и зелье Колдуна. Пробовать его на язык Октябрина не решилась.
– Это оставь на другой случай. Используй только по моему указанию, а пока перепрячь, чтобы под рукой было, – командовал Колдун. – Ну а теперь – всё. Пора мадьяру просыпаться.
– А, может быть, ему не надо просыпаться? – спросил из-под кровати Ромка.
– Экий говорун! – крякнул Колдун. – Только что дьяволу душу отдавал, а едва оклемавшись, сам готов убивать. Ясное дело – комсомолец.
На скамье заворочался, застонал отец. Колдунское зелье и ему придало новых сил. Но Родион Табунщиков пока помалкивал, только смотрел на своего заклятого врага новым, прояснившимся взглядом. Так смотрит случайный прохожий на совершенно незнакомого ему, но очень значительного человека.
Октябрина выглянула в окно и изумилась, увидев белоснежные, волнующиеся снега под яркой, звёздной россыпью тёмного неба. За стенами избы было так спокойно, будто и не было войны. Метель, похоронив кровавые следы и искорёженный металл, наконец угомонилась. Но ей, Октябрине, отдыхать было не досуг. Надо растопить снег. Надо задать лошадям остатки фуража, надо напоить их. Надо… надо… надо…
Она хлопотала до поздней ночи, то возвращаясь в горницу, то выскакивая из неё в подклеть или на улицу. Она снова затопила печь. Эх, дров оставалось мало, ещё пару раз согреться, а потом… Ах, лучше сейчас не думать о «потом». Делай, что должно, Октябрина.
Стараясь не обращать внимания на Ярого Мадьяра, она хлопотала у согревшейся печи. Может быть, впервые в жизни и при эдаких-то ужасных обстоятельствах ей захотелось приготовить вкусный обед для отца, для Ромки, для заклятых врагов. Пусть для врагов! И всё время за ней следили три пары внимательных и – о! она твёрдо знала это! – ревнивых глаз.
Незадолго до наступления ночи, улучшив минуту, когда за ней не наблюдал ни один из мужчин, она заглянула за печь. Неведомо почему, но ей хотелось посмотреть в лицо своей скорой и почти неминуемой смерти. Враг спал, и во сне его лицо приобрело мягкое, мечтательное, почти мальчишеское выражение. Она услышала скрип стальных пружин. То раненый Колдун нашёл в себе силы подняться со смертного ложа. Октябрина посторонилась, давая ему дорогу.
– Где-то бродит его гнилая душа. Где-то тоскует. Где-то ночует, – проговорил Колдун, присаживаясь рядом с врагом на край жесткой лежанки. Октябрина видела, как Матвей Подлесных сжимает в ладонях искалеченную руку Ярого Мадьяра, как искажается мукой лицо врачевателя, как набухают на его лбу частые бисерины болезненной испарины.
– Пожалей врага своего, – тихо прошептал Колдун. – И тем оградишь себя от любых бед и бесовской порчи.
В те времена Дани любил ходить пешком. Его прогулка от площади Фё до Бельвароша начиналась около семнадцати часов пополудни. В этом случае он пересекал Дунай по Цепному мосту и сворачивал направо. Далее его путь пролегал по набережной Джейн Хайнинг. В витринах улицы Ваци уже зажигались огни, когда он выходил на площадь Вёрёшмарти.
Романтичнейшая Вёрёшмарти! Под Рождество здесь, у подножия статуи поэта, жители Пешта устраивают рождественский базар. Над площадью витают запахи свежей выпечки, звуки фортепьянных аккордов и скрипичных сонат. Напротив памятника светится мириадами огней и благоухает ванильно-коньячными ароматами кафе «Жебро» – цель его ежевечерней прогулки.
Впрочем, в пасмурные дни Дани пользовался речным трамваем, который отваливал от пристани возле моста Маргариты ровно в 17 часов пополудни и через 15 минут причаливал у моста Эржебет. В этом случае Дани имел возможность любоваться шпилями и бастионами Будайской крепости. Но пешая ходьба по набережной Стело Габора и вид с моста Маргариты на Парламент доставляли ему меньше наслаждения, нежели позеленевшие от влаги львы Цепного моста и светящиеся витрины улицы Ваци.
Женщина всегда садилась за один из столиков перед подиумом. Дожидаясь её прихода, Дани любил угадывать цвета её вечернего туалета. И всякий раз ошибался. А дама каждый вечер щеголяла новым нарядом. Менялись боа и шляпки, туфельки и пряжки. Неизменным оставался только её взгляд тоскующий, глубокий, опасный.
Женщина ходила в «Жебро» всю зиму. Не пропустила ни одного выступления Дани. Программа начиналась в девять часов. Дама неизменно являлась в половине десятого и садилась за крошечный столик на две персоны с правой стороны от подиума. Это столик, по обычаю, метрдотель оставлял для неё.
Выступление заканчивалось незадолго до полуночи, и он, уже изрядно утомленный, зачарованно смотрел, как соприкасаются друг с другом её ладони. Атлас длинных перчаток, синие камни в её украшениях, её глаза, её губы, весь её блистающий нездешней роскошью облик являлся отражением огней импровизированной рампы. Дама аплодировала ему.
