Час мёртвых глаз — страница 28 из 58

– Что же ты ей все тут пишешь? – поинтересовался он неуверенно. – Ты должен мне это прочитать…

Пьяный хихикнул: – Парень как одетый в бархат и шелка…

Цадо потянулся к бутылке. Он писал девушке, которую звали Барбара, все, что он всегда хотел написать какой-либо женщине и, все же, никому не написал. Об его тоске и его надежде, о потребности в любви. Он писал все, что нужно было писать такой девушке. Старая, гладкая история о непоколебимой стойкости немецкого солдата, об его уверенности в победе и об его мужестве, которое не мог омрачить никакой страх. Он писал о снах короткими ночами и о часах, в которые артиллерия перекапывала стрелковые ячейки, когда умирали люди, ярко горели машины, и снаряды прошивали тьму. Он изображал ей залпы «сталинских органов» и вой ракет «до-верферов» и дробь авиационных пулеметов, лязг танковых гусениц и короткие, сухие разрывы ручных гранат. Слова выливались из-под его пера и формировались в картину, темнота которой была так же обманчива, как и ее яркая четкость. Это было письмо, в котором ни одно слово не говорило о любви, и, все же, это было любовное письмо с той силой воздействия, которая очаровывала сердце девушек этого времени.

Паничек спокойно сидел и пил только время от времени. Он снова и снова пододвигал Цадо сигареты.

Обер-ефрейтор бурчал в своем углу: – Им нравится в церкви… хи… молиться!

Снаружи совершенно неожиданно началась буря. Еще когда Цадо писал, он инстинктивно подумал, что эта буря предвещает снег. Он слышал стенание перед занавешенными окнами и треск ворот во дворе. Завтра, на поверке, они выдадут нам белые маскхалаты, думал он. Потом они принесут нам краску и дадут нам несколько часов, чтобы мы выкрасили в белый цвет каски, ремни и все остальное. Он писал о Рождестве и о том, что он, наверное, не получит отпуска. И то, что у него нет каких-то особенных желаний, только то, чтобы она думала о нем, когда загорится рождественская елка.

– Еще три таких письма, и она захочет заочно выйти за тебя замуж, – сказал он Паничеку, когда дописал до конца, – она будет читать так долго, до тех пор, пока она не видит тебя перед собой, таким, каким она очень хотела бы тебя видеть, и тогда она будет убеждена, что ты именно такой, и она пойдет в загс, а ты наденешь свою каску и пойдешь к Альфу. Рукопожатие, подпись, две сигары, бутылка шнапса, и ты супруг, будь осторожен, произойдет именно так!

Паничек производил погруженное в мысли, унылое впечатление. Он опустил голову и не поднимал ее. Только когда Цадо зачитал ему длинное письмо, он посмотрел на него и тихо сказал: – Ты сделал это очень красиво. Я благодарю тебя. Через некоторое время Паничек печально покачал головой и произнес: – Я не знаю, получится ли вообще с этой девочкой. Это плохое дело. Если ты погибнешь, то я погибну для этой девочки, так как никто не сможет снова написать такое письмо. А если погибну я, то ты можешь дальше писать ей как сейчас, и ты сможешь жениться на ней.

Цадо сделал большой глоток из бутылки. Он затоптал свой окурок, а потом повернул к Паничеку свое лицо хищной птицы с острыми чертами и горбатым носом. – Слушай, – холодно произнес он, – ты жалкий идиот. Ты лежишь здесь в этом дерьме, а послезавтра ты снова будешь прыгать, и кто знает, не поймают ли они тебя и не останешься ли ты где-нибудь лежать и подыхать. Или с тобой случится что-то другое. А эта девочка сидит дома, между клубными креслами и винными бокалами и тканями из Парижа. А ты – бедная свинья, которая воюет и не имеет никакой другой возможности, кроме возможности сдохнуть. А эта девочка живет в совсем другом мире. Ты думаешь, она может себе представить, что движет тут нами? Ты думаешь, она когда-то поймет тебя, даже если она действительно закроет глаза на то, что ты не умеешь ни писать, ни читать, и что ты бедняк? Ты думаешь, что эта девочка когда-нибудь в жизни поймет человека, который видел так много дерьма и гноя, так много крови и вшей, и кричащих людей, и страха и трусости, как мы? Ты будешь вместе с нею, и вы никак не поймете друг друга. Ты не сможешь ориентироваться в этом мире клубных кресел и тканей. Никто из нас уже не научится этому, разве что, если он обманет самого себя, и больше не будет думать о том, что однажды было. Ты всегда будешь тем, кто думает о крови, когда пьет шампанское. Ты будешь думать о последней шлюхе, когда будешь спать с этой девушкой, и если она умна, то она это заметит. Весь ее смешной мир с пианино, школьными учебниками и коробками конфет покажется тебе сумасшедшим домом, если ты будешь вспоминать. И ты будешь бегать вокруг, как человек, который лишился рассудка. Тебя сильно стошнит, когда ты когда-то снова поклонишься какой-то даме и поцелуешь ей руку, потому что ты при этом увидишь простреленное брюхо старухи, которую мы нашли после налета авиацаии на Гумбиннен, и вместо духов твой нос почувствует смрад кишок, свисавших из живота сапера, наступившего на мину. И за улыбающимися салонными лицами ты увидишь гримасы страха и гримасы жадности как тогда, когда обе немецких бабы в Апельдорне бежали за нашей машиной, и мы перетащили их через борт, и они боялись, что в следующий момент истребитель-бомбардировщик, который кружился над нами, сбросит свою бомбу точно на нашу машину. Ты еще помнишь, кто тогда первым задрал им юбку? Ты будешь потом всегда видеть это, и не будет никакой возможности это забыть, или ты должен пить, и ты еще сам будешь кричать в бреду: 'Низколетящий самолет слева!' Это мы, дружище, и другие, как твоя Барбара. Обманывай тебя, если тебе от этого станет достаточно хорошо. И пей, если тошнота поднимется тебе к горлу. Но теми, чем мы есть, они сделали нас, и руки, в которых у тебя был нож, будут светиться в каждой темноте, в которой ты гладишь девочку. Благодари Бога, которого нет, если ты переживешь войну. Или лучше не благодари его, так как ты больше не будешь человеком среди тех, которые жили на виллах на городской окраине, между пианино, на которых они играли «Лилли Марлен», и между платьями из Парижа. Ты либо станешь коммунистом как те, которые вернулись домой с войны в 1918 году и основывали солдатские советы, либо ты будешь гнить в своих собственных мыслях. Вот такой выбор. И теперь подумай сам, имеет ли смысл любовь к девушке Барбаре или нет.

