Чары. Избранная проза — страница 15 из 33

ть.

Пароход дал гудок и отчалил, а отец Валерий долго бродил по городу, по жарким и пыльным улицам. Затем стоял в церкви, склонив голову и не поднимая отяжелевшей, словно чужой руки, чтобы перекреститься, и снова бродил. Возле самого вокзала обнаружилось, что на билет в Москву у него нет денег. И он послал телеграмму Левушке: «Дружище зпт три сотни последний раз тчк».


18 января 2000 года

Чары

Счастливцы вы, птицы без гнезда, бездомные бродяги, скитальцы, пилигримы, легко и беспечно поднимающиеся с насиженных мест! Вас магически завораживает мерцание рельсов, освещенных фиалковой апрельской луной, и нездешний, зеленый глаз семафора, словно показывающего путь в иные миры. Вам кажется, ни с чем не сравнимым дурманящий и прогорклый запах железнодорожной насыпи, поросшей полынью и чабрецом, с бурыми шпалами и почерневшим от копоти гравием, нарастающий рев чудовища-поезда, слепящие огни локомотива и мелькание окон, уносящих за занавесками особую, блаженную, райскую вагонную жизнь!

О, как вы жаждете в нее окунуться! Перед вами распахивается ночное пространство, вы предчувствуете веселящее безумие скорости и нетерпеливы, как страстный, горячий молодой любовник: ах, скорее бы! Скорее бы в дорогу — мчаться под стук колес вслед за безумными миражами нового, непознанного, неведомого!

Счастливцы, во мне вскипает зависть, ведь у меня все иначе, и нет для меня большего несчастья, большей хвори и маеты, чем необходимость подняться с насиженного места, покинуть привычное гнездо, расправить крылья для полета. Иными словами, куда-то ехать. Да, необходимость, только необходимость: не хватало еще, чтобы я сам, по собственной воле сунул голову в эту петлю!

Для меня дорога — тоска отпетая. Фигурально выражаясь, распрямленное, разглаженное, туго натянутое полотно моей душевной материи, сотканное из усыпляющего чувства покоя, уюта, мечтательности и лени, свертывается в жгут, стоит лишь робко помыслить о предстоящей одиссее. От этих мыслей, преследующих меня наподобие навязчивого кошмара, я закисаю, я створаживаюсь. Меня не покидает отвратительное, тошнотворное ощущение тревоги, вызванное неотступным приближением назначенного срока. Расстроенные нервы дарят мне все прелести бессонницы, учащенного сердцебиения, я вздрагиваю от каждого шороха и трясущимися руками наливаю себе в зеленую ликерную рюмку успокоительные капли.

Да, я изнываю от тревоги и тоски, отпетой, непонятной, беспричинной, но так хорошо знакомой всем домоседам, укладывающим вещи в дорожный чемодан. О, дорога для меня сродни некоей экзистенциальной драме! Опять-таки выражаясь фигурально, мне свойственно чувство неизлечимой дорожной идиосинкразии. Каково?!

Расскажу об одной давней поездке — давней настолько, что те времена уже мерцают, брезжат в сознании неким подобием мифа. Мифа о золотом веке, который на самом деле оказался бронзовым или даже чугунным. Но миф на то и миф, что у каждого он свой, а раз так, каждый умудрится добыть из чугуна хотя бы крупицу золота.

Собственно, поездочка была самой обычной, особенно по тем временам, когда все обычное утешало своей доступностью, а о чем-то необычном, диковинном, экзотичном и мечтать не приходилось. Вот и эта поездочка была именно такой — на север, к Белому морю, островам… Казалось бы, ну что там — всего лишь ночь и день в поезде, затем несколько часов на катерке! Но сколько раз я взлетал и падал, восторгался, блаженствовал, мучился, завидовал, ревновал — не передать!

Да, у каждого времени свои диковинки, своя экзотика, поэтому гвоздем она засела во мне, эта поездка…

1

Были у меня знакомые — чета художников. Его звали Вильямом Аркадьевичем, Вилей, Вильямчиком, и был он большим ребенком, воспитанным взбалмошной, вздорной и сумасшедшей матерью.

Дав ему это имя, мать перенесла на него свою безумную любовь к Англии (она и преподавала, и репетиторствовала, и переводила) вместе со всеми суевериями, домыслами и предрассудками человека, ни разу там не побывавшего. Поэтому Вильямчик и вырос этаким мнимым англичанином, приученным к овсянке, чаю с молоком и усвоившим несколько приемов джентльменского бокса беззащитным чудаком, хотя внешность его была так же классична, как и имя. Живописный увалень и толстяк с гривой вьющихся, падающих на плечи волос, великолепно вылепленный лоб, рассеченный загадочной морщиной, широкая грудь оперного баса, рот с капризной складкой салонного льва, откровенно румяные щеки, подкупающе близорукие глаза за стеклышками пенсне! Он столь картинно вписывался в некую воображаемую раму, что рядом с ним стройность, поджарость и худоба показались бы признаками чахлости и уродства.

Имея такой набор доспехов, я бы праздновал победу за победой, устраивал бы шум на всю Москву, ходил бы в героях завистливых пересудов и сплетен. Но, увы, не обладаю, ни гривой, ни широкой грудью, ни капризным ртом и, если по ошибке выйду не на той остановке трамвая, а затем, спохватившись, снова войду в ту, же дверь, меня принимают за нового пассажира, осуждающе оборачиваются и ждут, чтобы я оплатил проезд. Да, я слишком схож с другими, так сказать, един во множестве лиц. И меня донимала досада, что победоносные доспехи Вильямчика ржавели и пропадали втуне.

