– Почему?
– Да не станете вы, – сказала она безнадежным голосом.
Я открыл дверь, в предбаннике вдоль стены сидят Павлов, Громов, Каганов, Сигуранцев, Карашахин, все напряженные, с вытянувшимися лицами, только Новодворский по обыкновению хмурит брови и рассматривает подозрительно ногти, словно ночью это нормальные когти, а теперь вдруг укоротились, да еще Крамар, начальник охраны, изображает застывшего в готовности терминатора.
– Доброе утро, – поприветствовал я. – Если для кого-то доброе.
– Здравствуйте…
– Утро доброе…
Я прошел вдоль ряда, пожимая руки, пришлось обучиться этому доисторическому ритуалу, имиджмейкер ставил, так добрался до двери в малый кабинет, где проводил особо доверительные встречи, открыл дверь:
– Прошу! Разговор будет трудный.
Голос я сумел удержать ровным, бесстрастным, как держал всегда, министры слегка оживились, хотя в Сигуранцеве и Громове я уловил настороженность. Похоже, уже знают о некоторых аспектах поездки, хмурятся, но еще не догадываются, какие я сделал выводы. И сделал ли их вообще. Они поднимались, бережно прижимая ноутбуки, наладонники, кто к чему привык больше, толкались у двери, возникло некоторое оживление, я услышал басовитый смешок Громова, затем брезгливый голос Новодворского:
– Смех без причины – признак, что смеется идиот или хорошенькая девушка.
– Дай ему каплю никотину, – посоветовал Сигуранцев.
– Да он здоровый, – пожаловался Новодворский, – его впятером держать надо! Сколько ни проводи конверсию, а этот проклятый ВПК еще как-то дышит…
– На ладан, батенька, на ладан, – вставил Каганов довольно. – Некоторые люди произошли от обезьяны гораздо позже других. Это я о военных.
А Сигуранцев, глядя на грузного Новодворского, за ним Павлова и Громова, эти еще сумообразнее, сказал лирическим тоном:
– Слоны – люблю я дивный ваш полет… В этой стране, действительно, только две беды, но каждый день разные. Зато военные – всегда!
В кабинете не стали ждать приглашения, кому и куда сесть, за годы все выверено, двигали стулья, трясли стол, хотя тот по массивности уступит разве что танку, рассаживались вольно, расталкивая правительственными задницами более утлых. Громов и Карашахин сели рядом, один паваротистый, другой макнамаристый, но при всей несхожести оба одинаково бжезинкостны в присутствии государя, в то время как Новодворский и здесь демократ: гремит стульями, хлопает соседа по спине, хватает за причинное место, это у демократов шутки такие, чтобы к народу ближе, улыбается широко и простодушно, свой парень, а что хитрован, так все мы хитрованы, такова селяви, надо спешить грести под себя, пока в правительстве…
– Я вчера был в конклаве кобызов, – сказал я. – В местах массового расселения… Сразу скажу, я не изменил своей точки зрения на их образ жизни, на их быт, на оценку их… жизнедеятельности. Сразу скажу и то, что они своей работой, своим пребыванием вдохнули жизнь в Рязанщину. Там, где поселились кобызы, урожай зерновых почти вдвое выше, чем в местах, заселенных исключительно русскими. И это если учесть, что кобызы традиционно занимались только овцеводством. Кстати, в животноводстве они тоже опережают, намного опережают…
Новодворский довольно кивал, это же естественно, что русских опережают все, даже чукчи. Русские – криворукие, у них все через задницу, это спивающаяся нация, им нужно дать безболезненно загнуться где-нибудь в резервации, а земли отдать более трудолюбивым и предприимчивым народам, а Сергей Адамович Ковалев – спаситель России…
Громов мрачнел, бросал на меня недобрые взгляды. Сигуранцев смотрел холодно, лицо застыло в высокомерной гримасе, только его сосед, Павлов, посматривал настороженно, словно тарантул из норки. Я говорю тривиальные вещи, но вряд ли ради этого собирал экстренное совещание. Угадать бы заранее, что я задумал, чтобы успеть поддержать вовремя, а то и высказаться раньше, чтобы попасть в число приближенных.
– Однако, – добавил я тяжело, – разговор предстоит нам нелегкий и… неприятный. Боюсь, что даже болезненный.
Новодворский спросил живо:
– Разговор? Или последствия болезненные?
– Разговор, – ответил я. – Про последствия пока страшусь даже думать.
Сигуранцев спросил с интересом:
– А что произошло?
Он смотрел участливо, я ответил взглядом, мол, сам знаешь, не может быть, чтобы не доносили о каждом моем шаге, проговорил медленно:
– Дело в том, что ни о какой ассимиляции речь идти не может. Кобызы твердо придерживаются своего языка, своих обычаев, своей культуры…
Громов издал губами странный звук, словно громко испортил воздух. Глаза мутные, смотрит уже вовсе мимо, а гримаса на мясистой роже побрезгливее, чем у Карашахина.
– Своей культуры, – повторил я с нажимом. – Хотел бы я, чтобы русские держались за свою культуру так же, как кобызы за свою! А то, когда переселяются за рубеж, так не то что внуки, уже сами стараются не вспоминать о своей русскости. Разве не так? Кобызы свою культуру не предают. Язык свой не предают. Это все достойно уважения…
Новодворский улыбался, донельзя довольный, русский по отцу и по матери, потомственный русский интеллигент и потому автоматически самый последовательный и непримиримый враг России, что я никогда не мог понять и объяснить, кроме как полным инфантилизмом.
