Насмешливым тенором, — он почитал себя первым остроумцем в институте, — руководитель говорил:
— Ну что вы все о бабках пишете! Дались вам эти вонючие старухи…
Алексей почти с ужасом посмотрел на него. «Вонючие…» Да была ли у тебя когда-нибудь бабка?
Его бабушка если и страдала чем, так это старческой чистоплотностью, бесконечно мыла свои жиденькие черные волосы, пахла лежалым бельем, хозяйственным мылом и ладаном. В ней, казалось, уже не было, чему тлеть — сидела на одном чаю.
За стенкой Мудрейший распевал голос на шуточной песне:
Е-ехал па-арень молодой,
Е-ехал па-арень мо-олодой,
Ну что ж, кому дело, молодой
И кому какое дело — молодой…
— Нет, — раскачиваясь, говорила бабка, — не так эту песню надо петь…
— А как, бауш?
— «Е-ехал, е-ехал ахфицер…» — громко и чисто выводила она.
— Да ты, бауш, настоящая певица!
Поджав беззубый рот, она отворачивалась, скрывая довольную улыбку:
— Мине все барин в город звал — учиться петь… Не поехала! Раз, не хуже, тащу из лесу мешок шишек — барин едет на коляске. А я была чижолая Миколаем. Он и предлагает подвезти до деревни. Не-а! Гордая была!
Только потом, когда ее не стало, Алексей понял, как много значат в России эти бабки. Не только для своих, но и чужих внуков. Как был счастлив Пушкин, имевший Арину Родионовну, и как жалел Лермонтов, что не было у него русской нянюшки!
Алексея удивляло, как много вещества жизни, живой воды дала бабушке природа. И в девяносто лет она не знала, что такое очки, сохранила прекрасный слух, откликалась по-своему на все, что творилось вокруг.
— «Где дочь моя? Ах! Отдайте дочь! Велите дочь мне возвратить!» — благим матом заливался Мудрейший.
— Да вот она, дочкя-то, — мгновенно отзывалась бабка. — Нику́да не денется! Ленка! Ле-енка! Ходи сюды, деука, отец тебя кличет…
Лена была уже совершенно невеста, к тому же прехорошенькая, несмотря на унаследованный отцовский нос уточкой. От мамы она получила живость, женственность, вкрадчивое обаяние. И отчим, не знавший, чем занять себя дома, кроме кухни, являлся к бабке сватать внучку: напяливал драную соломенную шляпу, выворачивал старый плащ и надевал картонный нос с усами. Бабка в крайнем волнении бежала известить Мудрейшего: «Опеть приходил… сватается…» — «Дура! — рокотал Мудрейший, не отрываясь от чтения «Популярной астрономии» Фламмариона. — Тебя обманывают!» — «Не-а! — сердилась она. — Унучку сватает. Богатый! Иностранец! Наверное, яврей!»
Ее уже начали посещать странности. Раз, пройдя в мамину комнату, она долго разглядывала свое отражение в стареньком зеркальном шифоньере, а потом радостно сказала:
— А-а-а… И ты здесь живешь? Какая хорошая старушка…
Но по-прежнему была добра, совсем по-детски делилась с Алексеем — десяткой от пенсии, свежим батоном или стаканом кагора, — появлялась в его закутке с ярко-вишневым ободком вокруг впалого рта и протягивала вино:
— Алькя! Ходи сюды! На-а! Бабе ничёво не жалко!
Когда Алексей напечатал в толстом журнале первую статью, он весь гонорар угрохал на дорогой магнитофон. Мама точила его, упрекая, что не купил костюм. Мудрейший равнодушно отнесся к появлению музыкального соперника, а бабка приходила в закуток слушать Шаляпина. Из далекого Парижа, из церкви на улице Дарю доносился бессмертный бас:
«Еще молимся о богохранимой державе Российской
И о спасе-е-нии е-я!..»
С благоговейным восторгом бабка быстро и мелко крестилась:
— Господи, помилуй! Господи, помилуй!..
Ветшала она незаметно, но неуклонно — становилась суше, легче, казалось, могло ее унести сквознячком. Однажды, вернувшись из института, Алексей вошел в ее комнату и онемел. Бабка висела на левой, согнутой под прямым углом руке, которая попала в щель между верхней форткой и рамой. Залезла на подоконник, принялась затворять форточку, защемила руку, повисла и потеряла сознание. Он так испугался, что закричал и бросился в комнату отчима, который, к счастью, оказался дома. Вдвоем они сняли ее, положили на лоскутное одеяло. Ничего, отошла и к вечеру уже пила свой чай, а в ночь отправилась на дежурство.
Летом Мудрейший уехал в военный дом отдыха, бабка спала в комнате одна в свободные от дежурства ночи. Спала так беззвучно, что Алексей иногда входил в комнату и с затаенным ужасом тихо спрашивал:
— Бауш, а бауш?
И успокаивался, слыша в ответ почти немедленно:
— Что, аюш?
Помирились они с Аленой довольно быстро, через три дня, и все пошло как будто бы по-прежнему. Правду сказать, за тринадцать с половиною лет их брака такие срывы случались. Раз, так же вот вернувшись из Крыма, Алексей случайно прочел выдавленные на чистом листе буквы: «Милый Страус! Вот и пришла пора нам расстаться…» Последнее «прости» завершившегося романа, о котором он мог только догадываться. Кто был этот Страус? Бог весть! Да, слишком часто и подолгу оставлял он ее одну, такую хорошенькую, что она подвергалась непрерывным приставаниям — на улице, в магазинах, в метро. А с кем она общалась? С подружками-манекенщицами, сплошь нарциссами, у которых в голове были только наряды да кавалеры.
