Чары. Избранная проза — страница 5 из 33

— У меня хорошая грудь, ты удивишься… — И проникнутая тщеславной радостью, победительно искала у меня в глазах отблеск этого радостного удивления.

Оставив меня на миг, она задернула занавески и отбросила полосатое солдатское одеяло на постели…

В тот вечер я чуть ли не до беспамятства носил ее на руках, в темноте натыкаясь на стулья и углы буфета, и было странно думать, что все испытываемое мною блаженство заключается в обыкновенной и волшебной, упоительной тяжести ее тела. Лиза вырывалась, соскальзывала на пол, наливала мне и себе остывший чай, отпивая из кружки и зажмуривая глаза так, словно она смаковала душистое вино, кружившее ей голову. По коридору шаркали соседи, на кухне что-то гремело, и на занавесках лежала косая тень от пожарной лестницы. Становилось зябко, и мы ныряли под колючее солдатское одеяло, в нескольких местах прожженное утюгом. Мы прижимались друг к другу, дрожа от того, что мы оба такие холодные, но постепенно согревались и отбрасывали подушку и одеяло, такие мешавшие и ненужные.

…И каким безжалостным, жестоким был после этого для меня конец, почти невероятный. Я захотел зажечь свет, стал шарить рукой по стене, отыскивая выключатель, и, кстати, спросил, где же абажур, купленный Лизой для того, чтобы принарядить болтавшуюся на шнуре голую лампочку. Я ждал, что вновь начнутся остроты, теперь уже вокруг абажура, ведь по этому поводу можно было шутить и каламбурить до бесконечности. Но Лиза вдруг отвернулась и отчетливо, внятно и сухо произнесла:

— Его здесь нет. Он совсем в другом месте.

Я еще не замечал, не предугадывал никакой угрозы, принимая сказанное за пробный заход, осторожную пристрелку перед каскадом новых хохм и дурачеств.

— В каком же, если не секрет? — спросил я, слегка играя голосом в знак того, что я тоже готов хохмить и дурачиться, и Лиза с неприязнью, досадой и негодованием отшатнулась, отпрянула.

— Ведь я выхожу замуж! Ты слышал! Слышал!

Да-да, Лиза выходила замуж за пожилого вдовца с донским чубом, хозяйственного, здоровенького и сластолюбивого, заядлого дачника и садовода. Он брызгал из лейки на капустные грядки, окуривал дымом пчелиные улья, белил стволы яблонь и выращивал в оранжерее цветочные луковицы. Случай сам нашел ее — зачем отказываться?! Ведь я ее под венец не поведу! Поэтому мне лучше не приходить…

V

В октябре научное студенческое общество нашего факультета, мнимая деятельность которого была весомым добавлением к прочим мнимостям тогдашней жизни, вдруг пробудилось от спячки, встряхнулось, судорожно зевнуло и решило закатить конференцию. И закатило, что называется, на широкую ногу, с помпой: гостей созвали издалека, а в президиум удалось заполучить седовласого, пришаркивающего академика, который, не расслышав обращения в свой адрес, приставлял ладонь к уху и спрашивал: «Ась?» По этому случаю университетское начальство расщедрилось и — вот вам шуба с барского плеча! — выделило средства для премий, грамот и наград. Я как признанный в факультетских научных кругах знаток допушкинской поры с благословения профессора Преображенского, который прокоптил табачным дымом, залил чаем, но так и не прочитал до конца мой доклад, вытащил на кафедру «Бедную Лизу»…

Доклад я вынашивал в муках и писал с мрачным ожесточением: зеленые черти прыгали перед глазами, и все как на подбор — здоровенькие сластолюбцы. Гробовые кошмары преследовали и угнетали меня, и я не ведал, что выделывало перо. Одно из двух: я должен был либо с треском провалиться, либо сотрясти основы науки. Третьего быть не могло.

И я провалился, как говорится, ко всем чертям…

Понурый и удрученный, я нашел утешение в подвале на Пушкинской и, чувствуя себя клятвопреступником, нарушившим обет воздержания, глотал мутное пиво, сдувая с кружек пену, меланхолично вздыхал и, что называется, подбивал бабки. Потеряно все: Лиза меня отшвырнула, польстившись на оранжерейные луковицы, я осрамился перед участниками конференции, ожидавшими от меня сенсации, сверхмодных методов и щегольских цитат, я подмочил репутацию профессору Преображенскому, вынужденному ломать шапку перед деканом, оправдываясь за мой провал, и моя премия сгорела искрометным синим огнем.

И затомило меня желание — бросить все и уехать… Конечно, середина семестра не время для долгих отлучек, но все вышло само собой — словно по мановению волшебной палочки. Нашлись и попутчики…

На конференции вертелся некий посланец кавказских гор, седеющий аспирант Гриша, худой и поджарый, как жеребец, с выпирающим кадыком и широкими скулами, поросшими редкой бородкой, загадочным перстнем на пальце, обмотанным вокруг шеи богемным шарфом (в Москве он вечно мерз) и фотографией любимой мамы, постоянно выпадавшей у него из кармана. Он со всеми успел сдружиться (овасьвасился, как о нем говорили) и был вхож во все компании, всюду принимаемый за своего.

