Белобородый возвысил голос, и его горячность показалась Дани вполне искренней.
– Ты говори, говори, Матвей, – поощрял он. – Мне нравится.
– Он расстрига, – вяло возразил раненый.
– Вот те крест!.. – белобородый размашисто перекрестился на лики в углу. – Не лгу сейчас!
Дани покосился на сумрачные лики, подсвеченные розоватым сиянием лампады, которая теперь, когда обе лучины прогорели, являлась единственным источником света. Девушка неслышно вернулась в избу и зажгла новые лучины. Чатхо всё не появлялся.
– Тамбовские мужики вашу красную власть не приняли, – продолжал Матюха. – Эй, девка! Давай ещё еды и самогону! А ты, профессор, пересаживайся-ка к столу. Надо же и пожрать, иначе я тебя живым в Семидесятское не доставлю.
Произнеся это, дед Матюха подскочил к пленнику, без видимых усилий поднял его со скамьи и пересадил на табурет к столу. С раненой ногой он обращался не церемонясь, но пленник при этом не проронил ни звука. Он снова заговорил лишь после того, как перед его носом оказалась миска, полная подостывшего, полужидкого варева, изготовленного руками юной стряпухи.
– В Тамбовской парторганизации было тринадцать тысяч коммунистов. Для сравнения, в Воронежской всего три тысячи восемьсот, – рассеянно проговорил Красный профессор. – И это ты называешь «не поддержали красных»?
– Я таких цифир не знаю. Только до ста считаю, – скривился дед Матюха. – Я, чай, не профессор.
– Ты такой же притворщик, как все попы.
– О! Ты был священником, Матвей? – изумился Дани.
– Обновленец он и расстрига, что, в сущности, одно и то же! – огрызнулся Красный профессор.
– Ну и что! – усмехнулся Дани. – Я тоже считаю это занятие пустым. Бога нет. Современная наука привела тому тысячи доказательств. Да, впрочем, где там Чатхо? Эй, девушка! Лезь за печь. Разбуди солдата. Передай моё приказание идти на улицу, подменить Чатхо…
В ответ на его слова за окном заскрежетал стартер. Наверное, это Чатхо после недолгого перерыва пытается завести полуторку.
– Ну же! Передай, пусть идёт на улицу, а Чатхо…
Через минуту из-за печи уже лез сонный солдат – плешивый и пожилой уроженец одного из прибрежных городишек, коих немало на берегу мутных вод Балатона. Этому повезло не задаться ростом и статью – он мог натянуть на мёрзнущие ноги присланные из Венгрии валенки. Солдат подпрыгивал, пытаясь попасть ногой в голенище. Лысая его макушка блестела от испарины. Русская девушка держала наготове его пропахшую печным дымом шинель. Рядом с ней он выглядел ещё более тщедушным, чем в кабине русской полуторки. Дани внезапно сделалось весело.
– Siess, Gyula. Egyébként mikuláš megvalósítani a Catho a jégbarlang![9] – прокричал он.
– Chatham soha nem ment, hogy felmelegedjen. Fura[10]. – пробормотал солдат, отчаянно зевая.
Щелястая дверь, ведущая в сени, хлопнула слишком громко. Пурга стукнула в стену избёнки кулаком снегового заряда. Убогая утварь на столе зазвенела.
– Что же ты не ешь, Родя? – вскричал дед Матюха. – Девка… как там тебя? Тяпа? Подай самогону.
– Правда, подай! – подтвердил Красный профессор с отвращением посматривая на стряпню девчонки. – Ты-то любишь приложиться, Матвей? Не отказался от прежних привычек?
– … трупом пахнет самогон! – пропел дед Матюха. – Кстати, откуда завелось кулацкое пойло в избе идейно безгрешного пастуха? За самогоноварение советская власть карала любого…
– А-а-а! – бледное лицо профессора покрылось багровыми пятнами. – Супчик с человечинкой! Любимое блюдо тамбовских повстанцев!
– Повстанцы? – оживился Дани. – Любопытно! Мне сразу приходят на ум перегороженные баррикадами узкие улочки. Девочки, мальчики, швыряющие в солдат регулярной армии булыжниками, вынутыми из мостовой, красные колпаки. Но в какой-то момент вожди восставших непременно начинают резать друг друга. Бездыханное тело в бронзовой ванне. Вселенская скорбь на челе. Вскрытые вены. Романтика!
– Да какая там романтика! Была борьба за дело революции. Многие товарищи положили жизнь на алтарь… – Красный профессор на минуту умолк. Казалось, его смутили ироничный взгляд и улыбка Дани.
– Он думает, что в пролетарском институте на кафедре стоит, – вставил дед Матюха. – Счас обмажет нас своим ядом с головы до пят, или сделает инъекцию, или внутривенное вливание. Медленно действующий яд особо проникающей силы…
– … ты припомни лучше, Матюха, как мы тебя на расстрел водили и что тогда тебя спасло!..
– Не «что», а «кто»! Гы-ы-ы! Для тебя люди – хлам. Главное – твои идеи!
– А для тебя – деньги! Но деньгами от смерти не откупишься!
– Не один раз откупался. Гы ы ы!
Болобородый схватил со стола старый, источенный, но очень длинный и острый кухонный нож, но заметив испуганный взгляд девчонки, бросил его на столешницу.
– Дай ему сказать, Подлесных, – вмешался Дани. – Пусть красный поговорит. В мирное время я был артистом. Изучал систему вашего Станиславского. Может быть, когда закончится эта проклятая война, мне случится сыграть роль такого вот…
– Коммуниста? Не получится! – вскинулся Красный профессор.
– Ха! Почему?
