Она дала нам пять бумажных квадратиков. «Приходный лист», — прочел я.
— «Углы» свои, — она кивнула на наши пожитки, — можете оставить здесь, и дуйте к четвертому помощнику. — И бросила взгляд на большие круглые часы на переборке. — Он сейчас на вахте и расселит вас. Все.
— А как с робой? — поинтересовался шофер.
— У завснаба, — не повернувшись, устало сказала женщина. От ее живости не осталось следа. Видно было, что ей не приходится высыпаться и теплая каюта сейчас сморила ее. Она бросила погасший окурок в консервную банку, зевнула, крепко зажмурилась, насильственно широко раскрыла глаза и взяла белую телефонную трубку.
— Алло, мостик. Завхима ко мне.
И тотчас щелкнул динамик на переборке и зычно объявил:
— Внимание! Завхимлабораторией зайти к завпроизводством!
Мы, стараясь не греметь своими чемоданами-«углами», внесли их в каюту и двинулись вслед за матросом по коридорам и бесчисленным трапам огромного парохода.
Первый помощник капитана занес наши фамилии и даже даты рождения в толстый альбом, выяснил, что никто из пятерых не поет и на духовых инструментах не играет, расписался пять раз на наших квадратиках и сразу потерял к нам интерес. Четвертый помощник расселил нас по каютам, матрос и я попали в одну четырехместку на корме. Пятый помощник, который ведал пожарно-технической частью (так было написано на двери его каюты), спал. Густой овчинно-селедочный запах валил от радиатора, где были развешены серые шерстяные портянки, рабочие штаны и свитер. Кто-то из нас со шкодливой смелостью громко постучал в открытую дверь еще раз. Скрипнула койка, отдернулась шторка, показалась рука с часами и помятая физиономия.
— О, спасибо, на чай разбудили. А-а… откуда вы взялись посреди моря?
— Современная техника, — сказал матрос, — аэроплан, дрезина и сапоги-скороходы. Вот эти, — он был действительно в сапогах. — Вы «бегунки» нам подпишите, а то мы тоже чаю хотим.
Он протянул к койке пять наших квадратиков.
— Все члены профсоюза? — заинтересованно зевнул пятый помощник.
— С пеленок, — за всех ответил матрос.
— Ну, придете как-нибудь потом, я на учет вас поставлю.
И он дважды расписался в каждом квадратике, против «пятого помощника» и «предсудкома».
Пошли искать столовую. Нашли быстро — по хлебному запаху, светлой струей, как ручей на болоте, пробившемуся сквозь селедочный крепкосол, и по звону ложек-кружек. «Кино-столовая команды», — значилось на широкой двустворчатой двери. Вошли. Девчата-официантки с марлевыми коронами на головах убирали с длинных столов посуду: алюминиевые кружки, эмалированные миски с рыбьими скелетами, большие столовые ложки, горы хлебных огрызков.
— Девчата! Новенькие! — крикнула одна в раздаточное окошко.
— Не трави! — откликнулся в гулкой глубине камбуза низкий, грудной голос. — Откуда?
В двери показалась рослая повариха, вся в белом, лицо молодое и красивое.
— Пра-а-вда, — сказала она удивленно и долго, улыбаясь, с любопытством рассматривала нас. Мы — ее.
— Ни-че-го краля, — вполголоса заметил один шофер. — Я б закрутил с такой…
— Есть квас, да не про вас, — отрезала она. — Крали! Ха!
И исчезла в двери.
Мы ели вкуснейшее в жизни блюдо — свежую, только из моря, селедку, запеченную в духовке с лавровым листом и перцем. Причем нам дали две полных миски. А когда запили эту царскую еду крепким сладким чаем, матрос сказал, обращаясь к шоферам:
— Вот теперь, дело прошлое, крали, рулите на камбуз и поцелуйте у нашей королевы фартук.
Кличка «крали» пристала до конца путины к шоферам.
После сытного чая мы закончили поход с «бегунками» в кладовой завснаба. Со свертками робы х/б и оранжевой проолифенки разошлись по каютам.
Юра-матрос сориентировался быстрее меня и молча водворил свой спортивный чемоданчик на нижнюю койку: наша четырехместка состояла из двух двухъярусных коек, короткого кожаного дивана и стола. Вторая нижняя койка и та, что над ней, были заняты, их хозяева, очевидно, сейчас работали. Я безразлично, как в поезде, хотел уже было расположиться на оставшейся верхней койке, но Юра с неожиданным великодушием предложил:
— Хочешь, уступлю тебе нижнюю?
— Да мне все равно, — я пожал плечами.
— Не скажи так никогда больше, — Юра сделал шутливо-страшные глаза, — а то будут яд тебе с кормы на нос воду возить.
— А какая разница? — улыбнулся я.
— Потом оценишь, друг Сева. — Он положил ладонь на мое плечо и добавил совсем уже серьезно: — Я ведь, дело прошлое, на полметра тебя длиннее, раз — и там. Кстати, там и теплей, так что жертвы никакой нет.
Живые черные глаза его искрились. Я заглянул в них, и вновь — в который раз уже в моей жизни — свершилось чудо контакта, самое короткое замыкание душ. Юра словно взял меня под свое покровительство, потому что во мне сидело мое «умри», и в эту секунду он увидел его. За эту огромную, емкостью в год или кубический километр, секунду я узнал о нем, а он обо мне больше, чем иные друзья детства, не терявшие связи всю жизнь.
