Час разлуки — страница 36 из 44

— Абзац! — одобрительно отозвался Гриша.

Он прошел к буфету и вытащил бутылку коньяку.

— Не много ли? — охваченный легкой паникой, спросил я.

— Комплект, — улыбнулся Феликс.

— Да ты, парень, молоток! — начал Гриша, а я закончил:

— В общем — железо, сталь и другие сплавы…

7

— Не надо было тебе посылать его к матери… После такого надера! — сказал я Зине, ожидавшей моего ответа.

— Кто знал! Кто знал! — прошептала она.

Даже Феликс усомнился, когда в разгар нашей гульбы Зина объявила, что завтра утром Грише придется отвезти на мотоцикле передачу в больницу. Мать ее болела все чаще, лежала в кардиологических отделениях все дольше, а в квартире никак не выветривался стойкий въевшийся запах валерьяны.

— Кстати, передашь ей несколько детективов. Не будет же она читать в больнице классику…

— Еще бы! — отозвался я уже в веселом настроении. — Классику читают в метро. Льва Толстого читают только в метро!

— А я и твоим детективам, и вашей классике предпочту «Двенадцать стульев»! — добродушно признался Гриша. — У лейтенанта Шмидта было три сына: двое умных, а третий дурак. Придется мне завтра ехать!

Чувство несчастья может со временем только обостриться в душе, сильнее тревожить ее и бередить, а вот ощущение счастья быстро притупляется, душа словно заветривается. Человек привыкает и уже не замечает, что ему хорошо. Чтобы оценить счастье, надо сперва его утратить. Зина обращалась теперь с Гришей, как с своей собственностью, — уверенно и даже несколько свысока, помыкала им:

— Передай маме, что я взяла часть отпуска и слетаю на недельку в Грузию…

Да, в последние годы, перед Гришей, у Зины появились друзья с Кавказа, которые останавливались у нее, привозили хорошее вино, киндзу, чурчхелу. В летнюю московскую жарынь Зину можно было видеть идущей по двору в сопровождении маленького горделивого брюнета в черном строгом костюме, нейлоновой сорочке, парчовом галстуке и огромной белой кепке, называемой в просторечье «аэродром»…

На другой день, когда я лежал пластом, проклиная вчерашнее легкомыслие, ворвалась Зина и еще с порога крикнула:

— Гриша! Разбился!

— Насмерть? — подскочил я с тахты.

— Живой. Так и не доехал до мамы. Растяпа! Налетел на «Волгу», прямо у Института Вишневского…

Я почувствовал в ее голосе раздражение.

Навестили же Гришу мы с Лодыжкиным лишь через два дня.

Забинтованный, с синячищем под глазом, он лежал на тахте и мрачно острил. Феликс обыграл его в шахматы, а я, в утешение Грише, проиграл.

— А Зина где? На репетиции? — спросил Лодыжкин.

— В Грузии. Скоро вернется, — буркнул Гриша. — Оставила меня на этого евнуха!

И он поддел ногой забравшегося на тахту жирного кота.

Лодыжкина я проводил в часть. Несколько раз набирал Зинин номер, желая справиться о Гришином здоровье, но телефон молчал. О новостях нашего двора обычно сообщала любознательная сестра, сказавшая за завтраком:

— Ты знаешь, Зина серьезно захворала…

— Что за невезуха! — удивился я. — Мать в больнице, Гриша разбился, а теперь Зина туда же?

— Да нет! Все из-за Гриши…

Она вернулась с Кавказа, долго звонила в дверь, а потом, шепотом ругаясь, стала искать в сумочке ключи. Когда же вошла, то закричала громко, истерически: «Холодильника нет!» — и упала. Нашла ее Римма, соседка-полковница, вызвала «неотложку». После укола Зина пришла в себя. Она обвела всех взглядом, потом нахмурилась, набрала воздуха, словно собираясь чихнуть, и с криком: «Холодильника нет!» — снова потеряла сознание. Позднее уже могла сказать больше: «Я вошла, гляжу — нет холодильника… И все сразу поняла…»

Беспокоились и за ее жизнь, и за ее рассудок. Но постепенно Зина совладала с собой, снова стала ходить на репетиции и спектакли и тщательно скрывала от посторонних, что Гриша ее покинул…

— Да… Что ж теперь себя ругать! Поздно… — сказал я Зине. — Конечно, я поеду.

— Он был такой внимательный, предупредительный, — всхлипнула Зина и отвернулась, открыв мне худую шею с выпирающим позвонком.

8

Мы с Гришей чокнулись, и он с чмоком, не жуя, заглотал желтый соленый огурец. Молчание стало неловким, он спросил:

— Как Феликс Иванович?

— Пишет редко… Жалуется, давление подскочило. Возможно, ляжет в госпиталь на переаттестацию… Стареем, брат!

— Старость — это не болезнь, а большое свинство, — лучась здоровьем, изрек Гриша и налил по второй.

Чувствовалось, что он избегает даже упоминать Зину, а я не знал, с какого боку подступиться.

— А ты все никак не выберешься из этого гробика, — посочувствовал я, оглядывая узкую темную комнатенку с окошком во двор.

— На беду мою в этой халупе родилась какая-то музыкальная знаменитость середины прошлого века. Так что на снос рассчитывать не приходится. Вот женюсь, отхвачу себе отдельную квартиру со всеми удобствами… — скороговоркой ответил он и осекся.

