Стыд и ярость бежали по нервам Агамалова, как по бикфордову шнуру. И когда добрались до самой сердцевины его, прыгнул Агамалов в отсек к Асхабу черному понизу. Он метнулся туда на четвереньках без сапог (чтобы не мешали тяжестью и громыханьем). В этом была его стратегия — броситься понизу, сбить с ног и повязать. Не мог он тогда знать, что гордость толкает его к существу, в котором суть человеческую подменили годы опасности сутью звериной, которой присущи были необычайная настороженность, отточенная реакция и нерассуждающая жестокость. Асхаб услышал в тягостной, гнетущей тишине, как снимал сапоги Агамалов в соседнем отсеке, и повернулся лицом к проходу — к опасности. Агамалов ничего не понял, когда страшный удар ноги подбросил его голову кверху. Задохнувшись от боли, осел он на пол. Асхаб смотрел в его белое мальчишеское лицо, быстро заливавшееся кровью. А насмотревшись, выстрелил в живот. Он стрелял даже не в человека — в его форму. Звенело в нем сейчас обостренное чувство времени. Теперь оно работало на вагон. Каждый миг копил в себе взрывную силу возмущения толпы, пока парализованной страхом, в ней всегда находились люди, готовые на поступок, — Асхаб знал это по опыту. А потому, не давая никому опомниться, выдернул он из отсека с милиционерами самого крайнего юнца, охватил локтем его шею и приставил к боку пистолет. Потом стал пятиться назад. Ноги милиционера волочились по полу, задыхаясь, он пытался ослабить хватку Асхаба.
Асхаб уперся спиной в дверь, кивнул Курейшу:
— Продолжай.
Агамалов лежал на боку, скорчившись, зажимая рану ладонью. Крови почти не было, она чуть просочилась сквозь пальцы.
Давила тишина. Не нравилась она Аврамову, ох, не нравилась. Ее слушали шесть бандитских ушей, сторожили всей кожей, стерегли каждое движение в отсеках.
Рутова сидела прямо, светилась прозрачной голубизной лица. Отсюда ей были видны ноги Агамалова и пальцы на животе, из них шерстяной красной ниточкой повисла, потекла струйка.
— Сонюшка, ты не таись... покричи, вот и легче станет... облегчи криком душу... ну, начинай, голубонька! — шептал ей на хо Аврамов, гладил руку.
— За-ачем? — Она через силу обернулась, посмотрела загнанно.
— Нужно. Позарез это нам нужно. Только начни. А там бог не выдаст, свинья не съест.
И тогда выпустила она с немыслимым облегчением крик, что стоял в горле и рвался наружу, запричитала пронзительно, страшно, по-бабьи, клонясь к коленям.
Будто взорвалась тишина, прорвались у людей, придавленных страхом, жалость к мальчишке, ярость и стыд за трусость всеобщую. Вагон бушевал, и Аврамов почувствовал громадное облегчение. Он ужом скользнул вниз, под лавку, таясь, глянул в конец вагона. Рыжий затравленно крутился на месте, немо разевал рот — глушил рев в отсеках.
Проход мельтешил сжатыми кулаками. Аврамов, не торопясь, удобно уперся локтем в пол, наливаясь холодным спокойствием, посадил на мушку яблоко рта рыжего, выцедил с облегчением, ненавистно: «Ах ты, гни-ида...» — и выстрелил. Даже не присматривался, знал — в яблоко. Теперь никто не угрожал хотя бы с одной стороны. Вынырнул между лавками. Вкладывая наган в руку Софьи, втолковывал скороговоркой:
— Сонюшка, я подсадной уткой в проходе перед черным поверчусь, а ты готовься: как выпалит — бей влет, он в азарте из-за парнишки-то непременно выставится...
И опять придавила тишина. Асхаб рыжий медленно оседал, сотрясаясь в рвотных позывах, будто хотел исторгнуть, выхаркнуть забивший глотку свинец. Длинноствольная винтовка выскользнула из рук.
Аврамов выпрыгнул в проход, заплясал, дергая рукой из-за спины, дразнясь — так тянут из-за пояса застрявшее оружие.
Асхаб ударил с маху, всадил выстрел в пляшущего беса, почти не целясь — проход узок. Пуля ударила в железную стойку, рявкнула дурно, по-кошачьи, рикошетом высадила стекло.
Аврамов бросил взгляд на Софью, та смотрела затравленно, наган обвис в руке.
— Ну? — крикнул Аврамов, холодея: черный, сдвинув полузадушенного милиционера вбок, водил за Аврамовым дулом пистолета.
Софья дрогнула, очнулась. Отбросила волосы, прильнула к переборке, стала ждать. Аврамов теперь, ныряя из прохода в отсеки, зигзагом пробирался к Асхабу. Ударил выстрел, и, подстегнутая им, она выглянула из-за переборки. Черный стоял с вытянутой рукой, расставив ноги, наполовину прикрытый телом милиционера. Ужасаясь доступности человеческого туловища, Софья выстрелила. Ее передернуло — увидела, как вспыхнул на серой черкеске темный кружок, стал напитываться красным.
Аврамов, морщась, зажимал локоть ладонью: царапнуло вторым выстрелом. Плетью упала рука Асхаба, стукнул о пол пистолет. Давя в горле стон, он нагибался за ним. Софья выстрелила еще раз, пуля влипла в пол рядом с пистолетом, брызнула в лицо Асхабу щепками. Он отпрянул, крикнул Курейшу по-чеченски:
— Выбирайся в окно! — Сам, тиснув в ярости горло парнишки так, что хрустнуло, отшвырнул обмякшее тело, ударил спиной в дверь и вывалился в тамбур. Плечо цепенело, растекалась по груди знобкая слабость, заливало горячим бок.
Курейш, забравшись ногами на столик, кричал, надсаживаясь:
— Поше-о-ол, сволишь! — целил обрезом.
Из отсека шарахнулись, давя друг друга, хлынули в проход, растекаясь по другим отсекам. Курейш, не глядя, — каблуком в стекло. Ахнуло стеклянным звоном по слуху. Он сложился вдвое, выпрыгнул в окно.
Хрястнул под ногами гравий, захрумкали, удаляясь, шаги.
Софья плакала, закрыв ладонями лицо. Агамалова перевязывали свои. Запрокинув голову, оскалив кипенно-белые зубы, он протяжно, с надрывом стонал.
Аврамов замер перед окном, смотрел сквозь стекло на зеленую холмистую равнину. Влипла в посеревшее лицо нелепая ухмылка.
Дым клочьями плавал по вагону. Под полом потрескивало пламя. Латыпов, сухо, трескуче покашливая, метался вдоль стен, косился на темную груду в углу, прикрытую брезентом, — боеприпасы. Охранники, прислонившись спиною к доскам, сидели на корточках, угрюмо посматривали на начальство, стоять в полный рост уже было невтерпеж — выедало глаза. Арап и два мышастых жеребчика пританцовывали, глухо, тревожно всхрапывали.
Курмахер молился. За ненадобностью слова лютеранской молитвы давно выветрились из головы. Поэтому вертелись там четыре въевшихся с давних времен словечка — из набора бывшего циркового конюха Бузыкина: «Господи суси... на-ко, выкуси!» И если первая половина молитвы относилась к всевышнему, то вторая предназначалась Курмахеру — его наместнику на земле для Бузыкина. Употреблял Бузыкин «молитву» свою в момент наивысшего благолепия — после принятия стопки овсяной, неочищенной — из украденного циркового овса. Таилось в напевном шелесте подслушанной молитвы для Курмахера нечто нетленное, вечное, а потому и вспомнилась она ему в этот страшный час.
Первым не выдержал пытки Арап. Дым — желтый от полусгнивших горбылей под вагоном — густо пер сквозь щели, раздирал молодые легкие. Взвившись на дыбы, метнулся Арап вбок и оборвал тонкую сыромятную коновязь, а получив желанную свободу, пошел метаться в сизой полутьме, тяжко, с грохотом натыкаясь на стены.
Жестоко ушибленный конским крупом в первый же миг, Латыпов, постанывая, взобрался на груду ящиков к зарешеченному оконцу. Задыхаясь, кашляя, Поискал вокруг, чем бы выбить решетку. Не нашел, припал к прутьям, хватая воздух. Хлестко ударила пуля рядом с лицом — в деревянный косяк. В щеку Латыпова впилась заноза. Он отпрянул, упал грудью на ящики, зашелся в нескончаемом, выворачивающем наизнанку кашле.
Охранники жались по углам, втискиваясь в пол. Арап грохотал копытами, сотрясая вагон, бился о стены, не чуя боли. Крик его уже мало походил на конское ржание, в нем звенел человечий предсмертный ужас.
— Откирвай, рус! Сам горишь, лошадь тож издыхай будит! — кричал, маялся в жалости под насыпью Султан.
Резало по сердцу конское ржание в вагоне. Напрасно выстрелил по окну — напугал, теперь и вовсе не откроют.
— Ей-бох, болша стирлять не будим! Бросай ружо в окно, тогда отпускать будим! — надрывался в крике Султан.
Под вагоном, багровый, плотный, весело плясал над щитами огонь, обволакивая днище желтым дымом.
Федякин, свесив голову, наблюдал за отлаженной процедурой. Людишки давали себя обдирать как липку, подставлялись с готовностью. Тьфу! Подмывало его вроде бы беспричинное веселье. Впрочем, если разобраться, было оно не столь уж беспричинным. Пребывал полковник в странном, ангельском состоянии: безгрешен (смыты явные и приписанные грехи потом и кровью на много лет вперед), немощен телесно и не отягощен сомнениями.
Казалось, взмахни руками — и воспарит бренная его плоть под самый потолок, благо до него — рукой подать. А весело было Федякину оттого, что вся эта бутафория с черными намордниками, обрезами ничего уже не могла ни отнять, ни изменить в его судьбе, обожженной полымем войны, пленом и лагерями.
Хамзат, настороженно посверкивая взглядом, приближался к Федякину. Он давно приметил этот русоволосый, обтянутый кожей череп, стерегущий его глазами. Безудержное нахальство лилось из них на Хамзата. Пока все шло гладко, вагон попался на диво покладистый, карманы ощутимо отвисли под тяжестью добычи. Абу тоже вел себя сносно, если учесть, что в налет пришлось тянуть его почти на аркане. Хамзат добрался до отсека Федякина, и тот спрыгнул на пол. Они встретились на середине прохода. Хамзат навел обрез. Федякин полез в карман френча. Он долго шарил там, вывернул и поразился:
— А те-те-те, вот те раз. Куда же она подевалась? — Развел руками, обратился к азербайджанцам напротив: — Конфуз, господа, была, но, увы, исчезла.
Хамзат ждал, раздувая повязку дыханием. Федякин полез в другой карман, вывернул и его.
— Ока-азия. И здесь отсутствует. Шалишь, мамзель, разыщем! — Лез в карманы, озабоченно закатывал глаза, искал. — Вероятно, отлучилась, поскольку и здесь пустынно. Нуте-с, устроим в таком случае повальный шмон, пардон, — обыск.
Азербайджанцы надувались, багровели. Смеяться — страшно, держать мину — невтерпеж. Хамзат уже понял, что скелет во френче морочи