– Лишних расстреляем, – ответил Ярый Мадьяр.
– Может быть. Полуторка горела тихо. Вы от неё не шарахались. Значит, боекомплекта в ней не было. Немецкую машину я сам осмотрел – она пуста. Значит, весь ваш боекомплект в том ящике, возле печки. Негусто, ведь вам предстоит путь по местам, где полно партизан.
– В такой мороз…
– В такой мороз всем тяжело. Но вам, пришлым, особенно. С непривычки-то. Есть особенность у этой земли. Попытав-помучив в конце концов, она сама становится на защиту своих детей. В этих местах живёт рабский народец. Но всё ж и они люди. Других нет. На моей памяти бывали зимы, когда снег в этих местах вовсе не ложился. Выпадал и таял. Но сейчас земля Русская почему защищает расплодившуюся на ней красноту…
Ярый Мадьяр молчал. Ромка услышал тяжелые шаги. Подгнившие половицы старой избы стонали и прогибались под ними. Через минуту прямо перед ним возникло лицо Колдуна. Белая борода, белые усы, белые брови, смуглая кожа. Розовые губы Колдуна зашевелились, борода раздвинулась, обнажив крупные, жемчужные зубы.
– Краснота вырождается. Наверное, потому. Так, комсомолец? – едва слышно произнёс он.
– Время – третий час, как говорят у вас, пополудни. Выехать немедленно не получится. Я должен выяснить судьбу своих товарищей, – проговорил где-то за пределами видимости Ярый Мадьяр.
– Выйди мы со двора хоть сейчас – засветло до Семидесятского не добраться, а коней кормить нечем. Завтра чуть свет – в дорогу. Иначе – всем нам хана. Гы-ы-ы!
Дверь хлопнула. Послышались другие шаги, едва слышные и лёгкие. Кто-то быстро заговорил на венгерском языке. В интонациях говорившего звучали едва сдерживаемые досада и тревога. Ромка догадался – это с улицы вернулся его палач. Он не нашёл тела мадьяр. Конечно же не нашёл, а значит, ему, Ромке, предстоят новые муки и, возможно, скорая смерть, ведь в санях для него нет места.
– Что смотришь, мадьяр? Уже небось догадался, куда попал? – спросил дед Матюха.
– Смотреть не на что – верхушки печных труб торчат из сугробов. Стен нет. Крыш нет. Ни одного целого дама. Изба местного пастуха стояла на отшибе, потому и уцелела. Вот куда я попал. Ты Матвей Подлесных. Вешатель. Это – коммунист – твоя жертва. Это…
– Просто девка. И всё. Она случайно здесь оказалась. – подсказал дед Матюха. – Это – партизан. Возможно, подчинённый Красного профессора. Останови своего дьявола, Мадьяр! Не то мальчишка помрёт раньше времени.
Борода деда Матюхи загадочно шевелилась. Вероятно, это шевеление обозначало у него улыбку. Вероятно, этот тип – расстрига и вешатель – обросший корой житель местных лесов питает пристрастие к молоденьким крестьянским девчонкам. Или?.. Если правда в том, что он лесник, то, может быть, встреча с юной колхозницей-огородницей всколыхнула в нём давно позабытые чувства? Дани ещё раз оглядел девушку. Потянул носом воздух. Смрад не слишком беспокоил его. Принюхался. Притерпелся. Рана пленника, неподвижно лежавшего под окном, пахла нехорошо. Свежая кровь молодого партизана пахла сладко, возбуждающе, но её пока было слишком мало. Зато дерьма и блевотины в достатке. И это неплохо. Парню действительно рано умирать. Дани окинул взглядом неподвижную фигуру Красного профессора. За всё время пытки тот ни разу не пошевелился. Крепкий. Пожалуй, его рана должна болеть. Почему же он не издаёт ни звука? Дани снова уставился на девушку. Эта, как обмотала голову нечистым платком, так и не снимала его. Из-под края ткани выбилась тёмная прядка. Наверное, и волосы у неё давно не мыты. Не вшивая ли? Дани сглотнул брезгливость. Пожалуй, ему нравится разглядывать эту девушку. Она замечает его взгляды. Нет, она не купается в лучах мужского внимания. Эта женщина сосем непохожа на посетительниц кабаре в Пеште. Поминутно оправляя темное, из простой ткани платье с поблекшим от множества стирок, цветочным рисунком, она пытается скрыть смущение, а может быть, и страх. Для этой девушки он, Дени, не являлся мужчиной, кавалером. Для этой девушки лейтенант Даниэль Габели – однорукое пугало. Шаймоши может снова связать её и начать пытать кочергой. Забавно: пытка раскалённой кочергой. Для него, Дени, это новый и весьма забавный опыт. Наблюдая, как Шаймоши связывает её, как подносит к нежной щеке горячую кочергу, как заалевший от жара металл отражается в её расширенных от ужаса зрачках, он испытал давно забытое ощущение. Вожделение! А потом, когда она растапливала на печке, в погнутом, почерневшем от сажи ведре снег, когда она ползала на коленях по полу, собирая тряпкой жидкие фекалии – нежелательные последствия пытки – он испытал новый приступ. Острый, жадный, отнимающий разум приступ желания обладать этой давно не мытой, приученной к целомудрию, девчонкой. Однако пристальные, сочащиеся лютым холодом местной зимы взоры Матвея Подлесных быстро остудили его неуместный пыл.
