Вначале Нину Андреевну возмутило вероломство Манефы. Как она посмела войти в их квартиру, глядеть в глаза, предлагать свои услуги, искать дружбы?
Но вскоре Нина Андреевна успокоилась. Пусть приходит Манефа, пусть носит молоко, пусть дети дружат. Пусть Манефа будет на глазах у Николая Георгиевича. Это для него явится испытанием верности семье, своему слову.
Из лесосек, погрузившихся в тишину, Николай Георгиевич возвращался последним. Кое-где по сторонам в сумерках догорали костры, разбрызгивая искры. Шел не спеша. На душе было спокойно. После переезда в Моховое в их семье воцарился мир, порядок. Все старое, неприятное казалось забытым. Николай Георгиевич чувствовал себя бодро, уверенно. Днем находился в делянках с лесорубами, потом в конторе итожил работу своего участка.
Вечерами Саранкина вместе с рабочими частенько заходила в контору. Часами стояла у замусоленного барьера и поглядывала искрометными глазами на Багрянцева. Он, погрузившись в свои дела, что-то писал, подсчитывал на счетах, ворошил бумаги в папках. Рабочие, получив нужные справки, уходили, а Манефа, оставшись у барьера одна, старалась чем-нибудь напомнить Багрянцеву о своем присутствии: то сдержанным покашливанием, то похлопыванием ладонью по перилам низкой перегородки. Николай Георгиевич, казалось, совершенно не замечал ее. А когда ему нужно было уходить домой, сухо спрашивал:
— Ну что вам, Саранкина?
— Ничего, так, — говорила она с обидой в голосе и медленно, нехотя, уходила в свою избушку.
Перед самым поселком, когда за деревьями показались беспрерывно мигающие электрические огни от маломощного движка, дорогу Багрянцеву преградила худенькая женщина. Она вышла из елового мыска и вскинула вверх руку.
— Коля.
Он остановился.
— Послушай, Коля! Я никак не могу без тебя. Хоть убей. Что хочешь со мной делай.
Багрянцев взял ее за плечи, хотел отстранить, но сделать этого не смог. Она вся дрожала, жарко дышала, в глазах сверкали лихорадочные огоньки.
— Что с тобой, Манефа?
— Ненаглядный, Коленька! Истосковалась я по тебе. Ночей не сплю. Все ты у меня в глазах. Никак не выкину тебя из сердца. А сегодня я решилась. Сегодня у меня такой день. Я именинница. А на душе — муть. Молодые годы уходят. И зачем я живу на свете? Одна, без любви, без ласки… Лучше бы не знать тебя, не видеть. А узнала, пожалела тебя, думала счастье с тобой добуду, а нашла беду. Ты теперь с женой, с хорошей, с красивой, сердце у тебя на месте. А я, солдатская вдова, никому не нужна. Чем я прогневала бога? За что-он меня наказал? Да есть ли он на самом деле?
В душе Николая Георгиевича шевельнулась жалость к этой несчастной женщине.
— Что ты от меня хочешь, Маня? — спросил он робко, нерешительно, погладив Саранкину по спине.
— Зайди ко мне, Коля. Поздравь с днем ангела. Я так готовилась к этому своему празднику. Думала, может, зайдешь, не откажешь. Я же тебе не совсем чужая. Хоть погляжу на тебя, полюбуюсь. Для тебя я коньячку припасла. Четыре звездочки. Ты его уважаешь.
Она взяла Багрянцева за руку.
Он колебался: пойти или не пойти? Дорогу к Саранкиной он уже забыл. И зачем ему эта женщина, случайно встретившаяся здесь, в Моховом? Однако Манефа страдает, зовет. Она немало сделала для него добра, когда он тут был одинок. Что случится, если он на минутку заглянет к ней, так, попросту, посидит, выпьет за ее здоровье, пожелает ей в будущем счастья. А к нему, к счастью, стремится каждый. Без мечты, без счастья что за жизнь? И, наконец, жена его не отказалась пойти на вечер к Зырянову, когда тот пригласил ее?
Багрянцев, оглянувшись вокруг, последовал за Саранкиной:
— Мне неудобно как-то… народ…
— А мы по поселку пройдем задами, — сказала, ободряя его, Манефа. — Никто не увидит. Жены твоей дома нет. В Чарус уехала, вызвали зачем-то. Дочурка моя убежала к вашим девочкам с ночевой. Так что не беспокойся.
Она пошла с ним рядом.
— Коленька! Если бы ты знал, как я скучаю! Пока не встретила тебя тогда, когда приехал первый раз, мирилась со своей сиротской судьбой. А потом, как ты ушел от меня, потеряла сон, покой, ничему на свете не рада стала.
Перед маленьким домиком, накрытым снежной копной, Саранкину и Багрянцева, свернувших с тропинки к воротцам, остановила женщина с ведрами на коромысле.
— Эй, Мань, кого это ведешь к себе?
— А тебе, соседка, какое дело? — зло отрезала Манефа. — Только и зыришь за вдовами. Они тебе поперек дороги стоят, что ли? Мужика у тебя отбивают?
— Вешайся, да знай на кого! — сказала соседка и пошла своей дорогой.
Багрянцев передернул плечами, повернулся и быстро зашагал к себе домой.
— Постой, послушай-ко! — крикнула ему Манефа вслед.
Но он не обернулся.
Тогда Саранкина вихрем кинулась за соседкой, догнала ее, скинула с нее ведра с водой и начала колотить кулаками в спину.
— Вот тебе, на, получай, счастливая!
