— Вопрос: что раньше сотрется — противоречие между умственным и физическим трудом или — между мужчиной и женщиной?
И добродушно и гулко хохочет. Не помня себя от стыда, полковница убирается восвояси.
— Ну как? Удалось? Выпил? — бросается к ней Зина.
Римма молча выкладывает на кухонный столик луковицу, кусок сала, ставит чекушку.
Поздно за полночь Зина, похудевшая от слез, пишет письмо, которое отправит с уведомлением о вручении и оплаченным ответом:
«Дорогой товарищ Вольф Мессинг! Читала Ваши воспоминания, не раз с восхищением следила за Вашими выступлениями. Обращаюсь теперь к Вам за экстренной помощью, так как я оказалась в совершенно необычной ситуации. Очень надеюсь на Ваш талант и Ваши знания. Дело в том…»
Письмо получается длинным, переполненным доказательствами. Приводятся возможные варианты причины происшедшего. Дается подробная характеристика Грише. Не забывается его биография, увлечения, круг знакомых, домашний и служебный адреса, телефоны…
Недели через три, по возвращении письма нераспечатанным с указанием: «Адресат выбыл…», Зина зовет к себе меня.
Я у нее, признаться, давно уже не вызываю интереса. Впрочем, нет, была очень короткая пора, когда Зина обратила на меня внимание: после восьмого класса я поступил в специальную школу Военно-Воздушных Сил. Летная фуражка с блестящим от асидола латунным «крабом», серая офицерская шинель с курсантскими погонами, гимнастерка, специально по неписаной моде подрезанная понизу, расклешенные брюки — все это хоть и не могло придать не имевшейся от природы мужской неотразимости, но преобразило и выделило меня.
Зина же к той поре, учась классом старше, чем я, сделалась матерым театральным «сыром» — завсегдатаем премьер у вахтанговцев на Арбате и в Театре киноактера на Воровского. Когда не имелось пропуска или денег на билет, она дожидалась первого антракта и проникала в зал с вышедшими покурить на свежий воздух. А денег теперь недоставало: вскоре после войны отец оставил семью. Матери, разбухшей от лежания и чтения романов, пришлось все перестраивать, резко менять стиль жизни. И поразительно, как быстро эта сонная, вялая женщина, без профессии, без образования, приспособилась к новым условиям.
Нужно ли снять квартиру для тороватых гостей с Кавказа, отыскать комнату на месяц одинокому иногороднему аспиранту или предоставить желанный ночлег загулявшему работнику торговой сети, устроиться приезжему из Магадана в гостинице, добыть мурманчанину билеты на заморскую знаменитость, — Зинина мама тут как тут. Зинина мама была закоперщиком, бригадиром, помрежем.
А дочка? Она легко проходила за кулисы, держала себя накоротке с молодыми звездами, и уже отставники видели ее на «Мосфильме» под ручку с прошумевшим киноактером. Но то ли ей на время приелась актерская среда, то ли ее киноактер уехал на очередные съемки, только Зина, встретив меня во дворе, долго не отпускала, восхищаясь моим мужественным видом, и просила непременно зайти в гости.
— Мама скоро ложится на обследование сердца… Так что я буду скучать… И очень долго… — с томностью сказала она.
От невинности я был суров, категоричен, говорил резко и далее смеялся особенно — отрывисто и почти беззвучно, стесняясь своего смеха, самого себя. Это потом я изобрел смех добродушно-открытый, военный, хотя военным так и не стал.
Пообещав навестить Зину, я не собирался делать этого и только подумал: «Как вся изломалась! Какая стала кривляка!»
Я сторонился девушек, хотя в спецшколе почти у каждого уже была подруга, к которой будущий авиатор относился с подчеркнутым вниманием, даже рыцарством, а вот за глаза, еще по-мальчишески стыдясь женщин, мог с напускным цинизмом сказать о ней друзьям любую сальность и называл не иначе как «спецухой».
Попал я в спецшколу сразу на второй год обучения и считался новичком, носил унизительное прозвище «хазарин», то есть оказался существом второсортным, еще нуждающиеся в том, чтобы доказать свое благородство. «Хазарам» чаще давали наряды, и всегда самые неприятные — подметать школьный двор, сторожить на физподготовке фуражки и шинели, пока остальные ученики играют в футбол около строящегося гигантского крытого стадиона ВВС.
По субботам «спецы» ходили с девушками к памятнику Пушкина, где их встречали воспитанники Артиллерийского подготовительного училища — МАПУ. Слово за слово завязывалась легкая перепалка.
— Вентиляторы! — задирался какой-нибудь краснощекий юноша в артиллерийской фуражке. — Не видать вам неба, как своих ушей! Быть вам на аэродроме мотористами.
И читал обидные самодельные вирши:
Вечно пьяный, вечно сонный
моторист авиационный…
— Ах ты фитиль, коптилка! — огрызался, распаляясь, «спец». — Ответь лучше, с какой стороны пушку заряжают? С дула или с казенника? Небось не знаешь? Так спроси у своей девушки.