Теперь, когда девчонка сумела совладать со страхом, а он с вожделением, она казалась ему давней знакомой. Где он мог видеть её? Платье ей не по размеру, великовато, словно с чужого плеча. Ткань слишком тонкая для такой холодной погоды. Наверное, поэтому она поддела под него толстые брезентовые штаны на вате. И одежда девушки, и её лицо перепачкано сажей. Такая фемина может понравиться только дикарю, такому вот лесовику, как этот дед Матюха, но не лейтенанту Даниэлю Габели, известному на обоих берегах Дона, как Ярый Мадьяр.
– Все мы одичали на этой войне, – задумчиво произнёс Дани.
– Кое-кто одичал до войны, – в тон ему отозвался Шаймоши.
Этот незаменимый в любой ситуации человек, его почтенный ординарец, сейчас с немалым аппетитом поглощал любимую пищу местной бедноты – посиневшую картошку. Он извлекал коричневые кругляши из невообразимо грязного чугуна. Картошка, по местному обычаю, была сварена в кожуре. Шаймоши так и ел её вместе с кожурой. Их дорожные припасы подошли к концу. Надо выбираться из этой дыры. Иначе…
– Она нравится тебе?
Дани адресовался с этим вопросом к леснику, стараясь избежать мыслей о возможной смерти. Сейчас Дани почему-то хотелось слышать именно его голос. Слишком тихо было в избе. Тишина легла на низкую кровлю толстой снеговой шапкой. Тишина прилипла к оконным стёклам. Тишина через щели дощатой двери заползла в сени, но Дани именно сейчас хотелось слышать человеческие голоса.
В ответ дед Матюха лишь пожал плечами:
– Красный профессор называл меня расстригой. Гы-ы-ы! – белобородый плевался хохотом, демонстрируя ровный ряд ослепительных зубов. – Я действительно двадцать годов прожил в лесу один, без женщин.
– Как монах? – уточнил Дани.
– Иногда и пуще того. Знаешь, мадьяр, как называют у нас человека, который живёт один в лесу и питается, чем Бог подаст?
– Не монахом?
– Нет! Пуще того – пустынником.
– Ты был беден? Коммунистическая власть забрала у тебя последнее?
– Был ли я беден? Нет! Я имел всё, потому что хотел малого. У меня были еда и одежда, и крыша над головой.
– И все двадцать лет ты не видел людей?
– Видел. Они сами приходили ко мне. Или приезжали. Или близкие приносили их на руках. Всех видел: мужчин, женщин, стариков и старух, недорослей и младенцев. Я их лечил.
Дед Матюха выразительно уставился на культю.
– Руку восстановить невозможно, – вздохнул Дани. – Зачем тебе меня лечить? Я – враг.
– Я один. Только за себя отвечаю. Может кому ты и враг, но не мне. Гы-ы-ы!
– Не кривляйся! Отвечай по правде!
– Допрашиваешь?
– Приказываю!
Белобородый снова посмотрел на девчонку. Та измаялась, прилегла на скамью возле стола и, кажется, задремала.
