якого результата просиживали мы на мысочке без малого по три часа и спускались, когда солнце, на короткое время передохнув за горизонтом, снова вываливалось в мир, алое и словно бы умытое.
— Однако, ждем еще маленько. Вечером будет, — говорил Вычогир и глядел на меня с надеждой. — Однако, куда спешить тебе? Давай еще смотреть.
И я соглашался.
На пятую ночь, когда мы снова ни с чем спустились к чуму, старый эвенк чуть ли не плакал.
— Не врет Егорша Вычогир, не врет, — говорил он, виновато пряча глаза. — Как есть было так. Зачем счас нету? Не знаю. Никто не хотел верить. Не хотел со мной мыс высоко лезть. Ты полез. А нету! Почему нету?
— Ладно, деда, завтра будет, — сказал я и удивился сказанному. Ведь твердо решил сегодня же двинуть дальше. Даже посмеялся над собой: инженер-геолог, как петух на заборе, сидит со стариком на мысочке, зная, что быть такого не может, а все-таки сидит. Так вот думал, однако сказал:
— Силы-то у тебя есть еще раз взобраться туда? — Старик с каждым днем все труднее карабкался по камням.
— Есть, однако! Есть! Есть! Пойдешь еще, бойе?
— Пойду.
Видно, еще не подточила мою душу такая спорая сейчас, такая незаметная ржавчина — равнодушие. Все в жизни сиюминутно и однозначно: любовь, ненависть, боль, счастье, зло, радость, жестокость, нежность… Постоянно и многозначно равнодушие. Оно свободно рядится в любое из человеческих чувств, оно надевает на себя одежду неукротимого действия, сострадания, сопереживания. Оно, равнодушие, нечто усредненное, оттого и живуче, оттого легко ползет, как ржа, в общности людей. И на нем махрово расцветает самый благополучный и самый распространенный индивидуум мещанин.
Только из-за того, что дрогнуло мое сердце на скрытые и неуместные по такому случаю слезы старика, отозвалось на искренность, решил я еще раз вечером подняться на мысок. Что будет дальше и как себя вести потом, когда придется в шестой раз спускаться сюда к чуму, я не знал.
Но нам не было суждено еще раз посидеть вдвоем над тайгой, неторопливо беседуя и ожидая чуда.
В полдень за Вычогиром прикатил по реке на всесильном моторе «Вихрь» внук. Звал его к себе то ли брат, то ли сын, я так и не понял, попавший в какую-то неминучую беду. Понять что-либо из торопливой и очень взволнованной речи было невозможно.
Уже сидя в лодке с озабоченным и все же очень спокойным лицом, Вычогир, поманив меня, сказал:
— Ты, паря, однако, сам на мыс не лезь. Сбросит он тебя. Вижу сбросит.
— Деда, я двадцать лет в тайге! Я излазил…
— Нет, нет, паря! — прервал он меня. — Один не ходи — сбросит. — И спросил: — Веришь мне? — пристально поглядев в самые зрачки.
— Верю. — Я не лгал, я действительно верил ему. В сердце сидело ощущение неотвратимости беды, если шагну я на крутые камешки мыса.
— Веришь — горит там? — уточнил мою веру старик.
— Верю.
— Не пойдешь один на мыс?
— Не пойду.
Внук очень торопился, и мотор, взревев, в один мах унес Вычогира. Как-то тоскливо, одиноко, не по-доброму одиноко и пусто стало.
А спустя час и я погнал свою лодку в Инаригду, твердо веря, что там ожидает меня не просто отдых, но чудо. И вот оно свершилось: я пришел сам, к себе, а теперь легко иду эвенкийской слаборазличимой тропой к настоящему чуду. Иду на рыбалку за десятиметровыми щуками.
Всего идем мы не больше двух часов, а отмахали немало. Легки на ногу эвенки. Меленько семенят, ходко и без устали. С меня сошло пять потов, трудных, обильных, застивших глаза, пока не пришло нужное дыхание, а они идут себе сухонькие. Не случайный я человек в тайге, вся жизнь в ней, но от гнуса страдаю, то и дело тру лицо, шею, руки репудином, а их вроде бы эта мразь и не касается.
— У тебя дух не такой, — говорит Осип. — И кровь сладкая.
Василий, услышав на шагу, остер ухом, по обыкновению добавляет:
— У нас кровь для них ух как вредная. Попьют и сдохнут. Мы завсегда тайга живет. Нас не жрут.
— Но оленей-то жрут? — говорю я. — И собак тоже.
— Жрут, однако, — соглашается Василий.
Вот и весь наш разговор за дорогу. Молчим. Прошли гиблым чернолесьем. Под ногами чавкала земля, словно пыталась проглотить нас. Ветви сомкнулись над головами, и мне пришлось долгое время идти согнувшись. Неуглядный эвенкийский тупик явно не был рассчитан на мой рост. Наконец мы вышли из чернолесья, поднялись по лысенькому увалу в сосновые мяндачи, остановились у истока ручья. Солнце село, было за полночь, и короткая сутемень, осязаемая только в тайге, окружила нас тишиной. Все затихло, все забылось в коротком сне белой ночи.
— Тут отдыхать будем. Потом шибко долго идти будем, — сказал Василий.
Развели костер, наладили дымокуры, развернули пологи — три белых кокона с куколками внутри, — очень похоже, если глядеть издали. Разговоры наши были коротки, поскольку неожиданно пришла усталость. Я только спросил.
— Осип, а ты сам щук этих видел?
— Придешь — увидишь, — уклончиво ответил он.
— Однако, люди видели, и ты посмотришь, — сказал Василий.
