Час отплытия — страница 28 из 55

— Вынести! — чуть сузил красивые глаза Эдуард Эдуардович, видя, что боцман не хочет замечать его протянутого пальца. Сказал и сделал было шаг прочь.

— Матросы у меня все при деле, — ответствовал боцман, — а коли уборщицы не желають работать, нехай за них работають ихние хахали.

Сказано это было с прямым и коротким, как боцманский нож, намеком: про то, что старпом вокруг Лизки «круги вьет», знали все. Эдуард Эдуардович на миг застыл (даже вроде воздух в коридоре сжался и волной отразился от широких плеч старпома), но, не обернувшись, зашагал дальше — тень его то растягивалась, то сбегалась под редкой цепью коридорных плафонов. Матросы, выдержав каменную, напускную тупость на медных лицах, заулыбались, когда прямая, высокая фигура старпома исчезла за дальним поворотом коридора. А дядя Антон, старый рыбак, дорабатывающий на базе последние до пенсии годы, нежно прикрыл ладонью серебристую с прозеленью бороду, похожую на пучок морской травы, и с всегдашним шебутным выражением в цыгански-лукавых глазах съязвил:

— Вот кому не спится в ночь глухую!..

Пацан-хулиган, подумал про него Витос, не в первый раз уже поражаясь этому седому бесшабашному человеку, большую половину немалых лет своих прожившему в море, бездомному и бездумно легкому на подъем: пароходы и рыбачьи «конторы», по собственному его выражению, дядя Антон менял чаще, чем робу.

— О! Он и на помин легкий… Витос улыбнулся, заметив спускающегося с мостика дядю Антона, который отстоял свою дневную четырехчасовую вахту и следовал полным ходом в столовую команды на заслуженный чай.

Проходя мимо ростров, он поднимет шапку, блеснув густым серебром полубокса, и крикнет: «Привет племяшу!», а минуя камбуз, обязательно ущипнет кокшу Жанку, отпустит что-нибудь стыдное насчет «филейной части» и в ответ получит неизменное: «Старый хрен! Жизнь прожил — ума не нажил». Три-четыре часа между чаем и ужином Антон Богданович проиграет в «козла» за журнальным столиком в красном уголке, после ужина посмотрит кинофильм в столовой, часто по третьему и четвертому разу, особенно если кинокомедия. До ночной вахты останется один час, и он его проспит или «протравит» в каюте с мужиками. С ноля до четырех утра — опять рулевая рубка, ходовая вахта у штурвала, а если база в дрейфе или на якоре, то просто у телефона, изредка звонящего по всяким служебным надобностям из цеха или машинного отделения. Скучает ночами матрос на стояночных вахтах. Днем у него обычно бывает «капитанская» приборка — тряпка, швабра и мыльный раствор в деле, да и все судовое начальство на ногах — «стой там, иди сюда», говорит дядя Антон. А ночью как-то поднялся Витос на мостик, и старый матрос так был рад этому, что целый час водил «племяша» по затемненной рубке, показывал машинный телеграф, измеритель силы ветра — анемометр, табло пожарной сигнализации с цветными огоньками в квадратиках и кружочках — каждый кружочек с номером, обозначающим каюту или другое помещение судна. Даже штурвал дал повертеть, показал шевельнувшуюся картушку гирокомпаса и пытался на пальцах объяснить принцип его работы. Витос не перебивал, хотя теорию гироскопа отлично знал из школьной физики.

Вот так ночь за ночью и пройдут для матроса 1-го класса А. Б. Герасименко последние три года так называемой трудовой деятельности, насмешливо думал Витос, покидая мостик. Чем же, интересно, он будет на пенсии заниматься? Лодочкой, удочкой, водочкой? Не-ет, нет! Я никогда таким не буду! Прожить такую жизнь — значит просто отбыть свое на земле…

— Но ты уже начал с того же, — возразил Спорщик. — Он матрос и ты матрос. Ну, а в восемнадцать лет, откуда ты знаешь, может, и ему виделись неоткрытые земли и мировые революции…

— Ох и зануда ты, спорщик, — одними губами прошептал Витос. — Хоть бы здесь, на рострах, оставил в покое…

Свайка снова сорвалась, но на этот раз не улетела, а просто описала короткую, молниеносную дугу и больно ударила по носку кирзового сапога. Гримаса, отчаянный плевок под ноги, мстительный удар по свайке — и новая гримаса боли и обиды.