Даниэлю Габели не суждено было стать большим музыкантом. Впрочем, в те, последние предвоенные, годы он ежевечерне, все дни недели кроме понедельника и среды, блистал своим, готовым взлететь на невиданную высоту, талантом в кафе «Жебро». Альтом он владел много лучше, чем фортепиано и ему прочили карьеру солиста в оркестре Венгерской государственной оперы. А пока его игра вполне годилась и для кафе «Жебро».
Даму называли просто «госпожа» или по имени – Милана Давыдова. Она была дочерью сбежавшего из России купца и нищей сербской дворянки. Родилась в последнее десятилетие девятнадцатого века неподалёку от северного русского города со странным названием Кострома. Все эти чудные обстоятельства придавали её облику дополнительную таинственность. Милана не любила мужского волокитства, мало пила, ещё меньше курила, носила старомодные, слишком шикарные для «Жебро» и слишком длинные платья. Талию по старинке облекала тугими корсетами, а лицо закрывала вуалью. В целом госпожа Давыдова походила на картинку из модного журнала второго десятилетия двадцатого века. Она занимала крошечную квартирку в верхнем этаже доходного дома на улице Вароша. Жила одиноко. Слыла затворницей. Поговаривали, будто выступления подающего большие надежды музыканта в кафе «Жебро» и изредка скачки – вот и все её развлечения.
Так прошли осень и зима, миновала весна. А когда распустились каштаны, Милана Давыдова пропала.
Завсегдатаи «Жебро» сообщили затосковавшему Дани, что дама гостит в имении младшей, замужней сестры неподалёку от Шиофока, что домовладелец в соответствии с её пожеланием оставил за ней квартиру и что с наступлением холодов она обязательно вернётся в Будапешт.
Дани торопил время. Едва успев начаться, лето уже наскучило ему. Он считал бакены на пути от моста Маргариты до моста Эржебет. Он считал дни до начала листопада. Наконец настала осень последнего, предвоенного года. Вечера стали длинными. Ветер уже гонял по вымокшим бульварам Будайского холма желтую листву, когда госпожа Давыдова вернулась, чтобы отужинать в кафе «Жебро» и послушать игру подающего большие надежды тапёра. И снова она аплодировала Даниэлю Габели, сверкая сибирскими самоцветами на правой руке, снова улыбалась полными, румяными губами. Но тот вечер отличался от всех вечеров давно минувшей весны.
– Браво! – воскликнула госпожа Давыдова, когда отзвучал последний аккорд.
Дани поднялся с табурета. Теперь он смотрел только на неё. Самоцветы на её запястье сияли ярче звёзд январской ночи. На груди её извивалась тонкая змейка. Чешуя, изготовленная из золота разных оттенков от червонного до стеклянно-белого, переливалась, отражая скудный свет рампы. Глаза змеи – два искристых, прекрасно огранённых рубина неотрывно смотрели на Дани. Но что значит сияние драгоценных камней или всех созвездий Млечного Пути по сравнению с блеском глаз цвета расплавленного янтаря, прозрачных, загадочных, тёплых, ясных. В тот, первый, их вечер она вошла в зал «Жебро» без вуали и Дани поразился простоте и открытости её лица, девичьей свежести кожи, искренности её улыбок.
А она воскликнув ещё раз:
– Браво Даниэлю Габели. Новый Паганини! Браво!
И не оглядываясь, устремилась к выходу из зала.
Со всей возможной поспешностью избавившись от концертного костюма, Дани выскочил на площадь Вёрёшмарти. Госпожу Давыдову он нагнал в начале улицы Вароша, в паре кварталов от её дома.
– Я тоже люблю ходить пешком! – едва переведя дыхание, выпалил он. – Госпожа Милана желает ещё раз послушать мой альт? Пусть сонаты Брамса перебудят обывателей Пешта! Взорвём обыденность очарованием гармонии!
Дама молча смотрела на него. Теперь, за густой вуалью глаз, её было не разглядеть, но губы её улыбались.
Дани с готовностью раскрыл футляр.
– Меня зовут Маланья. Не Милана. Моё имя переиначили на ваш, мадьярский лад праздношатающиеся волокиты из Пешта, – проговорила она и добавила: – Госпоже Маланье больше нравится «Чардаш смерти» Ференца Листа. А вам?
– Что есть Маланья? – растерянно спросил Дани.
Она захохотала.
– Это простое русское имя. Я – простая женщина. Без дарований, без родины, без будущего. Прожигаю на Дунае остатки состояния отца. Мою семью поразило русское Лихо. Не знаете, что это? Ах, что вы можете знать о русском бунте! Сначала мы обрадовались ему. Многие в России приняли Февральскую революцию, как дыхание новой жизни, глоток свободы. Вы не знаете, что такое Февральская революция? Ах, перед вами всего лишь осколок колосса. Разве вы не слышали, многие в Европе называли Россию «колоссом на глиняных ногах». На что вам бесполезный осколок? На что я вам, юноша?
– Я хотел сыграть вам пьесу Брамса. Это светлая, солнечная музыка. Вы были так печальны сегодня… Но если «Чардаш смерти» больше вам по вкусу, то я готов! Вот только…
– Что? – взыскательно спросила она.
– «Чардаш смерти» – пьеса для фортепиано.
– Прекрасно! В моих апартаментах как раз имеется хорошо настроенный инструмент.