«Неужто и вправду идем мы на это необыкновенное щучье озеро — Егдо?» — подумал, засыпая.
Ужин наш был прост, но плотен и сразу же расположил ко сну. От водки эвенки отказались.
— На Егдо придем — пить будем, — твердо решил Василий.
Я заснул, но сон мой был недолог. Проснулся от некогда испытанного жутковатого чувства и долго не мог понять, что происходит во мне и вокруг.
Сутемень все еще лежала, и тайга таилась. В низинках начинал клубиться туман. Все было, как и должно быть, кроме потаенного какого-то бормотанья, всхлипов, рычанья…
Приходя в себя со сна, я с тревогой вслушивался в эти звуки, пока не понял их происхождения.
Осип и Василий сладко храпели, каждый стараясь пересилить другого.
Храп этот ничего общего не имел с тем пережитым мною, но именно он родил воспоминание.
Та тугурская экспедиция, когда мы базировались в рыбацком Ангачане, принесла, пожалуй, больше остальных необыкновенных ощущений. Ночи и дни ее были самыми тревожными, сопряженные с глубокими и порою трагическими переживаниями. Именно там, на острове Беличьем, получил я известие: сбросили вымпел с вертолета о гибели отряда — трех человек — в партии моего друга Михаила Полякова.
Среди погибших был мой практикант — географ Слава. Он с отличием окончил университет и обещал быть хорошим специалистом. Я знал его по трем полевым практикам. В Тугурской же экспедиции меня настигла весть о тяжелой болезни, а потом и смерти академика Журавлева, с которым мы последние два года сблизились настолько, что собирались вместе еще раз обследовать район сагджойской катастрофы. Может быть, эти трагические обстоятельства, живая память о навсегда ушедших влияли на психику и бродили за мной следом, но выпадали тогда настолько мрачные и терзающие душу дни, что хотелось бросить все, убежать и спрятаться в надежном людском жилище. А может быть, такое ощущение усиливала природа этой узенькой полоски земли, далеко заброшенной длинным перстом в океан. Тугурский оголовок был некогда пустынным островом с высоким водораздельным хребтом. Даже сейчас, в лихие осенние штормы, в самом узком месте его свободно перехлестывают волны. Тайга тут на увалах и сопках могучая, непроходимая, в низинах чахлая, топкая, зловонная, хотя в прибрежье попадаются солнечные, заросшие буйной травою поляны. На них ярко цветут ирисы двухметровой высоты с громадными чашами соцветий, алые сараны тоже с удивительно крупными цветами, тарки и колокольчики. В подтаежнике травы еще гуще, сочнее, и продраться сквозь них не так-то просто. И все-таки главное на оголовке — это камень. Камень тут царствует. Смятые, вывернутые, извергнутые, причудливые извивающиеся породы везде, даже в самых низинах, имеют выходы. Место для геологов необыкновенное. И наверное, поэтому, несмотря на все тяжести, неожиданности, случайности и мрачные мысли, экспедиция эта оставила в сердце у меня глубокий, запоминающийся след. В нем легла серьезная запись моей жизни. Боль, разочарование, радость открытия, счастье познания и встреча с неведомым, с не разгаданным еще — все было в том поле, в той работе.
С рабочим Федором, о котором я уже вспоминал, нам предстояло месяц проработать, исследовать северное и южное побережья и как можно глубже пролезть по Оголовочной впадине, представляющей собою гиблую низину смрадных болот, с редкими островками скальных выходов, заросших мелкой тайгою и завитых ползучей березкой, стланиками и зарослями медвежьего ушка. За месяц такой объем работ мы могли бы и не успеть сделать, а потому и решили поставить в Черных скалах на берегу океана подбазу. Место это я высмотрел еще в той медвежьей охоте. Четыре черных базальтовых истукана стояли над морем. В них было что-то от безысходного ожидания рыбачек, стоящих над прибоем после шторма. Я даже угадывал очертания фигур, разбирал черты лица и даже тоскливое выражение глаз каждой из Рыбачек (так мы обозначили эти камни в своих картах). Внечеловеческая природа лишена речи, и это порою вселяет страх… Многим, наверное, доводилось поймать на себе всепонимающий взгляд собаки, взгляд, за которым должно бы обязательно последовать слово. У меня не раз леденело сердце, когда я вдруг встречался с глазами домашнего оленя, отбракованного на убой. Он обязательно должен был заговорить, но молчал, и в этом была какая-то тайна, страх не у него, животного, у меня, человека, был.
И если это вселяет в сердце страх, то уже мистический ужас порою вселяет природа, когда вдруг осязаешь на себе устремленные из глубины камня глаза и ощущаешь, что бездыханная, лишенная плоти и живой крови глыба хочет заговорить с тобой. Нечасто, но встречался я с этим ощущением, и всякий раз на мгновение, на коротенькую вспышку охватывал меня ужас. Мне казалось, что камни мыслят, они готовы обрести речь.
Помнится, что так вот я воспринял Рыбачек, и все же мы поставили там подбазу. За камнями была отличная, ровная, продуваемая с океана площадка, заросшая некрупной мягкой травою. Чуть левее — бухта, удобная для швартовки нашего кунгаса. Белыми многоэтажными нагромождениями по берегу тянулись залежи плывуна, а значит, дрова сухие и жаркие всегда были под рукой. Площадка наша, где решено было поставить палатку подбазы, плавно опадала к голубому озеру, широкому, уходящему в тайгу сужающимся каньоном. Можно было связать плот и попробовать пробраться им к Оголовочной впадине, каньон наверняка был устьем реки, питающей озеро. И наконец, ко всем прелестям, тут гнездовали белые лебеди, соседство которых почему-то всегда приятно человеку.