– Тот, что срезал с дерева Серафиму и её сына, – тихо отозвался Дани. – Тот, что бросал бомбы и гранаты нам под колёса.
– Не факт! – насторожился Отто.
– Тот, что взорвал подполковника Кёнига, – Гильдебрандт внезапно перестал улыбаться. – Темные волосы, синие глаза, правая нога заметно длиннее левой. Так?
– Да, – Отто зачем-то поднялся с места.
– Где ты видел его?
– На огороде, – Отто махнул рукой. – Он копался в грядках госпожи Фишер. Я подумал, это батрак.
– У русских не бывает батраков, – Гильдебрандт внезапно тоже сделался чрезвычайно озабоченным.
Чувствительный Алмос, вдумчивый Отто и отважный весельчак Гильдебрандт – всех убило миной. Напыщенного капитана Якоба тоже жаль. Хороший был солдат. Шаймоши, разумеется, выжил. Русские в таких случаях говорят так: дай Бог долгие лета. Только строгий и самодостаточный их Бог даёт каждому, взывающему к нему по собственному разумению, мало считаясь с содержанием молитв.
«У русских не бывает батраков» – это последнее, что я помню из нашей застольной беседы. Милостью всевышнего, я был освобождён от воспоминаний самого момента диверсии.
Я был весь перепачкан кровью, когда верный Шаймоши нашёл меня. Я буквально купался в крови своих товарищей. Мадьяры Отто Козьма, Ласло Якоб, Алмос Гаспар и немец Гильдебрант Хельвиг – все стали жертвами мины, подброшенной хромоногим партизаном. Проклятый Воронеж отнял у меня лучших товарищей. А мальчишка, его звали Вовка… Вы спросите: что стало с ним? Вы спросите: не распял ли я подлеца? Увы, не распял. Я его не нашёл. Долго ползая в крови с оторванной рукой, я собрал останки троих мадьяр и немецкого обера. Кое-что повисло на чудом уцелевшей яблоне. Например, там, как украшение на новогодней ёлке, красовалась верхняя часть торса любимого мною Алмоса. О! Он и в таком виде был вполне красив и, пожалуй, мог бы быть использован для украшения каминного зала какого-нибудь людоеда. Ха-ха-ха! Но я не нашёл ни одного ошмётка, ни лоскута, ни куска мяса, который можно было бы идентифицировать, как часть тела русского мальчишки по имени Вовка!
Ты, Подлесных, знаешь не понаслышке что такое боль. К тому времени, когда меня положили на операционный стол, майор Бергд Баум не спал три дня. За стеной госпитальной палатки выли раненые. Наркоз у врачей закончился задолго до того, как меня доставили в полевой госпиталь. В госпитальной палатке и вокруг неё пахло, как на скотобойне. Кисть моя была кое-как примотана к предплечью. Накладывая повязку, Шаймоши добросовестно помочился на неё. Майор Бергд Баум отсёк мою кисть топором. Я выл похлеще этого вот мальчишки, когда мне накладывали швы. Майор Бергд Баум называл это «подшить культю». Я выл и не слышал собственного воя. Я плакал. Я поклялся отомстить.
Первые две недели контузия мешала мне толком ориентироваться в пространстве. Меня сначала куда-то несли, потом везли, а впоследствии обо мне просто забыли. Я слышал, как время от времени где-то подо мной стучат колёсные пары. Я слышал вонь гниющей плоти и запах карболки. Санитар подавал мне судно. Рябая, русская девка из тех, что выполняют принудительные работы под страхом отправки в концлагерь, вытирала мою блевотину. Контузия помешала мне сразу понять, что состав движется в тыл. По счастью, военное время вносит в железнодорожное расписание свои коррективы. Состав с ранеными и отпускниками двигался медленно, на каждой стоянке подвергаясь обыску полевой жандармерии. Эти обстоятельства позволили мне прийти в себя, я получил возможность поразмыслить. Как только голова моя прояснилась, решение было принято быстро.
В один из дней, примерно через неделю после отправки из Курска – кажется, это была какая-то станция на границе с Белорусией, – я смог подняться и самостоятельно добрести до нужника. Полевая жандармерия не церемонилась с унтерами и рядовыми. Тыловая тля не смотрела на ордена. Всех легко раненных ссаживали с поезда. Каждого осматривали на предмет самострела. Я не стал дожидаться своей очереди. Сошел с поезда и отправился в канцелярию коменданта. Я надеялся, что контузию удастся скрыть. Обер-лейтенант, швабский хрыч, приказал мне отправляться на место и далее следовать согласно офицерскому билету – в Будапешт. Ха! Он приставил ко мне конвойных! Ко мне! Тыловая крыса решила, что чахоточный баварец и сопляк из Дрездена могут помешать осуществлению моих планов! Впрочем, мне крупно повезло. В ту же ночь на заставленную составами станцию совершили налёт партизаны. В действиях так называемого мирного населения, если уж оно берётся за оружие, больше шума, чем здравого смысла. Один из составов – кстати, совершенно пустой – им удалось пустить под откос на подходе к станции, что на несколько часов парализовало работу железнодорожных войск. Им удалось перебить часть золотушных тыловиков, из тех, что не способны к несению службы в передовых частях. Тяжело раненные и увечные в моём эшелоне насмерть перепугались. Ценой немалых усилий жандармам удалось предотвратить панику. Особенно сильно раненых пугали звуки разрывов. Но я-то! Я! Ха! Я слышал лишь шипение и отдалённый гул, напоминающий звуки дальней грозы. Так, я понял, что отчасти оглох.