Буря трясла входную дверь. Она с воем проносилась под стропилами и визжала в дымовых трубах.

– Ох…, – простонал пьяный. – Ох… Цадо… выпей.

– Ты странный человек, – сказал Паничек Цадо.

– Я сумасшедший, – ответил тот. Он осмотрел еще раз фотографии девушки. – Но я не родился сумасшедшим. И не был призван таким.

Он замолчал. Там был портрет девушки. И тонкая цепочка с крестом была вокруг ее шеи. Цадо еще раз взял лист почтовой бумаги и подумал. Потом он сказал Паничеку: – Я кое-что забыл.

Он написал под письмом постскриптум. Он зачитал его Паничеку: – Мы все как раз были в церкви. Здесь в нашей деревне есть одна. Она наполовину разрушена, но в ней прочитали мессу. Это было странное чувство благоговейно пребывать в Доме Божьем, крыша которого пробита снарядом, и алтарь которого был поражен осколками. Видишь бесконечно далекие звезды через пробитую крышу и знаешь о бесконечности этого мира. Слышишь слово священника, и смотришь на крест, и ты очарован силой священного места. И фронт грохочет, и над разодранной крышей вздрагивают сигнальные ракеты. Но слово Господа заглушает все и придает силу и веру. Чувствуешь, как освящение этого мгновения поднимает тебя и забирает с собой. Я никогда еще не чувствовал ни одну мессу так же глубоко, как эту.

– Так, – сказал он, – вот у тебя и есть твое письмо. Будь счастлив со своей Барбарой. Ты можешь забрать назад бутылку шнапса. Мне она не нужна.

– Хи…, – ухмылялся пьяный обер-ефрейтор, – хи… ему не нужен шнапс… был в церкви…

Снаружи усиливался вой бури. Теперь она уже принесла с собой снег, который шлепал по окнам, большими, мокрыми снежинками.

– Прочитали мессу…, – сказал Паничек с большими глазами.

Дверь распахнулась, и один из тех в церкви ввалился внутрь.

– Черт, снег пошел…, – шумел он.

Пьяный в своем углу хихикал, рука на бутылке. – Идет снег… идет снег, дерьмо… хи-хи…

Танец звезд

Пистолет, которым владел Томас Биндиг, был П-38. Он получил его новым и сам пристрелял. Ни один человек до него еще не стрелял из этого пистолета. Это был одни из новых пистолетов, которых долго не было, и он был сконструирован лучше, чем П-08 с его устаревшим рычажно-шарнирным сцеплением затвора, которое только усиливало отдачу, вместо того, чтобы ее смягчать. «Тридцать восьмой» был искуснее и точнее в стрельбе.

Он была легче, чем П-08. Он лучше лежал в руке. И можно было сравнительно безопасно носить его заряженным в кармане брюк, потому что требовалось сильное давление на курок, чтобы его взвести, одновременно подать первый патрон из магазина в ствол и только потом одним этим нажатием на спусковой крючок произвести выстрел. Это означало, что его можно было абсолютно безопасно носить в кармане, не взведенным и, несмотря на это, ежесекундно готовым к стрельбе. Это был быстрый пистолет.

Само собой разумеется, его можно было также и взвести. Так, что можно было после этого в любое время выстрелить, после снятия с предохранителя в кармане. Или можно было только дать патрону скользнуть в ствол, не взводя ударник. Тогда для выстрела нужно было оттянуть назад маленькое шептало большим пальцем. После небольшой тренировки это можно было сделать очень быстро. Некоторые люди очень любили стрелять именно таким способом, когда все зависело только от одного выстрела, когда они стояли перед целью, в которую можно было выстрелить всего один раз, всего один выстрел, решающий все. «Тридцать восьмой» был оружием, которое не любили выпускать из рук, если уже хоть раз получали его в свои руки.

Когда у Биндига было время, он брал пистолет и шел куда-то, чтобы пострелять. Он не принадлежал к тем, которые вырезают насечки на ручке. Но он убил из своего «тридцать восьмого» уже шесть человек, одного обезумевшего быка и четырех кур. Стрелял, с намерением убить, он в то же самое количество живых существ. Этому обстоятельству, особенно тому факту, что он целился с целью убить не больше чем в шесть человек, он был обязан тем, что все еще был жив. Он всегда отдавал себе отчет, что целиться в человека, выстрелить и не попасть в него, означало смерть для себя. Такова была простая философия солдат разведывательной роты. Стрелять, когда необходимо. И убивать, когда стреляешь. Или самому оказаться убитым.