Он отсиживался затворником дома, вечно что-то напевал, примурлыкивал, потирал поясницу, обвязанную клетчатым пледом, кипятил медный чайник времен замоскворецких купцов и работал дни и ночи, до одури, до изнеможения. При этом, конечно, мучился, сомневался, считал, что его замалчивают и затирают. Но трижды прорывался на выставки — с «Каруселями», «Деревенской баней», «Вербами» и «Ледоходом». Что это была за живопись? Ну, как сказать… шампанское вам по вкусу, но на беду пробка не выстрелила, когда открывали, дала лишь слабый хлопок, и вот вы пьете, нахваливаете, а вам чего-то не хватает, вы чуть-чуть недобираете положенного удовольствия.

У Вильямчика пробка никогда не стреляла, и в своих художествах он был един во множестве лиц. Иными словами, был слишком схож с другими авторами «Каруселей», «Верб» и «Ледоходов». Те тоже работали до изнеможения, мучились, считали, что их затирают, и иногда прорывались. Прорывались, и что с того?! Ни в ком из них не угадывалось, не мерцало, не зыбилось таинственным свечением нечто, являвшее себя в сравнении: вот рябь на воде, едва заметная, несколько слабых морщинок, а что под ней?

Немая глубина, потемки, бездна…

Жену Вильямчика звали Люсей. Маленькие женщины, которых я встречал, все были либо преувеличенно деятельны, честолюбивы, настойчивы в достижении своих целей, либо подчеркнуто, меланхоличны, медлительны и томны, как Люся. Да, маленькая и хрупкая — особенно по сравнению с мужем — она была из той разновидности. В ней, рыжеволосой и зеленоглазой, сквозила кошачья вальяжинка и ленца. Она была томно медлительна и, словно черепашка — есть такие маленькие, грациозные черепашки — она носила на себе свой дом.

Скажем, выпадет случай пообедать наскоро, без изыска, без разносолов, за стойкой заведения, которое на мифологическом языке того времени именовалось забегаловкой: гора неубранной посуды, горчица в стакане, мокрая соль в блюдце, липучки с мухами, запотевшие от дыхания окна, пельмени и кислые щи. Но миг — и вокруг Люси благоуханный оазис чистоты. Горы посуды как по волшебству исчезли, откуда-то взялись салфетки. Вилки и ложки, освободившись от сального налета, приобрели матовый блеск столового серебра. Рядом недвусмысленно появились ножи, и в целом убранство стола приобрело видимость самой изысканной сервировки.

Да и кухня преображалась после того, как пахучие кислые щи Люся сдабривала заранее припасенной, густой и жирной сметаной, к пельменям добавляла пикантную закуску, солила, перчила, купала в масле, и, насаженные на вилку, они казались пищей богов. Да, при всей своей ленце Люся умела создавать уют и удобство в любых условиях, и это вовсе не парадокс, поскольку удручающее отсутствие оных было единственным стимулом, способным пробудить в ней кипучую жажду деятельности.

Единственным, помимо искусства.

Если Вильямчик живописал, то Люся была, что называется, скромной прикладницей: ее приглашали для придания изыска внутреннему убранству заведений, которые на том же мифологическом языке именовались дворцами, клубами, ресторанами, хотя по сути своей оставались теми же забегаловками. Но чтобы скрыть суть, следовало придать некий изыск, и Люся добросовестно придавала. Ее стиль всегда легко угадывался. Большие архитектурные пространства она дробила на маленькие, альковные, интимно замкнутые уголки, испытывая неумеренное пристрастие к ширмам, перегородкам, декоративным нишам, ложным каминам, фонтанам и аквариумам с рыбками. При этом в своей мастерской она тоже напевала, примурлыкивала, сыпала прибаутками, то ли переняв эту привычку у мужа, то ли просто потому, что, когда целыми днями остаешься наедине с картоном и угольками, возникает потребность выговариваться, чтобы язык не онемел.

Вот тогда-то и спасают невинные шутки-прибаутки…

2

Познакомились мы случайно, продолжилось же наше знакомство благодаря тому, что мы стали соседями по даче, а дача по тем мифическим временам — и монастырь, и скит, и гнездо, и усадьба, и яма, и каторга. Поэтому и дачное соседство — особое, и случайное, и не случайное, словно избирательное сродство.

Той весной, в самом конце мая, — как раз зацветала сирень, в оврагах щелкали соловьи, гремели короткие и сильные грозы — я ездил по дачным пригородам, надеясь снять на лето домик с терраской, мезонин, флигелек. И вот на одной из станций мне встретилась маленькая рыжеволосая женщина в панаме, холщовом сарафане и пробковых шлепанцах на босу ногу. Женщина возвращалась из здешнего магазина с буханкой хлеба и бидоном молока, который она пыталась пристроить к багажнику велосипеда. Но ей это никак не удавалось, и, готовая заплакать от досады и стукнуть кулачком по седлу, она все больше убеждалась, что вместо того, чтобы ехать на велосипеде, ей придется везти его, держа в руках свою поклажу.