Усевшись на место, верхом на мешок. Витос как с личным врагом стал расправляться с непокорной гашей. Продернув очередную прядь, он остановился, прикинул взглядом: заплетенная стальная коса показалась ему достаточно длинной. Но, чтобы убедить себя окончательно, Витос руками попробовал гашу на разрыв, точно это был бумажный шпагат, а не дюймовый стальной трос.

— Заметано! — с видимым удовольствием сказал он вслух. Отыскал под ногами зубило и бондарный молоток и только было пристроился рубить хвосты прядей, как услыхал прямо над собой:

— Да шо ж ты, голубь, надумал? Свою ж работу спортишь.

Витос застыл с поднятым в руке молотком, потом, раскрыв рот, покосился на ноги-кнехты, словно вросшие в палубу.

— От глянь, — кивнул боцман в сторону трюма, над которым поднимался тяжелый строп с дюжиной бочек. — Вот и прикинь теперь, смогеть твоя гаша выдюжить тот строп разов, к примеру, сто, а? Сдается мне, Витя, не смогеть, на десятом разе распустится, шо косичка у дивчины.

Боцман присел на корточки, голыми руками взял трос и свайку, ловко вплел по разу каждую прядь, обтянул, а потом обстучал молотком, так что не осталось ни малейших зазоров, и хотел уже делать новый стежок. Витос, завороженный неспешными, но до чего же точными, экономными движениями боцманских рук, вдруг очнулся и запротестовал:

— Василь Денисыч, я сам, давайте, я умею.

— Погляди, погляди еще, сынок.

Боцман плел в охотку, с наслаждением мастера. Трудно было оторвать взгляд от заразительной этой работы. И Витос в восхищении следил за тяжелыми, набрякшими кистями боцманских рук, споро и прямо-таки красиво работающих. И эта простая вроде работа только что коробилась в его собственных неумелых руках, позволяющих свайке откалывать цирковые номера.

— Чай пил? — Василь Денисыч поднялся и одернул всхолмившийся на пруди ватник.

Витос отрицательно помотал головой.

— Бросай. Завтра время будеть. Пойдем.

— А я не пью чай, — вырвалось у Витоса, — я компот люблю, — добавил он для натуральности. И это, в общем-то, было, правдой, но сейчас, после нескольких часов сидения на рострах, ему вдруг очень захотелось горячего чаю, да отрабатывать задний ход было не в его правилах.

Боцман спустился на палубу — уплыла вниз, колыхаясь над скоб-трапом, его каракулевая кубанка с синим верхом, перекрещенным пурпурным крестом. И Витос остался один. Он целый час еще возился с непослушной свайкой, на совесть доделывая клятую гашу. Матросская работа — все-таки отупляет, решил он, покидая ростры.

II

13 августа

Чудеса! Мое заветное, или, как пишут в старинных книгах, феральное, число опять совпало с историческими событиями в моей жизни. Кроме маленького Рени, где я родился, Львова и Харькова, где живут мамкины тетки, да еще Одессы, откуда вчера вечером вылетел мой ИЛ-18, я увидел сегодня сразу семь городов — Киев, Челябинск, Новосибирск, Читу, Хабаровск, Артем и Находку! В Артеме после восемнадцати летных часов самолет приземлился в последний раз, и я вступил на приморскую землю. Отец встречал меня, и мы сначала по-мужски пожали друг другу руки, а потом обнялись. Три года я не видел своего отца. Какой же он маленький и лысый! Три года назад он еще казался мне большим, а теперь я смотрю на него сверху. Тетя Тома, его жена, и то как будто выше его. Их десятилетний разбойник Серега загорает где-то в пионерлагере, а маленькая дочка Маринка уже спит. Здесь одиннадцать часов вечера. Это значит у нас — минус семь — четыре часа дня. Вылетел я из Одессы вчера в семь вечера, летел навстречу солнцу, потерял, то есть совсем не заметил ночь, в бешеном гуле быстро пронесся и день, спрессованный скоростью полета, и вот вместо обеда я попал на ужин, следы которого и заметает сейчас отец со своей женой.