Но особенно ухлестывал он за Сусанной, которая числилась в правлении научного общества, всегда была на виду и озабоченно-капризным выражением лица всем показывала, что она важная птица. Гриша имел явные виды на премию, козыряя своим аспирантским стажем, обилием цитат из основоположников и тем, что его мама имела сто научных трудов и считалась самой умной женщиной на Кавказе. Он даже заранее снял банкетный зал в грузинском ресторане, чтобы отметить свою победу, но с премией его обошли, и Сусанна, посвященная во всю эту кухню, ядовито улыбнулась ему при встрече.

Вокруг разочарованного кавказского гостя сколотилась бродячая труппа таких же, как он, погорельцев, обиженных судьбой и разочарованных в жизни, к которой примкнул и я. В пустом банкетном зале, где мы были единственными гостями, Гриша мрачно признался, что ему чужда московская жизнь, и — стояла поздняя, но солнечная осень — пригласил нас на сбор хурмы и винограда к своему дядюшке, горному долгожителю.

И мы очертя голову махнули: Гриша, трое погорельцев, обиженных кознями научного общества, и, что самое странное, — Сусанна. Гриша принял это на свой счет и решил, что Сусанна попала в его сети. Я же догадывался, что у хитрой бестии иные цели. Сусанна чувствовала, что у нее есть соперница: иначе бы я не был с ней так подчеркнуто, вежлив, уступчив и безучастен. Иными словами, меня уводили с привязи, и нужно было молниеносно вмешаться…

Папа-генерал отпускал дочь, скрепя сердце, и она сослалась на покровительство того парня, который на даче никогда не задерживал ее дольше десяти. Это было лучшей рекомендацией. Ее отец мне позвонил — я невольно замер и почувствовал желание встать навытяжку, услышав в трубке бархатный, но с внушительной примесью металла начальственный голос. Он сказал, что мы с ним заочно знакомы, он много слышал о моей семье и доверяет мне дочь без опасений. Затем трубку взял мой отец, заверивший генерала, что он тоже много слышал о его семье и тоже рад знакомству. Затем моя мать повторила то же самое, и разговор затрещал, словно сухой костер.

Моих родителей, конечно, не радовало, что в середине семестра я, праздный ветрогон, буду где-то болтаться, но генеральский звонок наводил на известные размышления. Мать даже обронила фразу, что мы с Сусанной отличная пара, хотя тут же дипломатично оговорилась: в наше время молодым нельзя ничего советовать, и они, мол, должны сами. Отец же мне вообще ни в чем не перечил: после случая с абажуром он считал себя погибшим, падшим на дно, и я как свидетель его падения служил для него воплощенной укоризной.

VI

И вот компания путешественников, возглавляемая Гришей, поселилась у дядюшки-долгожителя. Поселилась на верху его дома, окруженного виноградниками, с увитой плющом деревянной решеткой балкона, железным распятием на стене, сушеными травами на чердаке, полукружьями овечьего сыра и пыльными бутылями вина в подвале. Похожий на крепость, дом прилепился к крутому обрыву, у подножья которого, словно гейзер, дымилась река, а вверх к роднику вела выложенная камнем дорожка. Как ни печально это звучит, долгожитель давно пережил всех своих домочадцев, и лишь побочная ветвь родственного клана — к ней принадлежал и Гриша — заботилась о нем.

Мы застали прекрасную пору грузинской осени, когда зенит ее жаркого цветения миновал, и вот-вот грянут заморозки, обсыпая белой крупой виноградники. Воздух в такие дни особенно светел, чист и прозрачен, он отстоялся, стал сух и прогрет, и дороги казались пемзово-белыми. Хозяин щедро и вволю нас потчевал, вино всегда было на столе, и жили мы припеваючи.

Но незаметно назревала буря…

Я невольно путал все карты Гриши, отчаявшегося добиться благосклонности нашей единственной дамы. Сусанна не отпускала меня ни на шаг, изображая нежную преданность женщины, много пережившей в прошлом. Гришу же она, негодница, и знать не хотела. Тот как из рога изобилия сыпал, стараясь ей угодить: возил нас на грузинскую свадьбу, где мы дружно пили за здоровье молодых, неумело, но с азартом отплясывали лезгинку и бросали на поднос горсти монет, устраивал охоту в горах (у долгожителя помимо распятия на стенах висели ружья и патронташи времен последних мингрельских князей), показывал полуразрушенный монастырь с синеющим сквозь пробоину в куполе небом, столетним платаном во дворе и тощими козами, щипавшими чахлую травку. Сусанна охотно этим пользовалась, но только вместе со мной.

И Гриша заподозрил во мне неверного друга и счастливого соперника…

Вдруг небо обложило, затянуло низкими облаками, хлынули затяжные дожди, застучало по крышам, и с утра влажным, тугим полотнищем хлестал ветер, клубами валилась изморось. Компания наша приуныла, разделившись на несколько скучающих партий: одни скучали за покером, другие за дегустацией вин из пыльных бутылей в подвале, и лишь мы с Сусанной где-нибудь бродили, накрываясь дождевиком, и изнуряли друг друга поисками ясности.

Сусанна чувствовала себя виноватой в том, что до этого обращалась со мной слишком холодно, насмешливо и высокомерно. Но ей казалось, что стоит немного раскаяться и стыдливо попросить прощения, и я просто обязан буду вернуть моей госпоже свою преданность, снова стать ее послушным пажом. Сусанна была уверена, что даже ее легкое, снисходительное раскаяние несоизмеримо весомее той обиды, которую она могла мне нанести, и поэтому я, осчастливленный, должен тотчас забыть о ней, ощущая себя, втройне вознагражденным.