— Эх, братец! Жаль, что теперь не прежние порядки! Как ты живешь? Как живешь? Моя воля, я бы тебя подверг телесному наказанию, чтоб не повадно было. Ты, братец, декадент, развратник!
— Какой же я развратник… — устало сказал Алексей. — Ведь не лгу: ни перед одной невинной греха на душу не взял.
— И это показатель, — вмешался Тимохин. — К кому же, значит, тебя влекло? Ты плохо разбираешься в хорошем… — и помолчав: — Но зато в плохом разбираешься очень хорошо!
Алексей почувствовал, что задет за живое.
— Не знаю толком, какие женщины хорошие, а какие плохие, — сдерживаясь, ответил он, — но скажу честно: твои дамы не вызывали у меня никаких эмоций. Ни одна.
Тимохин добродушно рассмеялся его горячности:
— Тебе я не могу ответить тем же: кое-кто из твоих знакомых мне нравился… Но ведь сознайся, все они были для тебя игрушкой, забавой.
— Наверно, так… Зато теперь я хочу нормальной семьи, ребенка…
— Ты? — Тимохин поднял брови. — Какого еще ребенка? Ты же законченный современный человек, чадо асфальта.
Алексей сделал протестующее движение.
— Впрочем, — сказал Тимохин, — я не совсем прав. В тебе привычные нравственные ценности расщеплены. Твой эгоизм иногда просто чудовищен. И тут же — ты вечный заступник, хлопотун. Жертва собственной благотворительности. Вот оно в чем дело. В тебе два самостоятельных центра: из одного рождается твой «Суворов», а другой тянет тебя к порочному, например к этим манекенщицам. И книги твои страдают от спешки, торопливости. Что тебя так гонит по жизни? Мешает остановиться, оглядеться? Ведь на то, чтобы думать, надо время.
Алексей не знал, как ответить.
Казалось бы, ни жены, ни детей, ни семейных обязанностей. Пиши себе в удовольствие! Пиши о самом сокровенном. Куда там! Вскакиваешь с постели в возбуждении, с болью в затылке, давишься завтраком, держишь в голове десятки фамилий, проводишь день в вечной спешке, когда заботы, как в ледоходе, сталкиваются, нагромождаются и крошат друг друга. Если бы страдать за идею или жечь себя на костре творчества — куда ни шло. Но подохнуть от халтуры, спешки, всегда ощущать, как тебя подгоняет невидимый кнут обязательств — и даже не ради денег и уж не из-за святых хлопот о семье и детях, — вовсе обидно.
«В меня ты, Аленька, — печально сказала ему мама, — никому не можешь отказать…»
Это была правда, но правда не вся или даже полуправда. Одновременно в нем жила прекрасно осознаваемая им самим склонность к внезапному негодяйству и еще — страсть к актерству, позе, игре, — перед другими и самим собой. Но этими качествами его наделила природа не для того, чтобы атаковать жизнь, а только для защиты от нее. И было еще наследованное от отца чувство вины перед людьми. Словно он всем и всегда что-то должен.
— Да! — пробормотал Алексей.. — Мы так легко судим о других или даже пишем о них. А поди сперва разберись-ка в себе самом!
И тогда Тимохин, посерьезнев, отозвался:
— Знаешь, как сказал какой-то французский острослов: «У того, кто пристально вглядывается в себя и в других, сердце должно разбиться или окаменеть…»
Они договорились, что Алена вернется к нему, когда Алексей был в своем Коктебеле.
Открыв ключом дверь, он застыл в немом изумлении. В квартире царил полный разгром. Всю комнату загромождали тюки, чемоданы, узлы, и посреди, беспомощно глядя на сына, сидела его старенькая мама с крошечной толстоносенькой голубоглазой девочкой. Девочка непрерывно дрыгалась, не желая неподвижной жизни, и мама была уже на пределе слабых своих сил.
— Алена с Прасковьей Никоновной перевозят мебель, — передавая ему девочку, объяснила она.
Появились грузчики, начали втаскивать огромную полированную стенку, за ними вошла Прасковья Никоновна с новыми узлами, а шествие завершила Алена.
Алексей глядел на нее, узнавал и не узнавал. Куда подевалась ее узкое податливое тело! Головка, личико — все вроде бы ее. Но она так огрубела, раздалась, переменилась телом, налилась такой грушей, что он поспешно отвел глаза, бегло поцеловал в щеку и, стараясь поменьше думать, занялся хозяйством. Мама и Прасковья Никоновна уехали. Алексей с Аленой трудились до ночи: все его вещи перетащили в кабинет, где теперь и повернуться было негде, кое-как расставили мебель, потом быстро попили чаю и разошлись: он к себе на диванчик, она — к Галочке.
Алексей лежал и мучился тем, что полностью, напрочь утратил аппетит к Алене как к женщине: и боялся и не хотел ее. Теперь его черед задать ей ее же вопрос: «Как же мы будем жить?» Но он не мог, не в силах был сделать это.
День походил на другой: Галочка, просыпаясь, рвалась к нему. Алена, сколько могла, удерживала ее, щадя скверный сон Алексея, а там и отпускала. Приходилось подыматься и занимать резвого младенца, требовавшего, чтобы его подбрасывали к потолку, качали на ноге, таскали на шее, пели, рисовали, танцевали.
