека из бедной семьи. Сейчас, правда, дела у мужа Мари пошли в гору. Он записался в марионеточную Национальную армию и неплохо наживался на взятках и открытых грабежах прокоммунистических семей во время карательных рейдов по «красному поясу» сайгонских пригородов. Тем не менее дядя Нам до сих пор считал себя оскорбленным до глубины души и, когда разъезжал по улицам Сайгона на своем роскошном автомобиле, всегда держал наготове в бардачке заряженный люгер.
«Если увижу ублюдка, пристрелю без разговоров», – серьезно говорил он своему шоферу, вставляя обойму и щелкая затвором. Я нисколечко не сомневаюсь в том, что дядя Нам обязательно привел бы свою угрозу в исполнение, и Мари крупно повезло, что ее муж так и не попался ему на глаза. Она всегда открывала нам только на условный стук и, высунув голову в дверь, сначала с опаской оглядывалась по сторонам, словно опасалась, что нас могли выследить. Но потом, получив очередную передачку, она долго-долго благодарила, гладила нас по головам, приговаривая, что за доброе сердце нам воздаст Господь. Она казалась нам такой запуганной и одинокой, что мы всякий раз клялись ей, что никогда ее не оставим. Впоследствии я слышал от общих знакомых, что они стали одной из богатейших семей вьетнамской общины Парижа и живут там припеваючи, наслаждаясь статусом рантье после крайне выгодных первоначальных инвестиций награбленного добра.
Французская колониальная администрация создала Национальную армию в тщетной попытке превратить свою затяжную войну с Вьетминем в чисто гражданский внутренний конфликт между вьетнамцами.
Войну самовольно развязал все тот же д'Аржанлье[49], и началось все из-за контроля над хайфонским портом, тем самым, в который его в свое время столь бесцеремонно не пустили чанкайшисты. Проведав, что местное население проворачивает в портовой зоне крупные сделки – меняет у китайских моряков рис на оружие, сырье, технику и запчасти, которые потом шустро переправлялись в партизанские джунгли Вьетбака, – адмирал, истово попросив Матерь Божью о защите от вражеских пуль и трижды прочитав «Pater noster», без всякого предупреждения открыл с крейсеров шквальный огонь по беззащитным портовым районам города. Потоки мирного населения устремились прочь из портовых районов. В основном это были старухи, увозившие свои нехитрые пожитки на велосипедах, и молодые матери, бежавшие от огня с грудными детьми на руках. Разглядывая их в бинокль, д'Аржанлье вдруг приказал перевести огонь прямо на беженцев и бить по ним прямой наводкой. Ему вдруг невыносимо захотелось увидеть тот самый круг Ада, в который он обречен был попасть после своей кончины. Уничтожив шрапнелью почти шесть тысяч обитателей Хайфона, он уже без опаски, храбро высадился на берег и занял все таможенные посты порта. Таким образом он схватил за горло правительство молодой ДРВ – под контролем д'Аржанлье оказались едва ли не все независимые торговые операции революционного Вьетминя. Правительство Четвертой республики узнало об инициативе адмирала последним, в том числе из гневных телеграмм Хошимина. Фактически д'Аржанлье сорвал уже наладившийся процесс мирного урегулирования и поставил свое правительство перед свершившимся фактом. Кр