– Я слышал, Красный профессор – или как его там – отзывался о тебе довольно пренебрежительно. Называл ростовщиком, дезертиром, бандитом, расстригой. Я немного знаю тебя и склонен ему не верить… Видишь ли… я не верю в существование таких вот мерзавцев. Могут ли столь многие пороки соединиться в одном человеке? Разве так бывает? Нет, я не верю в существование злодеев! Расскажи мне свою историю, старик.
– Который тебе год, мадьяр?
Похоже, лесник совсем его не боялся, а значит, и злого не замышлял. Вот он выдернул из рамы подушку, выглянул наружу. За бревенчатыми стенами простиралась бесконечная, волнистая пустыня сверкающих снегов. Красный профессор не двигался, глаза его были прикрыты. Дыхание его было ровным, но поверхностным, словно каждый новый вдох причинял ему боль. Пожалуй, колдуну надо поторопиться иначе он доставит в Семидесятское свежий труп. Из-за печи доносился внушительный храп Шаймоши. Поглощение пищи русских крестьян отняло у отважного капрала последние силы. У Шаймоши стальные нервы. Самому Дани нипочём не удалось бы заснуть в такую минуту. Смогут ли они пережить эту зиму? Да какая там зима! Пережить бы следующую ночь!
– Говори, старик! – приказал Дани, возвращаясь на своё место, к столу. – Невыносимо слышать эту тишину. От неё боль в руке усиливается. Совсем иное дело – твой голос. А запах! Красный профессор пахнет гнилой плотью. Шаймоши – сапожной смазкой. Партизан – калом и мочой. Девушка – тоже провоняла партизанским дерьмом. Ты пахнешь странно – русским храмом. И все эти запахи не настоящие. Каждый из нас, как дикий зверь, вывалялся в чужом дерьме, чтобы скрыть свою подлинную суть. Каждый из нас от других что-то скрывает. Чистосердечен, пожалуй, один лишь Шаймоши.
Колдун усмехнулся и заговорил.
Ты меня дедом называешь, но внуков-то у меня нет. Полумонашескую жизнь прожил. Зато женщины ни одной не обидел. Шаймоши – ты сам выучил? Гы-ы-ы! Не ахти какой палач. Я видывал и получше.
Ты спросишь, а как же те, кто через мои старания был повешен? Я отвечу: то не женщины, раз в мужские дела ввязались. Да, мне от роду сорок пять лет, но в жизни я повидал такое, что начни рассказывать – и не всякий поверит. Родион тут плёл всякое. Гы-ы-ы! Смешно и слушать! Но его байки я перекраивать не стану. Лучше начну сначала.
Действительно, оба мы, я и Родька, имели причастность к старику Волконскому. Был до революции такой князь. Имел поместье в Борисоглебском уезде Тамбовской губернии. Да-да! В те времена и сам Борисоглебск, и окрестные сёла относились к ведению тамбовского губернатора. Это сейчас всё переиначилось и на ваших картах Борисоглебск в черте Воронежской губернии. А причиной тому эсеры. Ты не знаешь, Ярый Мадьяр, но я тебе расскажу: перед империалистической войной да и после неё Тамбовская земля была настоящим рассадником эсеров всех мастей: правые левые, разные. Какие хочешь! Но все эсеры. И наш, Павловский Родька, один из них. Родьке судьба предопределила сделаться эсером. Так старый князь Сергей Михайлович его под боком у себя пригрел, змеёныша. Как там у них по теории, а? Э, да ты не знаешь, чай. Но я тебе скажу! Князь Сергей Михайлович Волконский сам воспитал своего могильщика. По Марксу! Пролетариат – могильщик буржуазии, а Родька Табунщиков – могильщик старого аристократа. Правда, Сергея Михайловича прибить им бог не попустил. Эмигрировал он благополучно и теперь на чужбине остаток дней коротает и потомство тоже где-то там, в ваших краях. О князьях Волконских, не слыхал? Где-то в Европе, говорят, живут. До меня доходили слухи, будто Родька впоследствии со своей профессорской кафедры его врагом клеймил. Но Сергей-то свет Михайлович есть потомок декабриста. Фантазёр. То есть не от сего мира человек.