Несколько секунд мы глядели, выпучив глаза, словно увидели друг друга впервые.

— Какого же черта ты бросил тогда невесту с прекрасной квартирой! — решился я наконец.

Гриша со свистом пустил воздух через ноздри.

— Ты так и не догадался? Зина была мне всегда неприятна как женщина. Да что там неприятна — противна!..

Я даже на спинку стула откинулся:

— Ну и чудеса! Как же тогда ты мог быть с ней вместе? Зачем?

Он улыбнулся снисходительно:

— Она же интересный человек… Дивная собеседница… Столько читает, столько знает…

Чужая душа — потемки. Чего-чего, а такого поворота я не ожидал.

— Мы с ней обсуждали прочитанное, так хорошо говорили за жизнь. Ах, да что там! Мне ее очень жалко!

— Постой, — осторожно сказал я, — но Зина рассказывала мне, как ты был с ней ласков…

Гриша выпил, не закусывая.

— Старался, насиловал себя. Невозможно быть самим собой всегда. Как это сказал поэт? «Бывает сам собой лишь только бык, идущий на убой…»

К Зине я не пошел, тем более что жил теперь не в одном с ней доме, на Тишинке, а далеко, на краю Москвы, в новой кооперативной квартире.

9

Со всех сторон к огромной остекленной мышеловке, на которую с фасада налеплена тяжелая металлическая плюшка, изображающая греческую маску с кричащим ртом, подъезжают отечественные, реже — иностранные автомобили. По толпе любителей киноискусства шорохом пробегает: «Евгений Леонов! Елизавета Соловей! Никита Михалков! О-о-о!.. Владимир Высоцкий!..» Отделенные от поклонников невидимой стеной популярности, слегка даже изнемогая от нее и лишь косясь взглядом, они идут, стараясь придать лицу выражение с оттенком демократичности, народности. Идут жены и подруги знаменитостей, демонстрируя всем своим гардеробом — курточками из обезьяны, крокодиловыми сумочками, парфюмерией от Элен Рубинштейн — наглядные преимущества детанта.

Зина тоже в толпе. Но пришла она не глазеть на идолов кино, а брать процент и под них и под зрелище, которое ожидает счастливчиков, проходящих сквозь строй свирепых, строго выдрессированных крашеных старух на контроле и скрывающихся в таинственных недрах мышеловки.

Двигаясь в толпе зигзагами, ходом шахматного коня, Зина как бы про себя бормочет:

— Есть два билета на «Нового Робинзона»… Один на «Невинного»… Абонементы в кинотеатр «Октябрь».

Вправе ли я судить Зину? Понимаю ли я ее? Быть может (хоть и знаю в течение всей своей жизни), не многим более, чем первого встречного.

Не суди, да не судим будешь. А то изобразил все так, что сам остался в стороне и вроде бы — лучше всех. На самом же деле то дрянное, что проявлялось в Зине явно, с беззащитной открытостью, во мне жило потаенно, скрываясь и театральничая. Еще в пятилетнем, почти младенческом возрасте.

Помню, тащил я задним двором саночки, а мимо пронеслась ватага ребят постарше. Кто-то вырвал у меня саночки и швырнул их за кучу угля, а другой поднял обломок антрацита, двинул в окно — и тягу. Я и моргнуть не успел, как навстречу метнулась разгневанная матрона, готовая поволочь меня к коменданту. Появиться перед строгими очами бывшего генерала я боялся безмерно и, видя ее приближение, не рассудком, а инстинктом все высчитал и громко запричитал: «Саночки, саночки отняли», хотя они и лежали в нескольких метрах. Грозная дама рванулась вослед обидчикам, которых, конечно, след простыл, и повела к коменданту Зину с Пурвиным. Кстати, потом я узнал, что отставной царский генерал был до святости добрым вдовцом, который жил на мизерную пенсию, а свое жалование раздавал нуждающимся во дворе…

А наши споры с Лодыжкиным в спецшколе?

Он, при всей своей бытовой распущенности, смутившей бы любого моралиста, был, наверно, чище и лучше меня. Я подсмеивался — и над чем? — над святым его желанием стать летчиком, говорил, что куда надежнее и вернее идти в науку, уже зараженный книжным цинизмом. Правда, цинизм мой был отвлеченным, никому до времени вреда не приносящим, но все равно это был цинизм.

10

«Салют, старина! Таинство свершилось; недра бюрократической машины, проскрипев два месяца, извергли приказ: я — цивильный. 38 лет + безнадежно испорченная шлемофоном шевелюра + безнадежно испорченный брюзжанием характер + пенсион…»

Все шло по предсказанному — и у Феликса и у меня. Я пробрался в кандидаты, теперь переползаю в доктора, хотя об академике мечтать не приходится (слишком высоко). Вообще же почти вся программа, которую предначертал мне Лодыжкин, понемногу сбывается вместе с приходом спокойствия, довольством жизнью, благополучием внешним и внутренним.

И лишь временами, внезапными, резкими толчками, отдающимися сперва в висках, а затем в затылке тупой болью, меня тревожит вопрос, от которого некуда деваться: где моя Васильевская улица? Где четыре фонарика на столбах? Где пятилетняя ангелоподобная девочка с двумя русыми косичками?

Где?..

Запятая

1

Он встретил ее и узнал тотчас, хоть и виделись они в последний раз добрых пятнадцать лет назад. И где встретил? На Новом Арбате…