Началась драка, в дело пошли ведра, коромысло.
…На другой день Саранкину нашли окоченевшей в сарае с петлей на шее.
Все Моховое заговорило о смерти Манефы. Кто-то ее жалел, а кто-то злоязычный говорил, что туда ей и дорога. О причинах смерти делались различные догадки. Большинство пожилых моховчан сошлось на одном:
— Спьяну это она. Была именинница, напилась до чертиков, они ее и поманили к себе.
42
Николай Гущин явился к Ермакову довольный, улыбающийся. Подошел к товарищу, подтолкнул под бок и сказал с язвительной ноткой в голосе:
— Елизавета сегодня в Сотый квартал не придет.
— Почему не придет? — спросил Сергей, вылавливая из чашки со щами жирный кусок мяса, даже не взглянув на своего помощника.
А Гущин продолжал:
— Вот ей и новые, повышенные обязательства — дохвасталась! Лозунг на красной материи при входе в лесосеку вывесила: «Две нормы, не меньше, каждый день!» И доработалась до ручки!
— А в чем дело? — отставляя чашку, спросил Ермаков.
— Я говорю: доработалась до ручки! — не унимался Гущин. — Шла впереди, голову высоко подымала: мол, посадили в галошу бригаду Ермакова. Теперь сама села на пенек и слезы кулаками вытирает.
— Ты над чем скулишь-то? — спросил Сергей строго.
— Над Елизаветой, над Медниковой.
— Знаю, что над Медниковой. Что у нее случилось?
— «Что»? Как начался буран, посыпались комья снега с деревьев, мы бросили валку и пошли из лесосеки, а она заставила Епифана продолжать работу. Мохов-то сначала упирался, говорит: «В такую погоду нельзя валить лес, опасно». А она ему: «Эх ты, струсил! Да в бурю-то работать еще лучше, по ветру лесину легко спиливать, пилу не зажимает, не успеешь моргнуть глазом, как она проскочит по стволу, дерево моментально дает крен, валится. Вот попробуй-ка!..» Ты ведь Епифана знаешь, он никогда ни в чем не перечит Медниковой. Она, должно быть, крепко закрутила ему мозги?.. Ну, конечно, Мохов испробовал: свалил по ветру одно дерево, другое, третье. И верно, как только поднесет пилу к лесине, дерево сразу все вздрогнет и, с шумом, с треском, суется в снег, обламывая обледеневшие сучья. Мохова это раззадоривает. А Медникова подливает масла в огонь, напевает: «Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней…» Потом Мохов и сам, приспособившись валить лес по ветру, заявил: «Охотники говорят — зверя хорошо бить в пургу, в метель. А нам — наступать на тайгу».
— Ты говори короче, в чем дело, а не рассусоливай! — перебил Ермаков своего помощника.
— Постой, постой, Сергей, я тебе все по порядочку расскажу. Послушай дальше. Интересно, как они добиваются первенства в соревновании с нашей бригадой. Я еще о них подам заметку в стенную газету «Сучки-задоринки». Прямо смех!
— Ничего пока смешного не вижу.
— А вот увидишь… Ну, валили, валили по ветру. А ветер вдруг переменился, подул с другой стороны. Пилу у них зажало. Все собрались вокруг дерева, так и сяк стараются выручить инструмент, а ничего у них не выходит, дерево стоит, закусило раму с пильной цепью и держит. Они ходят возле дерева, заглядывают на вершинку, ждут, не смилуется ли ветер, не изменит ли направление, не отдаст ли пилу. Наверно, с полчаса вот так ходили возле дерева, переглядывались; вилку сломали, хотели ею против ветра накренить лесину. Тут Мохов и приуныл, покаялся, что чужим умом начал жить. Стоит, голову повесил, скривил губы в горькой усмешке и говорит: «Вот и побороли бурю». Медникову ровно кто стегнул. Она сразу вся напружинилась, тряхнула головой и гордо, свысока, посмотрела на Епифана. Тут же повернулась и пошла прочь. Потом вернулась со своей электропилой, принесла с эстакады, и велела Мохову спиливать лесину чуть повыше застрявшей пилы. Тот сразу приободрился, повеселел, пристроился спиливать лесину по новому направлению ветра. Однако не успела пила дойти и до сердцевины толстой сосны, как ветер опять переменился и зажал вторую пилу. Первую пилу удалось тут же выручить, а инструмент Медниковой оказался в тисках. Наконец ветер на минутку утих, стали вытаскивать и вторую пилу, забили в паз клин, клин попал на пилу, а в это время пуще прежнего подул ветер, дерево давнуло на клин, на пилу и сломало у нее раму… И, выходит, Елизавета доработалась до ручки. Хи-хи. Вот они как рекорды-то ставят!
— И что Медникова?
— Отошла в сторонку, села на пенек, закрыла глаза ладонью, а из-под пальцев слезы просачиваются.
— Что она думает делать?
— А мне-то нужно, что она будет делать? Факт тот, что завтра даже не выполнит своей нормы.
— А ты чего злорадствуешь над чужой бедой?
— Я не над бедой, а над Елизаветой. Хотела выскочить вперед. Задавалась. Пойдешь ее провожать, так даже под руку не разрешает взять, бежишь возле нее, как собачка.
— Ты еще мне что-то хотел сказать, Николай?
— Нет, все.
— Тогда айда, отчаливай восвояси. У меня нет времени слушать твои обиды на Медникову. Я сейчас выпровожу из дома и свою мать, займусь делом.
— Каким, Сергей?
— Много будешь знать — скоро состаришься!