Все, больше писать не могу. Бросает в сон.


14 августа

Проснулся — шторы задвинуты, но солнце бьет сквозь них напролом. Отдернул, и оно ворвалось ослепительной рекой, залило комнату, и я увидел, что я не дома. В душе, как флаг на ветру, затрепетал праздник, я вскочил с дивана и неожиданно почувствовал какую-то пустоту, неясный холодок внутри. И понял — это кончилось детство и вместе с ним кончилась юность. Ведь я прилетел на Дальний Восток работать!

Продолжаю уже поздно вечером. Утром отец не дал дописать, вошел и начал тормошить. Да и было уже не утро — двенадцатый час.

По-быстрому сделав зарядку и перекусив, пошел с отцом в город. Чудесный и, во всяком случае, ужасно необычный город — Находка, настоящая находка для человечества. Идешь, идешь среди домов обыкновенной вроде улицей, и вдруг прямо на дорогу выдвигается коричневая скала, совершенно дикий утес, который «мохом оброс», а еще — травой, цветами, деревьями. Это с одной стороны улицы, а с другой — обрыв и синяя бухта, а на горизонте чуть виднеются таинственные голубые берега и горы, «далекие, как сон». Мы свернули с дороги и зашли в скверик: клумба, обложенная побеленными камушками, песчаные дорожки, скамейка, каменный парапет. Оттуда виден весь залив. А называется он тоже очень необыкновенно — Находка.

Отец подошел и положил мне руку на плечо. Это здорово, когда у тебя есть отец, который вот так иногда, в хорошую, может, даже лучшую минуту жизни кладет на твое плечо тяжелую теплую руку. И не маленьким сразу чувствуешь себя от этого. Нет, просто — хорошо. Но я подумал о том, что целых четырнадцать лет из моих восемнадцати его не было рядом. Хорошая минута пропала, испарилась в облака. Он сказал:

— Эх, сынище, и заживем мы с тобой в море-океане!..

И тогда я ответил ему жутко ледяным тоном:

— А я в море, может быть, и не собираюсь. Посмотрю вот на него с горки и обратно поеду, на наш голубой Дунай.

Отец ничего не сказал. Рука его дрогнула и стала невесомой. Потом он убрал ее и медленно пошел вдоль парапета. Остановился метров через двадцать и так грустно-грустно стал смотреть вниз по склону обрыва, где узенькими, беспорядочно разбросанными террасками росли маленькие елочки, тонкие дубки и что-то вроде наших акаций. Ниже шла каменная стенка забора, ограждавшего причалы порта, смехотворная, казалось сверху, стенка, которую ничего не стоит, разбежавшись отсюда, с горы, перескочить, как детсадовский заборчик. Пароходы, стоящие у пирса, были большие, настоящие океанские суда, каких на Дунае не увидишь. И краны, сотни журавлей, клевали носами и, кружась на одной ноге, таскали из их трюмов авоськи с мешками, ящиками, бочонками, медленно так, спокойно, деловито. Здесь, над портом, на вершине горы стояла тишина, чуть звенящая, как где-нибудь на кукурузном поле или в дунайских плавнях. И только воздух, пронизанный солнцем, был здесь другой, голубой и подсоленный на вкус. Чувствовалось, что это дыхание океана, Тихого океана, о котором я столько лет мечтал.