Час разлуки — страница 39 из 44

Как это расхожая литература и дурацкие стертые слова могут передать состояние влюбленности — бездумной, юношеской, невинной!

Николай шел с Запятой широкой аллеей ВДНХ, стараясь будто бы ненароком прикоснуться к ней, к ее легкому платьицу, плотно облегавшему девичье тело, и в то же время не переставал любоваться своими новыми, сверкающими шоколадным лаком чешскими туфлями.

— Опять шнурок развязался, — блаженно улыбался он и опускался на колено. — Шелковые… Вот и скользят…

— А ты их послюни… — так же улыбаясь, отвечала Запятая.

То, что они говорили друг другу было пусто для третьего и исполнено для них самих величайшего смысла.

— Ты работать пошла или учишься? — спрашивал Николай.

— Поступила в педучилище… Очень детей люблю… — улыбалась Запятая и сбоку косящими серыми глазами, не мигая, глядела на него.

Они прошли мимо золоченых, помпезных павильонов, мимо веселого зеленого стадиона, где по кругу водили тяжелых мохноногих першеронов, миновали белую узбекскую чайхану в облаке шашлычной гари, пруд, усеянный разноцветными лодками, и оказались в пустынном, почти девственном лесу останкинского имения Шереметевых.

— Я слышала, что у Веры ученый брат, — тихо рассказывала Запятая. — О чем-то умном пишет, декламирует стихи, получил премию на конкурсе чтецов… Думала, очень гордый… А ты — простуша… такая лапушка… — Она быстро погладила его по щеке, коснувшись очков.

Николай ощутил, что Запятая знает что-то такое, чего не знает он, взял ее маленькую крепкую ручку в свою и повел к скамейке, над которой шелестел, закрывая небо, древний годами, верно, видавший еще господ Шереметевых дуб.

Нечто таинственное и прекрасное — Николай чувствовал это — ожидало его.

Перед поездкой на Выставку они с Запятой зашли к нему, выпили по рюмке сладкого «Карданахи» и закусили шоколадными конфетами, щедро насыпанными мамой в синюю хрустальную вазу — семейную реликвию, пережившую все многочисленные переезды родителей.

Отец с матерью уехали к родным, на Смоленщину. Верка, поступившая вместе с Любой на клубный факультет Библиотечного института, отправилась до начала учебного года на уборочные работы в подмосковный колхоз, и Николай блаженствовал полным господином…

Усадив Запятую на скамейку, он показал ей две узкие полоски грубой голубой бумаги:

— Пойдем вечером в кино? Французский фильм… «Плата за страх»… Все хвалят…

— В каком кинотеатре?

— Да напротив моего дома, в «Смене».

— А кончится не очень поздно?

— Часов в одиннадцать… Пришлось взять на последний сеанс. Больше билетов не было, — солгал Николай.

— Хорошо, — рассудительно сказала Запятая. — Только тогда после кино — никаких приглашений. Сразу проводишь меня домой.

— Конечно, провожу, — разочарованно заторопился Николай, сокрушаясь, как легко разгадала Запятая его маленькую хитрость.

На самом деле фильм этот он уже смотрел и, скучая в тесном и душном зале, только механически следил за тем, как популярный шансонье, легкие эстрадные песенки которого звучали с пластинок почти в каждой московской квартире, нагнетая драматизм, везет горной дорогой взрывчатку на грузовике.

— Сейчас начнется самое страшное… Мне рассказывали… — прошептала в темноте Запятая, взяла Николая за руку и больше не выпускала до конца фильма.

От этой горячей маленькой ручки, от близости всей ее, он почувствовал озноб. Сдерживая крупную дрожь, Николай напрягся так, что противно запрыгала коленная чашечка. Сидеть было все более мучительно, физически нестерпимо. А Запятая, не догадываясь, какие страдания причиняет ему, стала слегка щекотать пальчиками его ладонь.

«Ах, так! — с мстительной решительностью думал Николай, будто хотел сделать хуже не ей, а себе. — Вот клянусь! Провожу домой, попрощаюсь и больше не позвоню!.. Никогда!..»

Шансонье вел и вел свой грузовик больше двух часов («Моя жена очень любит деньги», — признался он в одном из интервью). Фильм закончился далеко за полночь. Николай, колотя по полу онемевшей от мурашек стопой, заковылял к выходу первым. На Большой Грузинской он решительно, почти грубо взял Запятую под руку и зашагал прочь от собственного дома, даже не спросив, где она живет. Но у слабо освещенной старенькой булочной, за стеклом которой, мальчик из размалеванного папье-маше протягивал прохожим гигантскую конфету «Ну-ка, отними», Запятая остановилась.

— Ключ, — роясь в сумочке, растерянно проговорила она. — Ключ… Я, кажется, забыла его у тебя…

Поднявшись к нему, они долго и безуспешно искали — в прихожей, в кухоньке, на неприбранном столе.

— Придется допивать «Карданахи», — не скрывая радости, сказал Николай.

Позабыв все свои недавние клятвы, он налил в рюмки вина и потянулся к Запятой — она строго остановила его:

— Покажи, где я буду спать… И чтобы больше без приставаний…

Николай еще пытался что-то объяснить, уговаривал ее, неумело расстегивал кофточку…

— Если ты сейчас же не прекратишь эти гадости, я просто уйду! — Запятая вскочила, в ее серых глазах стояли слезы.

