Тем временем с левого борта опять загораются люстры, и под расплавленным серебром поверхности уже собирается стаями рыба. Теперь проходит не больше часа, и все повторяется вновь — перебегающая цепочка белых огней, неожиданный мрак и — короткий, бурный праздник, кроваво кипящее море.
Всю ночь Светлана простояла на верхнем мостике, всю ночь первого большого свидания с рыбачьим морем.
Потом, на берегу, когда ее спрашивали, видела ли она сайровый лов, Светлана лишь молча кивала в ответ, тихо расцветала невольной улыбкой, яснела лицом.
Жизнь не могла оставаться неизменной. С окончанием путины Светлана уволилась, сходила на Край Света попрощаться, поплакала на склоне сопки в долине Лошадей и последним пассажирским теплоходом уехала на материк.
Полгода прожила она у матери в Иркутске, но городская жизнь теперь казалась ей убогой. И летом уехала Светлана в Находку, к морю. Здесь судьба свела ее с «Удачей».
X
Вот уже четверо суток идет перегруз. До чего же надоело Витосу таскать эти чертовы мешки с рыбной мукой, кто бы знал! В трюме, особенно под забоем, от нее не продохнуть. И как только ее норки жрут? Один из пяти собратьев по трюму, смешной, разговорчивый украинец лет за тридцать, когда-то до моря работал на звероферме, и говорит, что эта мука — лучшее лакомство для соболей, чернобурок и норок, а этого трюма, утверждает он, любому питомнику на год или на два хватило бы.
Дело близится к полночи, Витосу всегда в это время ужасно хочется спать. Четыре дня — четыре века! — они не виделись со Светланой…
Когда ложишься во втором часу ночи, спится почти до обеда, а в шестнадцать уже надо быть в трюме. Витос вперевалку, лениво переставляя тяжелые, будто трехметровой длины, чужие ноги, тащится по палубе среди оживления, всегда царящего при пересменке: мастера, как на стометровке с барьерами, прыгая через бочки, носятся от надстройки к надстройке, утрясая глобальные вопросы то со вторым помощником, то с завпроизводством: бригадиры принимают друг у друга трюмы, поднимая итальянский скандал, если равновесие работ «легкая — тяжелая» хоть на грош нарушено сменщиком в свою пользу: лебедчики с боцманом придирчиво осматривают шкентеля и блоки, временами тоже сотрясая морозный воздух стопроцентно русской лексикой; химики, которых на перегрузе легко отличить от врачей по невыспавшимся физиономиям и ржавым халатам, мечутся, размахивая серыми портянками «качественных удостоверений», закрывают партии отгруженной рыбы. И в этот самый миг бригады-сменщицы встречаются у Комингса трюма.
— Салют, курсанты!
Привет, студенты!
У «курсантов», если исключить Витоса, средний возраст, так же как и у «студентов», — под сорок.
— Много осталось?
— Вам кончать.
— Слава тоби, боже! — хохол пинает ногой разорванный мешок с мукой, выпавший, видно, на палубу со стропа. — А то оцей сидор вже по ночам сниться.
Витос тоже тихо ликует, скандирует про себя: конец, конец, конец — и чувствует, как ноги из трехметровых становятся нормальными, обретают упругость. О, когда Витос видит финиш, он способен на рывок.
Они хотели покончить с трюмом до ужина, рвали-метали, но осталось еще с полдюжины стропов — на час работы.
И вот этот горячий час уже минул, и бригада, растянувшись по скоб-трапу, ведущему в черное небо, покидает гулкий опустевший трюм. Витос поднимается последним: ему вдруг жалко стало расставаться с этим трюмом, который он вчера еще проклинал. Остановись на уровне твиндека, он окидывает взглядом трюмные просторы, поражается размерам и думает: «Вот это да-а! Неужели мы смогли опорожнить эту громаду, неужели это я смог?..» И чувство самоуважения необычайно приятным теплом наполняет Витосову грудь.
Наверху холодный ветер бросается в лица, все надевают фуфайки и по одному расходятся кто куда.
— Бувай, Витя! — хохол хлопает его по плечу. — Ище встренимось. З тебе выйде добрый грущик!
Витос стоит совсем растерянный и думает: «Куда ж это они?.. Я даже не знаю, как звать… вот хохла, здоровилу…» И долго смотрит вслед бригаде, исчезающей за углом приемного бункера. А за бортом — чернота.
— Витёк! Иди сюда! — Это отец окликает. Он за шахтой элеватора, у самого борта, возится с чем-то большим, темным, дымящимся, а с чем, не поймешь в подслеповатом, желтом свете измазанной солидолом лампочки на элеваторе.
— Ты крабов едал когда-нибудь? — спрашивает отец, когда Витос подходит и, наклонившись, пытается рассмотреть самодельную крабоварку — бочку и толстый паровой шланг, накрытые брезентухой. Шланг идет к вентилю подогрева топливной станции, расположенной рядом. Отец, чуть поворачивая маховик, поддает пару, и в бочке, похоже, клокочет небольшой вулкан. Крабов Витос видел только в кино и на фотографиях.
— Ну, тогда готовься, — улыбается отец, — через пару минут будем вынимать. — Он свистит негромко куда-то в темноту, и оттуда вскоре появляется человек пять матросов в ватниках. Среди них Витос замечает плотника дядю Гриню.
— А, Витос… Здорово… — как всегда степенно говорит он. — Шо, крабца погрызем маненько?
Витос здоровается и подвигает к нему пятидесятилитровый бочонок, которых много здесь, на палубе.
— Спасибо, сынок. Ты сам давай поближе к шалашу. Небось там, на западе, нечасто пробовал, а?
— Совсем не пробовал. У нас там — река. Вот раков ел, даже сам ловил.