Многих партизан переловили. Некоторых вздёрнули сразу. Других, после дознания, приговорили к расстрелу. Я с каждым часом чувствовал себя всё лучше. Вынужденное бездействие томило меня, и я снова отправился к коменданту с просьбой найти мне применение. Язвительный шваб предложил мне командование расстрельной командой. Я согласился.
Мне придали взвод жандармов – надменных, сытых и слишком гуманных. Партизан в подвале комендатуры было, что рыб в садке. Для начала их выгнали копать могильный ров. Русские работали медленно. Пришлось их поторопить. Так, первые двое расстрелянных легли поверх своих же, погибших при налёте товарищей. Тогда и только тогда остальные зашевелились. Забавно! Они словно желали поскорее умереть! Пожалуй, это свойство всех русских. Воюя в России, я понял, что роднит вас с дикарями. Лёгкое отношение к смерти! Является ли это следствием дикости или глубокой веры? Скорее всего, первое, потому что большевики запретили народу использовать храмы по прямому назначению. Как-то вы обходитесь без веры, но смерти не боитесь?
Итак, я выстроил расстрельную команду. Жандармы подняли оружие и… Наше мероприятие прервал вой сирены ПВО. Все, и приговоренные и палачи, кинулись врассыпную. Часть жандармов укрылась в могильном рву, прикрыв свои ещё живые тела, телами убитых. Помню, как один из них кричал:
– Мама! Мамочка! Я не в силах слышать этой вой! Мама! Мамочка, спаси!
При этом жандарм затыкал уши пальцами, чтобы не слышать воя сирены и гула турбин штурмовиков. Ха! Забавное зрелище! Но мне его голосишко казался тише писка полевой мыши. Да, я частично оглох, но не онемел, прочем отдавать команду «всем в укрытие» было уже некому. Право слово, при таких обстоятельствах к стенке следовало ставить не только партизан, но и тыловых жандармов тоже.
А потом я наблюдал налёт в амбразуру дота. Тот, первый после контузии, налёт большевистских штурмовиков произвёл на меня чрезвычайное впечатление. Я любовался дымными грибами, поднимающими в воздух тяжёлые конструкции. Порхающие, подобно бабочкам, колёсные пары, фигуры людей, совершающие недоступные опытным акробатам сальто. Земля подо мной сотрясалась, с потолка сыпались струйки праха. Я наслаждался! Счастлив удостоившийся подобного зрелища! В небе над станцией кружились огромные русские бомбардировщики типа «Максим Горький». Библейский Апокалипсис один на все времена. И лишь тому, кто воевал, может посчастливиться увидеть подобное несколько раз. Ха!
– Вы не слышите звук тревожной сирены? – кричал один из жандармов, широко разевая рот.
Забавно! Я, разумеется, слышал завывание сирен. Но теперь на меня их заунывный вой производил совсем иное впечатление. Вопли репродуктора, заставлявшие каждую живую тварь забиваться в глубочайшие щели, казались мне преисполненным вселенской гармонии и веселья.
Само же зрелище Апокалипсиса казалось мне увлекательным, словно я попал в синематограф. Немного огорчала пороховая вонь. Но запах свежей крови! После блевотины и гноя санитарного вагона этот аромат казался мне волшебным. Я приободрился.
И ещё я себя поймал – какое интересное русское выражение «себя поймал»! – итак, после бомбёжки я себя поймал на том, что слышу вой раненых, плач и стенания перепуганных людей, отдалённый скрежет металла о металл и даже паровозные гудки. К сожалению, мой русский не достиг ещё совершенства ваших писателей. Хотя – уверяю вас в этом! – я прочёл многие тома Толстого, Достоевского, Тургенева. Моя русская подруга читала мне по памяти стихи уничтоженных большевиками поэтов. И всё же мне недоступно описание экстаза, который я ощутил, слушая звуки мира после бомбёжки. Вот только рука. Та самая рука, которой больше не было. Благодаря несравненному искусству Бергда Баума культя прекрасно заживала – ни сукровицы, ни гноя. За недели безвременья в санитарном поезде на месте моей бывшей руки образовался прекрасный, ровный рубец в обрамлении глянцевитой кожи. Но мне мешала жить боль! Отнятая кисть ныла и саднила так, словно по ней били кувалдой. Стреляющая, дёргающая, сводящая с ума боль! Она впервые накрыла меня после того памятного налёта на железнодорожную станцию. Ты большой умелец, Колдун! Когда-нибудь – может, под пыткой? Ха! – ты расскажешь мне подробно о своём искусстве.
А похоронные команды вместе с русскими пленными между тем заполняли воронку мертвецами. Мне следовало поторопиться с исполнением приказа обер-лейтенанта, и я снова построил расстрельную команду.
Партизанское стадо – всегда пёстрое зрелище. Неправда ли, Колдун? Пример: Красный профессор и его комсомольцы. Ха! Звучит почти, как Белоснежка и семь гномов. Вот и те мои возлюбленные жертвы являли собой весьма пёструю картину: мужчины в цвете зрелости, старики, подростки. С простоватыми и вполне разумными лицами, все они были в разной степени равнодушны к собственной участи, словно нет худшего ада, чем их нынешняя жизнь. Было среди них и несколько женщин. Но ни одна из них не смогла посостязаться в к