При всех бытовых трудностях, невозможности работать, неспанье Галочка не только не казалась обузой, но, пожалуй, и была тем единственным, что примиряло Алексея с новым и необычным положением. Даже сходство с Борисом не вызывало к ней ничего враждебного. Слыша, как пробуждается и захлестывает его отцовское чувство, Алексей испытывал одно стремление: защитить беспомощное и безгрешное существо. Он гулял с ней, помогал Алене ее купать, бегал за детскими продуктами. И Галочка быстро привыкла к нему, стала называть его «папа», «папка», преследовала как хвостик. А он холодел от ужаса, видя, сколько острых углов у мебели, пуще Алены страшился, что Галочка упадет, ударится.
Зашедший к нему Тимохин и тот растрогался:
— А я и не знал, какая у тебя пчелка завелась!
Алексей ни о чем не расспрашивал Алену, не желая ее обидеть. Но жили они как брат и сестра: вечерами расходились — до следующего утра.
Так прошла неделя. Тревожные нотки прозвучали довольно скоро. Еще с лестницы Алексей услышал отчаянный детский плач. Алена с застывшим злым выражением на лице внесла девочку.
— Что с ней? — кинулся Алексей.
— Спроси сам! — отрезала Алена.
— Да что она мне скажет!
А Галочка повторяла сквозь рыдания:
— Папы ма!.. Папы нет!
— Сидим в садике, — нехотя рассказала Алена, — а тут и Борис является. Вцепился в нее. Она, конечно, в рев. Я еле вырвала…
— Алеша! — только теперь понимая, что, кроме его собственных сложностей, возникают не предусмотренные и не менее тяжкие, ужаснулся Алексей. — Ведь он же родной отец. Имеет же он право видеться с дочкой!
— Сказал, что украдет ее. Увезет на своей машине.
Алексей ушел к себе и притворил дверь. Какая же это жизнь! Любви нет, нет и права на ребенка, к которому он привязывался все сильнее. Но чем больше думал, тем меньше понимал, где выход.
Когда Галочка успокоилась, Алексей с Аленой решили назавтра навестить Прасковью Никоновну.
— Я пойду закажу такси… — шепнул Алексей, видя, что Галочка засыпает.
Он провозился с заказом добрых полчаса и сперва не слышал, что в дверь начали звонить — все настойчивей и настойчивей. Алена с пятнами на щеках вбежала к Алексею:
— Не открывай! Это он!
— Да как же я могу не открыть! — возмутился Алексей.
Алена метнулась в свою комнату и затаилась.
— Извини, что я нахалом, — сказал Борис, не показывая глаз.
— Заходи, — ответил Алексей, в который раз отмечая: «Как похожа на него Галочка…»
Борис снял шляпу, пальто, вынул из бокового кармана бутылку «старки». Перешли на кухню. Алексей пошарил в холодильнике, нашел соленых помидоров, капусту, холодное пюре. Молча выпили по рюмке.
— Алексей, ты взялся за безнадежное дело, — тихо начал Борис, вытирая платочком большие стекла очков в красивой оправе. — У тебя на руках ни одного козыря для жизни с Аленой. Они все — у меня…
— Ты снова забываешь о главном, — перебил его Алексей, — о силе привычки. Алена приросла ко мне, пойми ты. И это начало сказываться, а чем дальше — тем больше. Она переехала ко мне надолго. Вон и старые метки переменила на белье на новые… Не тяни ты ее!
— Чувство у нее ко мне, а не к тебе, — словно не слыша его, продолжал Борис. — Девочка от меня, и я от нее не откажусь. А метки, к твоему сведению, у нас уже два года с тобой одинаковые… Что тебя ждет? Воспитывать мою дочку и терпеть меня в качестве любовника?
— По-моему, ты над Аленой уже не властен, — отозвался Алексей, наливая по второй рюмке. — Прошу тебя, пойми! Девочку я воспитаю, не беспокойся, и буду любить, как родной отец. А вот ты Алену погубишь.
— Ну хорошо, — спокойно ответил Борис, наклонив лысеющую крупную голову. — Предположим, меня не будет. Появится кто-то другой. Ты что же, полагаешь, что Алена откажется от прежней жизни? Я знаю о ней все и скажу, что тебе не завидую, и если нужны примеры…
— Нет, не нужны!
— Тогда, — попросил Борис, — разреши мне, по крайней мере, поговорить с ней.
— Ни разрешать, ни запрещать этого я не могу. Я просто спрошу у Алены, хочет ли она говорить с тобой. Запомни одно: она сейчас качается, как маятник, и с тобой не останется.
Алексей прошел в комнату, где спала Галочка, и передал слова Бориса. К его удивлению, Алена тотчас вышла в кухню. Через минуту она заглянула к Алексею:
— Можно, я поговорю с ним на улице?
— Смотри, Алена! — медленно и уже безучастно сказал Алексей. — Ты достаточно наделала ошибок. Может быть, хватит?
— Я очень ненадолго.
И на смену ей в комнату просунулась голова Бориса. Он улыбался, открывая неправильные зубы.
— Обещаю, что больше никогда не приду к тебе, — сказал он мягко.
— Ой, не зарекайся! — слабо усмехнулся Алексей.
В ответ Борис торжественно произнес:
— Маятник остановился! Навсегда!
Алексей подождал, пока лифт поехал вниз, и открыл дверь в комнату Галочки — мало ли что, а он не услышит. Затем вернулся к себе, лег на диванчик и стал читать первую выхваченную с полки книгу. Время текло медленно, и все же Алексей изумился, когда от соседки сквозь стенку донесся бой: двенадцать. Вот тебе и Алена! Ревновал ли он ее? После всего пережитого ревность казалась ему уже смешным детством. Нет, он чувствовал лишь обиду, боль и желание пожаловаться кому-то. Но кому? На что?