— О-о, тогда тебе самую первую клешню, — и дядя Гриня торжественно вручает Витосу громадную, в руку толщиной, дымящуюся клешню, которую отец только что выудил из бочки, парящей душистым варевом.
Витос разрывает тонкий панцирь, вкушает горячее сладкое мясо. Зажмуривается то ли от пара, то ли от удовольствия, и вмиг из тьмы возникает перед ним картина: дед-бакенщик. Валька и Славка и он в большущей лодке-каюке. Они идут ловить дунайских раков.
Жизнь не так уж часто балует нас. Соловьиная песня, яркая радуга, аромат розы, поразив однажды, наше воображение, навсегда остаются в памяти слуха, зрения, обоняния. Вкусовая память Витоса на всю жизнь запечатлела дунайских раков, сваренных по дедову рецепту.
— …че ужин? После такого ужина пообедать хочется, — слышит Витос, очнувшись от воспоминаний, так неожиданно и властно захвативших его. Говорит пожилой щуплый матрос, которого никак не назовешь обжорой. — Этот завпрод-скотина вконец оборзел: питание — почти два рубля на рыло в день, а он пустой гречневой кащей кормит. Правильно Суворов, говорят, делал: ежли два года проходил в завпродах — расстрелять.
— Людей надо не стрелять, суворовец, а воспитывать, — отец с хрустом раздавливает между ладонями клешню.
— Воспитателей тут до хрена, а толку? — «Суворовец» даже есть перестал, и рука его, в которой он держит сладкий кус, сама собой опускается. — Че ж его не воспитали ни чиф, ни помпа, а?.. Молчишь. Тогда я скажу. Степа дурной, но хитрый: воровать ворует, а чифу налить не забудет. Ну а когда «вась-вась» пошло, че может быть за воспитание? Горбатого могила исправит. Тут только стрелять либо вешать…
Неловкое молчание нарушает спокойный, медлительный голос плотника:
— Хэ, суворовский стрелок… Это ты, Кириллыч, точно сказал, в самый сучок. Дай дураку свечку, он и церкву спалит.
— А ты б, Гриня, молчал! — грубо обрывает его Суворовец. — Ты свою жену с хахалем застал, так еще и квартиру ей в приданое выделил.
Дядя Гриня на миг прикрывает глаза. Суворовец прикусил язык, но все смотрят не на него, а на плотника. Почувствовав на себе взгляды, дядя Гриня говорит тихо:
— Квартира дочке останется. А приданое, как ты сказал, я другое сообразил. — Он замолкает, и все прислушиваются к дробному стуку лебедок на третьем трюме, где, тоже закончив перегруз, начали уже принимать рыбу. «Так вот откуда крабы, — успевает подумать Витос, — траулер подошел на сдачу, а рыба, значит, с «приловом».
— Приданое я смастерил, да-а, — продолжает дядя Гриня. — Сначала только пошел маненько выпил, с полкило принял… А поверьте — она шо вода была!.. Да, ну вот, а после вернулся, взял в подвале (у меня, там мастерская была) топор самый острый, ну и все — столы, стулья, буфет, шкафы, кровать — все с красного дерева, все вот этими руками сделанное, порубил в щепки. Не тронул одну дочкину тумбочку — там игрушки были…
Дядя Гриня, снова на миг закрыв глаза, умолкает.
«Он и рубил, наверное, так, как говорит — по порядку, с расстановкой», — думает Витос, уважительно глядя на плотника.
Решительно хлопнув по коленям ладонями, отец поднимается со своего бочонка, долго шарит в бочке, все еще уютно парящей на морозе, достает пару больших крабьих лап, зовет полувопросительно;
— Витос, пойдем со мной?.
— Куда? — Витос встает.
— Пойдем, — повернув голову, бросает отец и через несколько шагов прибавляет: — В радиорубку.
Витос еще в Находке ходил «на экскурсию» в радиорубку базы и знал, что отец дружит с начальником радиостанции, своим ровесником, веселым, приветливым мужиком. Забрав из отцовской руки одну крабью ногу. Витос поднимается вслед за отцом по внутреннему трапу надстройки. Целых пять пролетов надо одолеть, чтобы взойти на мостик «Удачи», где находится радиостанция.
Когда распахивается дверь, на Витоса буквально обрушивается мир-эфир с его оглушительно музыкальным писком; пи-пипи-пипипи. Громада мощных передатчиков, мигающих десятками разноцветных глаз, и приемников, похожих на кофейные автоматы современных кафе, обдают дыханием сотен горячих электронных ламп, катушек и сопротивлений, жарким дыханием, насыщенным сладковатым запахом перегретой пластмассы, изоляции, лака. Здесь уйма светящихся циферблатов и шкал, маховичков, ручек, кнопок и переключателей всех сортов и размеров — от крошечных, с булавку, до рубильников, какими, наверное, включают Днепрогэс. Все это заставляет Витосовы глаза по-заячьи разбегаться во все стороны. Вахтенный радист неподвижно сидит в кресле за столом, неотрывно смотрит в лист радиограммы, лежащей перед ним, и только правая рука его чуть шевелится и подрагивает; два пальца, большой и указательный, суетливо, словно суча толстую нить, играют пластинчатой ручкой телеграфного ключа, сыплют пищащие точки в эфир. Витос знает: три точки, три тире, три точки — это SOS, сигнал бедствия, кораблекрушения. На переборке, над приемником, висят большие морские часы, на их циферблате узкими арбузно-алыми дольками выделены сектора — по три минуты в каждые полчаса, три минуты телепатического молчания всех радистов мира. Сколько песен поется о морзянке, о SOS. В такт пищащим точкам-тире и подергиваниям пальцев радиста вспыхивает на подволоке маленька