Хотя в кодексе «спецов» самым почетным словом было «сачковать», то есть уклоняться от обязанностей, и за доблесть почитались разные мелкие нарушения, вроде ношения шинели по-офицерски, с отвернутыми лацканами, в их существе, в подлинной натуре жило нечто иное, романтическое: влечение к небу, к профессии летчика. И недаром из спецшкол вышли и знаменитые испытатели, и прославленные космонавты, и незаметные герои, охраняющие наше небо.
Заводилой среди спецшкольников, их вожаком, истово хранящим неписаные традиции, по праву считался Феликс Лодыжкин, учившийся со мной в одном отделении. Почему — Феликс? Конечно, в честь знаменитого руководителя ВЧК. Отец Феликса, заслуженный чекист-отставник, боготворил Дзержинского и имел браунинг, лично подаренный им, что удостоверялось надписью на рукоятке.
У Феликса и гимнастерка была обрезана короче, чем у остальных «спецов», и брюки — самые расклешенные. Он обожал танго «Брызги шампанского», ценил мастерство ударника Лаци Олаха, выступавшего в ресторане «Спорт», пользовался, хоть и не был красив, безусловным успехом у девушек и даже имел любимый персональный напиток, название которого звучало для меня романтически и загадочно: «Шерри-бренди». Ученый-педант мог бы определить его как тип классического «стиляги» конца сороковых годов. Только стиляги-интеллектуала.
Крепко сбитый, с несколько оплывшим лицом, толстоносый, с маленькими внимательными глазками, Феликс нес в себе множество счастливых задатков: имел первый разряд по шахматам, замечательно легко решал математические задачи, превосходно рисовал, увлекался романсами Вертинского, любил читать и читал много. Хотя частенько не успевал в своей рассеянной жизни подготовить домашние задания.
На уроках литературы его выручал ловко подвешенный язык. Не останавливаясь, нанизывал он одну на другую гладкие и бессмысленные фразы:
— Тургенев с огромной художественной силой запечатлел социальные ужасы и язвы русской действительности той поры. В своих бессмертных романах, повестях, рассказах он показал необыкновенно яркую и сочную галерею передовых людей своего времени, гневно заклеймил дворянско-буржуазных эксплуататоров, воспел чистоту и мощь, нерастраченные силы родного народа — творца истории, на высокий нравственный пьедестал поставил русскую женщину…
Молодая — почти наша ровесница, — то и дело краснеющая выпускница пединститута, неловко носившая офицерскую форму, долго ставила Феликсу ровные пятерки, хотя то, что он говорил о Тургеневе, потом с небольшими вариациями повторялось о Некрасове, Льве Толстом, Чехове. Она завороженно, даже со страхом глядела на Лодыжкина, который, сохраняя невероятную серьезность, тараторил:
— Великие русские революционные демократы глубоко и проникновенно проанализировали творчество Тургенева и дали нам ряд замечательных статей, отмеченных показом самой сердцевины его многогранного таланта…
Зато на уроках танца он был истинным богом. Даже наша метресса — закатившаяся звезда Мариинки — удивлялась ему, его врожденному чувству ритма, умению подчинить музыке все мускулы тела, чистоте и щегольской отделке каждого па.
Идя в падекатре в паре с закатившейся звездой, Феликс преображался, становился стройным, изящным. Добавлю, что при всем том он был начисто лишен музыкального слуха, безбожно врал, напевая своего Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно…» Или верно то, что в нас существуют центры памяти, раздельно руководящие ритмом и мелодией? По крайней мере, при составлении самодеятельного хора Феликса забраковали тотчас.
Готовился школьный вечер, который для «спецов» был событием особым. Все, что должно было произойти на нем, — и торжественная часть с вручением грамот отличникам спорта, и концерт самодеятельности, и, конечно, танцы, — подчинялось одному: демонстрации взрослости.
Мы с Феликсом возвращались с уроков обычно вместе, так как жили рядом — он в Волковом переулке, я на Тишинке.
— Так не хочется никого приглашать из старья, — немного рисуясь, говорил он. — Давненько не случалось ничего романтического…
А я был в отчаянии. Чем мог похвастаться я? Разве что воспользоваться благосклонностью Зины и позвать ее? При моем идущем от невинности максимализме она, признаться, вызывала во мне не больше чувств, чем наша учительница танцев. Но было совершенно необходимо доказать, что я достоин перейти из низкого сословия «хазар» в благородную корпорацию «спецов».
Зина согласилась пойти со мной на торжество, как только я позвонил ей, и спросила:
— А народ у вас интересный?
В ответ я рассказал о светском льве Феликсе Лодыжкине, нашем соседе.
— Что, если его разыграть? — оживилась Зина. — Вызвать на свидание. А ты пойдешь и проверишь…
Затея увлекла меня и, признаться, из побуждений довольно низменных. Мне было приятно околпачить Феликса именно там, где он знал больше меня. Я дал Зине телефон Лодыжкина и перезвонил ей через пяток минут.
— Побежал как миленький! — торжествовала Зина. — Назначила встречу на Георгиевской площади. Назвалась червонной дамой, которую он покорил по гроб жизни. В общем, сказала, что его будет ожидать в сквере знойная женщина…