– Ты не жилец, Ярый Мадьяр. Уже наполовину труп. Нет руки, потерян слух…
– Ах, ты!
Ярость железной десницей вцепилась Дани в горло. Вытеснив воздух из лёгких, она в считанные минуты обосновалась там, где по предположению церковников у человека должна находиться душа. Стало трудно дышать Знойный, смрадный воздух Воронежа, выцветшее небо, пыльные яблоки в густой кроне единственной на всю округу выжившей яблони, кровавые пятна на крахмальной скатерти, визг и вой смерти, удар и ватная тишина. Надолго. А потом усталые глаза хирурга, боль, ненависть. Ненависть. Ярость! Когда от глухой, утробной тоски есть только одно избавление – действие. Убить врага. Всех врагов. Душить. Колоть. Начинять свинцом. Кидать на дно. Завалить ненависть трупами врагов. Ах, как сильно болит рука. Звон в ушах. Ночь перед глазами. Наверное, это от взрывной волны погасли обе лучины. Он снова ничего не слышит, ничего не видит, кроме собственной ярости.
– Погоди, Ярый. Дай Красному профессору поговорить. Пусть его, перед смертью-то. Что, полегчало?
Дани глубоко вдохнул пропахший берестяным дымком воздух. Боль в руке быстро утихала.
– Почему в ваших домах всегда пахнет клопами? – выдохнул он.
– Это самогонка. Пей!
Обжигающий, сладковатый на вкус напиток вернул ему мир.
– Хорошо?
– Да…
Дани обвёл взглядом избу. Перепуганная девка жалась к печи. Делала вид, что щиплет лучину, но топорик то и дело выпадал из неловких, слишком нежных для племянницы пастуха, рук. Да какая там племянница! Девка – партизанка. Может быть, даже и диверсантка. Вот уляжется вьюга и тогда… А пока горят обе лучины. Пленник сидит визави. Его лицо покрыто изморозью отросшей щетины. Под глазами залегли глубокие тени. Лоб блестит. Капельки пота сбегают по вискам к подбородку. Он видел такие лица у мертвецов. Впрочем, нет. Мертвецы не потеют.
– Матюха к самогону всегда был неравнодушен, – проговорил будущий мертвец. – Петр Михайлович Токмаков, председатель совета трудового крестьянства – не слыхали? – присудил Матюхе пятьдесят плетей. Но могло быть и хуже. Командование единой партизанской армией Тамбовского края карало за самогоноварение смертной казнью.
– Вешали?
– Четвертовали.
Топор снова, в который уже раз, с громким стуком упал на доски пола. Дани и дед Матюха – оба – уставились на девушку, а та, пряча смущение, зачем-то в который уже раз отправилась в сени.
– Любопытно. Что за единая партизанская армия? Нет, я понимаю, что до Тамбовского края вермахт и его союзники не дошли. Пока не дошли. Но четвертование в двадцатом веке? Это происходило недалеко отсюда? Когда?
– Расскажи ему, Родька! Гы-ы-ы! Как вы, коммунисты, со своим народом воевали.
Дед Матюха отошёл к окну и завалился на скамью, на то место, где недавно лежал профессор.
Я честно служил партии. Получив в губкоме партийный билет, ни разу не предал и взглядов своих не менял. Скоро мне умирать, и я умру с лёгким сердцем. Ты скажешь: исповедуюсь перед врагом? Это не исповедь. Это отповедь моему палачу, этому вот Матвею Подлесных. Было дело, я дважды пощадил его… Ну да ладно.
Мой отец работал в имении князей Волконских, в Павловке. Занимал незначительную должность писаря в конторе управляющего. Оба моих родителя рано померли. А князь, хоть и был аристократом, но, надо отдать ему должное, позаботился о моём образовании. Закончив в Тамбове реальное училище, я вернулся в Павловку и стал работать в конторе управляющего имением, практически на месте своего отца.
К лету восемнадцатого года в Тамбовской губернии не осталось ни одного, так называемого «дворянского гнезда». Все имения были разорены крестянскими бандами. Я лично присутствовал при разграблении Павловки. Наши крестьяне горячо приветствовали отречение последнего Романова и, под этим предлогом, решили обобрать до нитки его вассалов. Когда они разоряли Сибирский музей Волконского, я пытался его защищать, говорил: «Зачем вы забираете это? Это материалы о сосланных в Сибирь декабристах. Они боролись за свободу народа». Один из них ответил мне так: «Знаю. У меня в Николаевке родственник декабрист». Я у них спрашивал: «Зачем ломаете плодоносящие ветки в саду?» А они отвечали: «Это всё наше. Хотим – и ломаем». Я с негодованием смотрел на гнилые плоды эсеровской пропаганды. Тут-то и появился Матвей Подлесных. Прискакал в Павловку с шиком. Царские ордена нацепил. К тому времени он уже дезертировал из армии и не нашёл себе лучшего применения, чем грабёж родового поместья своего благодетеля. Подлесные были крепостными Волконских, но вышли из зависимости ещё при отце Николая Кровавого, разбогатели. Но богатство и сытость не подменяют разум. Матюхе не очень-то повезло. Большую часть княжеского добра растащили до его появления. Как говорится, сняли сливки. Матюхе досталось кое-что, по мелочи. Я в то время, хоть и молод был, но уже действовал вполне сознательно и понимал, что нажитое путём эксплуатации добро должно достаться молодой республике, а не одурманенным эсеровской пропагандой простакам. Я защищал достояние республики с оружием в руках, и я не промахнулся. Но Матюха оказался ловким. Сказалась фронтовая закалка. Убить его мне не удалось. Пуля угодила в один из царских крестов. Ну да ладно!