Постой-ка, а сам он? Тоже хорош гусь!
Первые дни в Коктебеле Алексей не работал, а пил-гулял. Так что, пожалуй, негодования его на Алену могли бы быть и менее горячими…
Наступила суббота — прошла неделя с его приезда. Алексей отправился навестить сестру, у которой был день рождения. Алена, не искавшая близости с его родными, сказала, что позвонит из Дома моделей. И позвонила, как обещала, в пять:
— Алеша! Я выезжаю домой.
Ему бы, дураку, тут же сказать: «И я еду. Встретимся на полпути». Но было неловко покидать так быстро Лену, а добытое сестрой специально для него «Кинзмараули» приятно туманило мозг, и он ответил:
— Можешь особенно не торопиться. Приезжай часа через два…
Ему хотелось показать ей, что он уже не помнит зла, что все забыто, что он ей доверяет. У метро, возвращаясь, Алексей купил три тюльпана.
Уверовав, что все неприятности позади, он ожидал Алену с легким сердцем и спохватился, когда увидел, что на часах уже полночь. Она явилась снова в половине второго, возбужденная, радостная, не знающая за собой никакой вины.
— Ты же сам мне сказал, что не надо торопиться… — объяснила ему. — Вот я и поехала к Светке Царевой. Заговорились, гляжу — могу на метро опоздать…
— Алена, — сам удивляясь своему спокойствию, ответил Алексей, — а ведь еще одно такое возвращение, и мы разойдемся…
— Неужели ты тринадцать наших лет забудешь из-за какого-то дурацкого опоздания, — пожала она плечами.
На другой день, в воскресенье, он опять отправился в гости — к Тимохину. Поведение Алены было ему совершенно непонятно. Алексей не мог допустить, что какая-то постоянная мощная сила отрывала ее от него, что эти дни решающие и, если она ему дорога, он должен за нее бороться. Отношение к ней как к собственности, которая уже никуда не денется, преобладало над всеми прочими чувствами. И впервые, грозно и больно, он ощутил, что она действительно потеряна, когда вернувшись, снова оказался в пустой квартире. Теперь уже он позвонил Царевой, найдя ее телефон в Алениной записной книжке.
— А вы не считаете, что ваш брак изжил себя? — вдруг сказала Царева.
— Но ведь мы привыкли друг к другу! — только и пролепетал он.
— У вас не было главного, — тоном врача, ставящего тяжкий диагноз, ответила манекенщица. — Она была всегда к вам холодна, не чувствовала вас, а вы не чувствовали ее. Она мне многое говорила о вашей жизни…
Алексей медленно вошел в Аленину комнату: ее белозубое лицо на календарике за 1972 год, немецкая хельга, купленная еще на Тишинке, зеркальный трельяж с огромным количеством флакончиков и коробочек, широкая тахта… И сотни мелочей и безделушек, которыми обрастал их семейный корабль за тринадцатилетнее плавание. Плавание куда, в какую гавань? Возбуждение начало сменяться злобой, яростью. Маленький будильник показывал первый час ночи. Опять она явится в половине второго! Что же делать? Прощать ее больше невозможно! Но как и чем можно ее наказать? В час ночи он начал стаскивать ко входной двери все тяжелые предметы из комнат: шкафчик, кресла, стулья, трельяж. Ровно в половине второго в замке завозился ключ, еще и еще. Затем прозвучал робкий звонок.
— Алена! — сказал Алексей в темноту заваленного вещами коридора. — Ты знаешь, я не могу, не способен тебя ударить… Хотя очень бы хотел избить тебя… Но я тебя не пущу. Делай что хочешь!
Ответа не последовало. Прошло еще несколько мучительных секунд, загудел лифт, а там слабо хлопнула дверь подъезда.
Она не просто нравилась ему, — она была лучше всех, кого он встречал, ревниво сравнивая с ней (отсутствующей или находящейся рядом). А память на тех, кто хоть мельком понравился ему, своей остротой пугала его самого. И сейчас, через двадцать лет, он мог бы узнать ту поразившую его девушку, которая несколько остановок ехала с ним в одном троллейбусе. Вот она вышла, гордо неся маленькую, равнодушно-красивую голову, в юбке-колоколе, мерцая длинными ногами; переломилась в изящном движении, поправляя туфель; и скрылась навсегда в арке неприметного каменного дома на улице Чехова в далеком фестивальном пятьдесят седьмом году…
Только дважды за время супружества испытал он укол зависти, когда облик Алены вдруг потускнел и на короткое время утратил свою привлекательность. Раз в тишинскую аптеку ввалилась шумная компания — несколько ребят и девушка, овалом лица и легкой курносостью напоминающая Алену, но более яркая, зеленоглазая, рыжеватая, с длинной змеиной талией. И Алексей тут же возненавидел всю компанию, пока девушка брала крем для загара, и только старался прочесть глазами, кто из них счастливец. В другой раз он бессмысленно влачился улицей Воровского и еще издали увидел худую брюнетку в неправдоподобно-модной шляпке, смуглое лицо которой что-то сладко напоминало ему, как если бы они не раз встречались. Лицо приближалось, усиливая это впечатление и одновременно удивляя обаянием, мягкостью красоты. Оставаясь внешне таким же расслабленным, Алексей внутренне напрягся, как бы решая немыслимо трудную задачу. Но незнакомка была слишком хороша, слишком нравилась ему, чтобы он мог с ней заговорить. И только пройдя еще шагов двадцать, Алексей вспомнил, узнал ее: это была популярная киноактриса, один из фильмов с участием которой он недавно смотрел. Обычно получалось иначе — увидев героиню фильма, Алексей с тайной, эгоистической радостью убежда