— Ну хорошо… Я больше к тебе не притронусь!..

Измучившись вконец от бесплодных попыток, Николай кинул на тахту пикейное одеяло, схватил в охапку ватное, со злобой сдернул, не расшнуровывая, шоколадные чешские туфли и плюхнулся на родительскую кровать.

Запятая тотчас погасила свет. Раздраженный, раздосадованный ее неуступчивостью и собственной неопытностью, он тем не менее быстро и крепко заснул.

Сколько времени прошло, Николай не помнил и не сразу сообразил, кто дергает его за край одеяла. Слабо светало. Рядом с кроватью стояла Запятая — босиком, в коротенькой комбинашке.

— Я замерзла, согрей меня… — бормотала она.

Возвращаясь из ванной, еще не оправившись от потрясения, Николай застыл в дверях: Запятая, в одеяле, накинутом вместо халата, доставала небольшой английский ключик, спрятанный под конфетами в вазе…

7

Он очнулся. Старенькие ходики показывали четверть десятого: надо было мчаться на Киевский вокзал. Провожать университетского приятеля Диму Печенкина, который уезжал на месячную практику — и куда! — в заманчивую, почти недоступную Братиславу.

Запятая лежала на животе, укрывшись с головой ватным одеялом. Сбоку, из щелочки торчал только ее маленький и живой, слегка подрагивающий от дыхания носик.

Николай осторожно и нежно провел рукой по одеялу. Будить Запятую он не решался, страшась, что она тотчас уйдет, исчезнет, а может быть, и рассердится на него за все, что так нежданно произошло. Он тихо оделся, запер снаружи дверь и с легкостью от неспанья, от переполняющей его радости побежал к «Белорусской кольцевой».

Дима Печенкин был его близким приятелем, и в то же время чужим, даже враждебным по духу человеком. И если бы раньше кто-нибудь сказал Николаю, что Печенкин станет его другом, он, верно, только бы рассмеялся в ответ: «Да что у нас общего?»

Печенкин умел жить и жил вкусно, с причмокиванием. Он выезжал обедать в рестораны «Крыша» или «Аврора», покупал в холле гостиницы «Москва» ароматные армянские сигареты «Маасис», через знакомую продавщицу в магазине Столешникового переулка следил за поступлением редких вин — мозельского, рейнского, «Молока богородицы», вечерами посещал Коктейль-холл на улице Горького или пил кофе в «Национале», где на первом этаже у него был свой столик, а по воскресеньям езживал играть по маленькой на ипподром…

— Друг мой! И тебе надо приобщаться к светской жизни, — поучал он Николая.

«Эх, барчук! Не понимаешь, что моя скромная по достатку семья не может мне дать и десятой доли того, что дают тебе твои родители…» — думал Николай и отделывался шуткой.

Печенкин жил в прекрасной отдельной комнате, которую вместе с полным содержанием оплачивал отец, служивший во Львове. Отец купил ему и красивый рижский гарнитур — тахту, шкаф, столик-бюро. Придя к Печенкину первый раз, Николай почувствовал, что от него не хочется уходить. Уют и довольство: маленький «Филипс» излучал тихую музыку; на столике расставлены позолоченные лафитнички (тоже подарок родителей); пахло крепким кофе, к которому полагался «Бенедиктин» или «Шерри-бренди».

На стене красовался чистый лист бумаги с прикрепленной к нему бутафорской ручкой в цепях из скрепок — многозначительный символ. Напротив висела собственная картина Печенкина, выполненная маслом. Если вглядеться в мешанину красок, то проступала некая женщина о трех лицах — розовом, зеленом и фиолетовом. Розовое лицо улыбалось, зеленое являло равнодушие, а фиолетовое было искажено гримасой гнева. У дверей на гвоздике покоились две пары боксерских перчаток и теннисная ракетка. Печенкин учился всему и умел все — понемногу.

Николая поражало бескорыстие друга. Но недолго. До первой сессии, которую Печенкин с грохотом завалил. А так как у него тянулись хвосты еще с прошлого года, модник был условно исключен. Замотанный своими зачетами и подготовкой к конкурсу чтецов, Николай столкнулся с Печенкиным у входа в аудиторный корпус на Моховой.

— Откуда и куда? — крикнул он на бегу.

Печенкин схватил его за пуговицу и уже не отпускал.

— Из деканата… Мать прикатила… Объясняет, уговаривает начальство… А те твердят одно и то же… Разрешение на пересдачу дано… Пока не ликвидирует хвосты, не может быть разговоров о восстановлении… А как я их ликвидирую, если на все мне дают десять дней! Одна курсовая по словацкому языку недели две отнимет… А тут еще висит прошлогодняя — по истории журналистики!

Печенкин готовился стать журналистом-международником и изучал западнославянские языки.

— Ну, история журналистики — дело понятное, — неосторожно откликнулся Николай. — Можно взять пушкинский «Современник» и такую курсовую откатать! А вот словацкий язык для меня темный лес. Впору к Зализняку обращаться…

Зализняк был признанным чудом лингвистики, уже на втором курсе филфака восхищавшим профессоров необыкновенными способностями к языкам.

Печенкин почмокал и уже бодрее сказал:

— Значит, так: сегодня вечером ты у меня в гостях — поговорим о прошлогодней курсовой.