– Но есть и немалый… немалая, – продолжал я, – хотел сказать «минус», вроде бы слишком резко, а сказать «шероховатость» – слабо. Словом, есть серьезная проблема. Налицо имеем прекрасный трудолюбивый народ, очень жизнеспособный, цепкий, плодовитый, здоровый и с хорошими устоями. Этот народ поселился на землях, принадлежащих России. Поселился даже не на границе, не вплотную к границе, а в самом что ни есть сердце России…
– Рязанщина – сердце?
– Ну, пусть не сердце, – отмахнулся я, – пусть печень, какая разница? Смысл понятен?
– В печенках – даже лучше, – заметил Сигуранцев. – Образнее.
– Этот народ живет своей жизнью, – продолжил я. – С русскими соприкасается, но не взаимодействует. Получаются два мира на одной территории. Увы, не взаимопроникающих, как мне бы хотелось. Не сотрудничающих, как хотелось бы еще больше.
Громов сказал понимающим тоном:
– Так кто же с нами будет сотрудничать? Разве что Бангладеш какой-нибудь. Да и то, пока будем присылать бесплатно танки.
Я кивнул, соглашаясь, так он понял, продолжил:
– Более того, начинается вытеснение местного населения…
– Туземцев, – хохотнул Окунев. Добавил, ни к кому не обращаясь: – Ничего обидного для наших патриотов! «Туземец» в переводе – «местный житель».
– Да, – снова согласился я. – Туземцев. Туземцам это, понятно, не нравится, но, покорные и богобоязненные, они могут либо обличать на кухне, как русские интеллигенты, либо прийти домой и по-слесарьи отмудохать жену. Но эти туземцы, задавленные и придавленные, пригласили нас на самую вершину власти, чтобы мы решали их проблемы, защищали их, находили пути, чтобы дать им защиту…
– Крышу, – хохотнул Окунев снова.
– Крышу, – опять же согласился я. – Они нам платят, а мы за это даем крышу. Теперь это называется правительством. По идее, мы должны броситься их защищать…
Новодворский спросил настороженно:
– А почему вы решили, что кобызы вытеснят русских? Ничего такого не замечено…
– Помните группу людей, что пытались к нам прорваться? То были как раз русские. Узнав, что прибывает президент, воспрянули духом и пытались к нам со своими жалобами. Но кобызы умеют защищать свои интересы. Помимо президентской охраны, выставили и свою… Словом, все жалобы получены по другим каналам. Сейчас подсчитывается, сколько русского населения уже согнано с их земель…
Громов смотрел настороженно, не верит еще, а Сигуранцев слегка кивнул, мол, да, это же наши, мы должны их защищать от всяких чужих гадов.
– Однако же, – продолжил я, – мы не просто братки, вроде правительства США, что дает защиту своим в любом случае, а всяких там югославов, сомалийцев или афганцев мочит, даже не утруждая себя доказательствами их вины. Мы все-таки давайте разберемся, как… люди.
Сигуранцев поинтересовался настороженно:
– Эту поэтическую формулировку как понимать?
– Это не поэтическая, – ответил я. – Люди – это вид, биологический вид. Если одни особи в нем сильнее, умнее и породистее, то любой селекционер отберет именно их. Тем более если вопрос становится жестко: выбрать надо. Или – или.
Громов уточнил с осторожностью:
– В смысле… если я правильно понял, вы ставите вопрос… гм… очень экстравагантно?
– Это сейчас он кажется диким, – ответил я хмуро. – Глобализация на марше, не так ли? Народы будут исчезать один за другим, сливаясь воедино. А если точнее, то поглощаясь более живучим. Сейчас нам дико о таком подумать, но при жизни наших детей и внуков, что уже ходят в школы, этот процесс будет в разгаре! Если не на завершающем этапе.
Сигуранцев хмыкнул, но смолчал, а Громов прогрохотал, как гусеницами по Красной площади:
– Вы полагаете, что выбирать уже приходится?
– Можно подумать, – отпарировал я, – вы еще не выбрали!
– То я, – ответил Громов мрачно, – а то вы.
В этом «вы» прозвучало еще нечто, кое-какие характеристики, даже вроде бы эхо ответило привычно, я пропустил мимо ушей, оглядел остальных, слушают внимательно, но помрачнели, у Новодворского вообще лицо такое, словно бормашина подбирается к нерву.
– Вам легче, – ответил я холодновато. – У вас все на рефлексе «свой-чужой». Так решает только компьютер да богомолы, когда хватают мошек. Но человек должен решать и нравственные вопросы. Мы сейчас не только правительство, крыша, которая обязалась защищать тех, с кого берем…
– Рэкет…
– Рэкет – когда нелегально, – уточнил я холодно, – когда конкуренты, именуемые преступностью. А когда за крышу взимает плату правительство, это уже налоги. Но, повторяю, мы не только правительство, но и люди. Мы должны решить, как поступить правильно…
Громов бухнул, как будто Полифем швырнул вслед уплывающему «Арго» скалу: