го взгляд пса стал еще более величественным, и из-под стала раздалось поистине светское чавканье.
— Меня, кстати, тоже звали Бладхаунд, — поделился Садомир, взбалтывая в руке насыщенное, как кровь, красное вино, прекрасно подходившее к дичи, — когда я работал с вашим отцом, сами знаете где…
— Вы были в Ночных охотниках? — я даже немного удивился.
«А там разве не одни отморозки?» — следом озадачился и Глеб.
Именно. Не думал, что человеку, у которого есть титул и все, что вокруг, это вообще надо — работка там довольно грязная.
Взмахнув рукой с печаткой, барон показал на шрам вокруг своего правого глаза.
— Вот они, последствия работы в Ночных охотниках. Но я ни о чем не жалею. Молодость и красота проходят, а величие остается. Оно того стоило… Это была золотая эпоха, — задумчиво добавил он, — мы продержались тринадцать лет, и никто не мог нас превзойти. С тех пор сменилось уже два поколения Охотников. Но куда им до нас! Мы — легенды…
Конечно, я знал, что вы легенды. Если бы не ваши легендарные Ночные охотники, может, отец бы уделял больше времени мне. Но гоняться за всякими отбившимися от рук отморозками по указке Синьории казалось ему важнее — логично, Темнота же награждает за новые души, а не за общение с сыном.
Кресло хозяина тем временем скрипнуло. Поднявшись, он подошел к камину из белого камня, приятно согревавшего всю гостиную, снял с полки над ним большую фотографию в темно-вишневой рамке и вернулся к столу.
— Никого не узнаете? — Садомир с улыбкой протянул снимок мне.
Там позировала небольшая группка людей, в центре которой, конечно же, стоял отец, еще довольно молодой — выступая вперед, как будто бы из кадра, чтобы остальные топтались за ним. Разумеется, кого бы он пустил перед собой.
— Волкодав, — кивнул на него барон. — А это Доберман, — показал он на красотку рядом с отцом, чей сольный снимок я, кстати, видел в его столе. — Вот Сеттер, вот Гончая, — ткнул он на невысокое чудо в маске. — А это Терьер…
Дальше шла еще парочка пород, словно он нам рассказывал про охотничьих собак.
— Нас тогда так и называли Свора, — хмыкнул Садомир, — и ваш отец был у нас вожаком.
Свора — как мило. И как только не перегрызлись там все?
— Ну а я — Бладхаунд, — продолжил он свой вечер воспоминаний и показал на себя, гораздо более молодого, чем сейчас, и без шрама, стоявшего с другой стороны от отца, сразу за его плечом. — На первый взгляд, звучит как бы не очень уважительно, но это если не знать суть. Бладхаунд — это ищейка, созданная для охоты и ради охоты, и все ее лучшие качества раскрываются именно в охоте. А в ней мне не было равных. Когда нужно было кого-то найти, с этим никто не мог справиться лучше меня…
Он договорил, и на пару мгновений гостиную затянула тишина — лишь его охотничий пес довольно урчал под столом, доедая кусок брошенной Глебом оленины. Его хозяину тоже бы не мешало поесть, а то, судя по утекшему куда-то в прошлое разговору, кто-то слишком много налегал на вино.
— Все это у меня бы было и без вашего отца, — вновь заговорил барон, обводя рукой роскошный интерьер своего жилища. — Мне повезло, я удачно родился. Но без вашего отца у меня бы не было ни известности, ни репутации. А сейчас все знают, кто я, и за это я ему благодарен. Он был удивительным человеком, неподражаемым…
Вот уж точно — во всех смыслах. Садомир тем временем вернулся к камину, бережно водрузил фотографию на место, а затем снял стоявшую рядом небольшую деревянную шкатулку — простую, без узора, резко выбивавшуюся на фоне всего этого богатства — и, открыв ее, достал оттуда белый конверт из плотной бумаги.
— Ваш отец отдал однажды это на хранение, — сказал он, протягивая конверт мне, — сказал, когда-нибудь заберет. Но теперь уж точно никогда. Так что, думаю, я должен отдать это вам.
Я молча взял письмо — довольно легкое, почти невесомое — без адреса и отправителя, запечатанное темно-красным отпечатком вместо сургуча.
— А что там? — спросил Глеб, поглаживая подошедшего к нему за добавкой пса.
— Как видите, — барон показал на красную печать, — это его кровь. Соответственно, и вскрыть это может только человек одной с ним крови.
— И давно отдал? — уточнил я.
— Почти восемь лет назад.
То есть как раз тогда, когда отказался от меня. Может, там доверенность на меня? Зная отца, несильно удивлюсь.
Домой от гостеприимного хозяина мы вернулись почти к полуночи — с полными желудками оленины и коленями, густо испачканными шерстью его не менее гостеприимного питомца. Глеб, зевая, ушел к себе, я же направился в кабинет, где мог спокойно изучить полученный конверт, и без особых сложностей вскрыл красную печать. Любой другой, чья кровь не была с ним общей, не смог бы — точнее, смог, но письмо бы рассыпалось на клочки, не дав прочитать ни строчки. Иногда отец присылал такую корреспонденцию дяде, и я видел, что будет, если ее по ошибке откроет не член семьи.
Из конверта выпала пожелтевшая от времени записка, сделанная вовсе не отцовским корявым почерком, а непривычно аккуратным, изящным и явно женским.
«Позаботься о сыне. Мне не дадут его оставить. М.»
Ясно. Видимо, убрал эту записку подальше вместе с мыслью, что надо позаботиться обо мне.
Я еще раз тряхнул конверт, и на стол выпала темная свивающаяся кольцом женская прядь — все, что оставила ему эта таинственная М. Кроме сына, разумеется.
Темнота за окном сгущалась все больше. Немного повертев прядь в руке, я убрал ее обратно вместе с запиской в конверт. Мать Глеба умерла, когда тот был совсем маленьким, и он толком ее не знал — вот и я предпочитал о своей думать точно так же. Нужна ли она мне сейчас? У меня не было ответа — тем более меня не искало настоящее, лишь преследовало прошлое.
В дверь раздался тактичный, предупреждающий стук, а затем с легким скрипом она отворилась, и в кабинет заглянула Уля в длинном домашнем халате и мохнатых тапочках, принеся с собой сладкий земляничный аромат своего шампуня.
— Собираешься ложиться? — спросила она.
— Уже скоро, — я убрал конверт в нижний ящик стола.
— Может, — лукаво прищурившись, моя прелестница перешагнула порог и закрыла дверь на замок, — тебя ускорить?
Следом она сбросила халатик, оставшись в тапочках и амулете с моим гербом на голое тело. Это и правда значительно ускорило. Не став терять времени, я подхватил ее на руки, сгреб в объятия и унес на кушетку — ближайшее место, где тут можно лечь.
— Пощадите! Пощадите!..
Крики в темной подворотне становились все громче, и, словно вторя им, все громче становилось рычание собак — пока кольцо вокруг женщины сжималось все теснее. Сначала она бежала, бежала по пустым улицам, надеясь укрыться, но в итоге оказалась в ловушке. Гончая усмехнулся, сквозь прорези в маске глядя в наполненные ужасом глаза.
— Пощади… Аааа!!..
Ее голос оборвался диким криком, когда темные крупные собаки дружно накинулись на свою жертву, раздирая огромными клыками одежду, кожу, плоть. Капли крови густо разлетелись по подворотне. Воздух наполнился хрустом костей и истошным предсмертными визгом. Гончая любил этот звук — он всегда казался похожим на аплодисменты. А потом визг оборвался, остались только жадное рычание отбиравших друг у друга мясо тварей и хруст костей. Оставив их догрызать безжизненное тело, Гончая вышел из подворотни. Все проблемы в мире от женщин, гулящих женщин, которые не понимают, под кого подсовывать себя. Таких ему нравилось убивать больше всего.
Вокруг была темнота — лишь луна освещала кособокие стены. Вокруг была тишина — все жители этих мест словно застыли в оцепенении, боясь даже дышать. Ни одного звука, ни одного огонька, ни одного мелькания. Трущобы, казалось, вздрагивали от каждого его шага. Трущобы, которые когда-то презирали его.
Он родился в трущобах, он ненавидел трущобы. А за что их любить? Вся семейка называла его уродом и ублюдком, потому что мать его нагуляла, и об этом знали все: отец, братья, сестры, дяди, тети — все. Все его не любили, все его поколачивали, а он в ответ ненавидел всех — ненавидел люто и молился Темноте, обещая, что принесет ей столько душ, сколько она пожелает. И та откликнулась…
Гончая остановился у грязного стекла одной старой лавки, глядя на свое отражение. Кожаная маска скрывала лицо, оставляя лишь прорези для губ и глаз. Когда он ходил по этим улицам без нее, они все смотрели презрительно, как будто он обычный, такой, как они — хуже их. Однако, когда он в маске, он как каратель, несущий смерть, который может сделать жертвой любого. Когда он в маске, тут никто ему и слова не посмеет сказать — это его трущобы.
Здесь и сейчас был не комендантский час. Это — час Гончей.
Взгляд скользнул от грязного стекла к двери, и он застыл, увидев то, чего тут не должно быть в принципе. На старом дереве, как насмешка, отпечатался этот ненавистный знак — знак Волкодава, которого не было здесь еще вчера. Вот же зарвавшийся щенок! Сначала заграбастал себе Люберецкую, потом вышвырнул его из клуба — и теперь вот это? В его трущобах?.. Пальцы аж хрустнули, сжимаясь в кулаки. Испачканные кровью собаки выскочили к нему из подворотни и протяжно завыли, чувствуя его злость и заставляя проникнуться ею всех вокруг — словно донося до каждого, как он ненавидел любого, кто носил этот знак.
Когда он спускал собак, у жертвы не было шансов — от его собак никто не уходил. Но вся слава, уважение и женщины доставались Волкодаву.
— Неважно, — говорил этот ублюдок, — кто спускает собак. Важно, кто указывает, куда и на кого их спускать. Знай свое место, ничтожество!..
И как один Павловский в свое время указывал ему его место, так сейчас уже он укажет место другому. И если Волкодав был одиночка, то у его щенка имелась сучка, которую он выгуливал и явно берег. А это значит, что задача становилась еще проще.
Ep. 04. Час гончей (I)
«Свободна вечером? Хочу тебя кое с кем познакомить.»