Он молчал, и я был признателен ему за это. Мы распахнули иллюминатор над диванам, впустили солнце и морской ветерок в каюту.
Ночью, с ноля часов, мы с Юрой вышли на смену. Поспать успели часа два, только разомлели, и сейчас под холодной белой луной, ежились в своих проолифенках. Селедочный запах поутих, забился в норы между штабелями бочек, покорился царственному аромату ночного моря. Нежная сила его исполинского дыхания веяла под звездами над миром, даря бодрость и ощущение превосходства над спящими. Под бортом «Весны» сонным китенком терся о кранцы небольшой рефрижератор. На носовом трюме плавбазы застучали, как трактор, паровые лебедки. Пробираясь узким коридором между бочками и солью, мы пошли туда. Нас встретил бригадир, коренастый, ладный, лет около сорока, в коричневом рыбацком свитере, шапке и сапогах.
— Парни, на первый трюм идите, на тот борт, — кивнул в сторону рефрижератора, задумался, оглядывая нас. — Сейчас я перчатки вам принесу, ждите у трапа.
Лебедчик застропил на гак сетку из стальных тросов, и лебедки, тарахтя, смайнали ее в черное жерло трюма. Мы заглянули через высокий комингс внутрь и увидели глубоко внизу тусклый свет и двух человечков, оттаскивающих тяжелую сетку в сторону с просвета. Затем они стали накатывать на нее бочки. В это время к нам подошел бригадир и протянул каждому по паре полотняных рабочих рукавиц.
— Как вас звать, парни? Меня — Валентин.
Познакомились.
— На базах работали?
— В палубной команде, — сказал Юрий.
— Где?
— На «Карле Марксе».
— Нормально. — Голос у бригадира спокойный, уверенный.
— Первый раз на рыбе, — сказал я, не дожидаясь вопроса.
— А на берегу где работал?
— На кране.
С равным правом я мог бы сказать, что работал мотористом, слесарем, корреспондентом газеты, грузчиком, даже тренером по стрельбе, и все это было бы правдой. Но еще в Москальво я решил, что назовусь крановщиком — по последней записи в трудовой… Жизнь иногда по-божески мудро подсказывает верное решение, и потом только диву даешься, сколь счастливой оказалась эта случайность.
Черный квадрат звездного неба, перекрещенный стальной дубиной грузовой стрелы, — вот все, что мы видели до самого рассвета из глубины трюма рефрижератора. Где-то очень далеко, словно за горами, строчил пулемет паровых лебедок, а прямо над нашими головами вторили ему мягким рокотом и низким гудением электролебедки «жирафа». В трюме горели подслеповатые лампочки, зарешеченные ребристым дюралем. Дневная смена поработала здесь до нас: дно трюма едва просматривалось сквозь два этажа («шара» — говорят рыбаки) осклизлых и вонючих бочек. Шар накрывался досками, так называемой сепарацией, над ним вырастал другой, третий шар, и так — до победы. Нас было четверо в трюме. К нам спускалась стальная авоська с дюжиной, а иногда и больше бочек. Один из нас сбрасывал с гака стропы и кричал: «Вира!» Лебедки наперебой принимались гудеть и тарахтеть. А мы раскатывали бочки по углам. В сетке они стоят «на стакан». Ты валишь бочку «на пук», то есть набок, и катишь до места, где снова ставишь ее стоймя. Причем ставить нужно плотно, одна к одной, без сноровки — это не простое дело. То у тебя остается просвет, то — наоборот — навал, бочка стала с креном. И вот ты ворочаешь ее, как косолапый: все же сто сорок килограммов. А в это время тебе уже наступают на пятки — шевелись! Пока раскатывали, в трюм смайналась вторая строп-сетка с новой дюжиной бочек. Освобождаешь гак и цепляешь на него за одно ухо — оно называется «гаша» — первую авоську.
— Вира! — И она взлетает к звездам.
Снова валим, катаем и ставим «на стакан» сельдь тихоокеанскую жирную. Так гласит трафарет на донышке каждой бочки.
— Севка, гляди! — Юра, оказавшись рядом, кричит мне прямо в ухо.
Я уже свалил свою бочку, но останавливаюсь и смотрю. Юра быстрым, почти неуловимым движением раскручивает бочку, и она волчком вылетает за сетку, ложится набок и послушно катится по доскам прямо в нужном направлении.
— Ишь! — угрюмо восхищаюсь я и собираюсь катить свою поваленную бочку.
— Посмотри! — снова останавливает он. И уже медленно показывает: чуть наклоняет бочку на себя и так, на ребре, выкатывает за пределы сетки, потом быстро раскручивает и, наклоняя сильнее, запускает ее на орбиту. Я почти с восторгом смотрю, как она подкатывается точно к месту, к краю нашего нового шара, и теперь остается только пройти за ней эти десять-пятнадцать метров по скользкой от тузлука сепарации, чтобы поставить ее там «на стакан». А когда катишь сам, то без конца скользишь и спотыкаешься.
«Век живи…» — говорю я себе и вспоминаю, как учился когда-то брать мешок с мукой на живот, а не на спину. Казалось невыносимо тяжело и неудобно. Потом дошло, что на большое расстояние — да, лучше на спине, а там, из вагона на автопогрузчик — три или четыре шага — нужно именно так и только так, если хочешь отработать смену и остаться человеком.